Шеймас ХИНИ. Персональный геликон

ПЕРЕВОД С АНГЛИЙСКОГО АРКАДИЯ ЗОЛОЕВА

* * *
И тогда Чукву увидел души людей в облаке птиц,
Черными пятнами вылетавших из закатного зарева,
Направляясь туда, где не бывает ни гнёзд, ни деревьев,
и откуда нельзя отыскать обратной дороги к обители жизни.
…И смутился разум его, и помрачнел в одно мгновение,
И ничто, – как поведал ему пёс его, но уже потом, –
Ничто не могло изменить этих видений:
Ни великих вождей, ни великих любовников
В мерцании забвенья, ни жабы в скользкой тине,
Ни пса, пролаявшего за домом всю ночь…

МОЛНИИ, I

Перебегают огни,
Блуждающие огни, и вот уже зимний свет
Возле порога. На камне ступеней
Тени-бродяги дрожат.
Приговор окончательный:
Стену снести, холодный очаг залить
Блистательным хаосом, в котором блуждает
Бездушное облако – жизнь…

А что же после, потом, после вынужденных странствий?
Ни великолепия, ни открытий, –
Только взгляд, брошенный издали,
И одиночество…

И в этом нет ничего необычного, одна лишь
Древняя вера в иные рассветы и закаты,
В необратимость времён, в бесконечную высь
И в ветер, освежающий мысль…

ПЕРСОНАЛЬНЫЙ ГЕЛИКОН

В детстве меня безудержно тянуло
К колодцам: старинным насосам, лебёдкам и черпакам.
Я полюбил их тёмные воды, притягивающие к себе небеса,
Влажные запахи водорослей и скользкого мха.

В полном одиночестве на заброшенном
Кирпичном заводе с давно прогнившим деревянным настилом
Наслаждался я грохотом, с которым, разматывая канаты,
Словно свинцовое горе, тяжело опускалась бадья.
И уже потом, сколько бы я ни вглядывался вглубь,
Долго не мог разглядеть своего отражения…
Зато мелководье у подножия дамбы, сложенной
Из серого ракушечника, кишело жизнью,
Напоминая аквариум.

Стоило мне убрать с поверхности
Длинные корни нежнейшей травы,
Как над самым дном
Начинало трепетать моё отражение…

…Отражение эхом
Возвращало мне мой же призыв…
Иногда оно пугало меня, когда по нему
Пробегала мокрая крыса
Из зарослей папоротника.

…И сегодня, о пучеглазый Нарцисс
С уже поседевшим самомнением,
Тебе уже не дано разглядывать
С неподдельным любопытством прибрежные корни,
Или, бережно проводя пальцами по речному илу,
Вслушиваться в темные воды.
И я пишу строфы, стараясь увидеть тебя снова,
Тщетно пытаясь вызвать
Зеркальное твое отображение
Из пустоты

БДЕНИЕ В МИКЕНАХ

Им было невтерпеж поболтать,
Притворяясь, что то, что им было так нужно,
Исходило от меня.
Каждая по секрету сообщала мне
О некоей сексуальной перегрузке, – но
Занимаясь этим в любое время.
И, в действительности, с самого начала для них
Реальную жизнь означала только постель.

КОЛОННЫ

Как литеры над мрамором колонн
Чисты посланья мира и воздушны
На серых скальных сводах. Простодушны,
Как волны моря, взятые в полон,

Иль, как предания о деве чистых вод,
Чей дым взлетел и сел на холм в Лоредо.
Я вспомнил вновь блистательное кредо –
Ах, как же чист и точен перевод!

ПШЕНИЧНЫЕ КОСЫ

Когда ты вплетала в пшеничную косу
Тишину и спокойствие колосьев,
Никогда не ржавевших,
Украшавших, виток за витком,
Твою, такую узнаваемую, корону.

И руки, взрослевшие с каждым свежим пеплом стерни
И камышей, –
Загибая шпоры жизни бойцовым петухам,
Выслушивая жизнь с неподдельным усердием, –
Пока они не начали двигаться
В сомнамбулическом танце…

И теперь, когда я приподнимаю завесу
Дней и ночей,
Вижу парочку, бредущую по шпалам
Вечерами, в которых были и гудящие шмели, и травы,
И синяя дымка, взывавшая к небу,
И плуги, и ржавые спинки кроватей в живой изгороди,
И объявления на амбарах, и ты –
С пшеничной косой на груди…

ДИКИЙ СЕЛЕЗЕНЬ

Он был
Неудачно подстрелен,
И когда его ощипывали,
То обнаружили в нем
«музыкальный органчик».

Как будто флейта
Застряла
В его перебитой
Дробью трахее.

И когда
Подули в нее –
Селезень вскрикнул…

СМЕРТЬ НАТУРАЛИСТА

Круглый год в самом центре небольшого городишки
Гнила запруда, поросшая льном.
Его тяжелые зеленые головки, касаясь
Плотного дёрна, сгнивали здесь же.
Днем запруду нещадно терзало солнце,
Звонко лопались пузырьки, васильки плели
Тончайшую кисею из ароматов и шорохов.
Стрекотали стрекозы, порхали пёстрые бабочки,
Но удивительнее всего казались длинные ленты
Лягушачьей икры в мутноватой воде в прибрежной тени.
Каждой весной набирал я здесь полные банки
Живого желе, чтоб затем выставить их дома
На наружных подоконниках, или в школе – на полках,
И ждать, наблюдая за тем, как набухающие икринки
Превращаются в юрких проворных головастиков.
В очередной раз мисс Уоллс
Рассказывала нам о том, как когда-то лягушка-папа
Был вызван к бычьей жабе, и как та орала на него,
А лягушка-мама отложила сотни яиц, и они
Превратились в икру…
По ним можно было предсказывать погоду:
Если икринки были золотистого цвета, день
Обещал быть ясным, если бурого – лили дожди.
Как-то в один знойный полдень, когда трава
На полях была усеяна шеренгами коровьих лепешек,
Плотину захватили разъяренные жабы.
Сквозь живую стену из льна
Меня обволакивало их мерзкое кваканье, подобного которому Я не слышал ни разу. Воздух
Переполняли басовые трели.
У подножия дамбы справа от меня
Тупые брюхастые жабы были чем-то крайне взволнованы:
Их широкие шеи раздувались, как паруса. Некоторые
Из них уже возбудились, и выглядели, как взведенные гранаты, Начиненные грязью.
Рожи других ничего не выражали…
Мне стало дурно, и я побежал прочь.
Великие цари туманных болот
Собрались здесь, чтобы отомстить.
И я знал точно – протяни я к ним руку, то даже
Головастики вцепились бы в нее мертвой хваткой.