Александр КРАМЕР. Крылья

РАССКАЗЫ

КАРТИНА

– Ты что такой дерганый весь! Случилось что?

– Может! Может случиться. Ладно, садитесь, я вам кое-что рассказать должен. Садитесь!

1

Я долгое время шатался по свету как ненормальный, пока в один распрекрасный день не опостылело до смерти менять города и гостиницы, случайных знакомых, вокзалы, аэропорты… Так захотелось нормальной семейной жизни, детей, уюта, покоя… Пришла, наверно, пора осесть, остепениться, жениться… Про любовный трепет я к тому времени уж наслушался вдоволь, да и на носительниц насмотрелся. Ничего мне такого больше не требовалось. Повторяю: мне захотелось ужасно нормальной домашней жизни, детей и покоя. Разослал я тогда, кому мог, «челобитные» письма и стал неизвестно чего дожидаться.

Тут-то дальние родичи меня с барышней и вознамерились познакомить. И такая внезапно горячка на меня после их приглашенья напала – в мгновение ока из дальней дали примчался.

Нареченная будущая, как объяснили, дальней родственницей мне доводилась. Не такое, чтоб очень родство… В общем, бабушкиной сестры мужа племянника дочка. Да ладно вам скалиться. Мне все равно это было – совершенно – и чем дальше, тем лучше.

Ладно. Родственницу-невесту Людочкой звали. Засиделась она немного – так что мое письмо прямо в яблочко и угодило.

А Людочка оказалась вполне симпатичной и милой. Немного тихоня, немного серая мышка… Ну так я на «не мышек» к тому времени, как я уже говорил, насмотрелся. Сыт был – по горло. Спасибо. А так у нее на месте все находилось и, если не придираться, очень нормально смотрелось. Поэтому даже думать не стал, согласился и стал к свадьбе готовиться: подыскивать кольца и украшения, с помощью будущей тещи костюм заказывать, занудство выслушивать всякое про организацию мероприятия… В общем, разной ерундой заниматься, без какой ни одна свадьба, увы, не обходится. А самое главное, предстояло купить мне дом – семейную, так сказать, гавань.

Оказалось, правда, что выбор в городе не ахти, брать что ни попадя я не собирался, поэтому дело со свадьбой стало немного затягиваться. Но, честно сказать, меня и затяжка эта вполне устраивала, потому что мог поостыть немного, угомониться, тихо-мирно присмотреться к своей будущей Пенелопе, а заодно и к завтрашним родственникам; а то мало еще чего напорешь в горячке… Так что хоть и ковал Гименей оковы мои ни шатко, ни валко, но на самом-то деле все, на мой взгляд, выходило совсем неплохо, и было очень даже мне на руку.

А пока суд да дело, поселился я на окраине города, в старом и ветхом флигеле. В главном усадебном доме какие-то невестины родичи обитали, а старинную развалюшку – флигель – так и быть, на короткое время мне предоставили. Ну и ладно.

2

Постройка, в которой я поселился, была довольно просторным, двухкомнатным, давно уже не обитаемым помещением. Здесь за долгие годы накопилась пропасть всякого барахла: люстры, кресла, посуда, книжная дребедень, вышедшая из моды одежда, домашняя всякая утварь… Но стоявшее в центре спаленки роскошное старинное ложе – с голубым балдахином, на мощных львиных ногах – оказалась волшебно удобным, и я каждую ночь с настоящим восторгом забирался в постель.

А в гостиной, кроме того, что повсюду всякий хлам был навален, все стены, от низкого потолка до пола, как попало, иногда на чудных просто уровнях, были плотно увешаны всяческими гравюрами и эстампами, гобеленами и картинами, старинными и современными, приличного уровня и мазней откровенной… Впрочем, изредка совершенно чудесные вещицы отыскивались! И висела вся эта живописная «роскошь» так плотно, как если бы странный коллекционер был в первую очередь количеством, а не качеством озабочен.

Сплю я, вы знаете, плохо, часов пять от силы. Поэтому по вечерам, вернувшись из очередных занудных гостей (меня плотно знакомили со всевозможными родственниками, друзьями, приятелями и еще с каким-то совершенно уж непонятным народом), я устраивал себе, отдыха ради, небольшую экскурсию: расчищал самым варварским образом место, ставил возле одной из стен на две высоченных тумбы-колонны по яркой старинной керосиновой лампе (электричества не имелось), пододвигал поближе к стене престарое кресло-качалку, устраивался поудобнее с большой чашкой крепкого чая и принимался неторопливо рассматривать стенные сокровища.

Двигаясь таким образом по часовой стрелке, через некоторое время я оказался прямо напротив окна, где в узком проеме справа почему-то висела только одна картина, хоть место, по флигельным меркам, нашлось бы и для второй, и даже для третьей.

На картине этой был сумеречный пейзаж, унылый и безотрадный; он притягивал, завораживал и дергал за нервы одновременно.

В центре странного полотна змеилась узкая, цвета меди, дорога. От дороги слева – лежало темно-лиловое, густо поросшее камышом и осокой… то ли озеро, то ли болотце; в глубине, за болотцем-озером, смутно, угрюмым призраком – дом просматривался, и даже, казалось, в мансарде чуть брезжит окошко. Или только казалось? А справа – простирался до самого горизонта лес осенний, мрачно-багровый, вызывающий неуходящее чувство опасности и тревоги. И над всей этой безрадостной, угрюмой местностью повисло грозное предгрозовое небо, и казалось, крепкий ветер треплет кроны могучих деревьев, гнет камыш и осоку, рябит темную воду…

Я сидел и смотрел, смотрел… погружаясь все глубже и глубже в одиночество неизбывное, в глухую тоску – непонятную, безысходную… А еще чудилась мне в картине загадка какая-то. Ничем не объяснить, откуда такое ощущение возникало, но только было оно, было, неотвязно присутствовало, стучало в мозгу…

В таком мистическом трансе провел я всю ночь. Лег, когда первые проблески света уже появились. Спал отвратительно, все дрянь какая-то снилась. Встал только после полудня. Весь оставшийся день – лишь бы не оставаться дома – метался бесцельно, бездумно по ателье, мастерским, магазинам… а вечером, первый раз за все эти дни, никуда не пошел.

Жутко парило. Горячий штормовой ветер быстро натягивал с запада огромные мрачные тучи. Уже молнии то и дело сверкали, погромыхивало, и понятно было, что ливень совсем-совсем рядом. Но пока он не начался, распахнул я настежь окно, чтоб хоть немного духоту из комнаты выветрить, зажег лампы, уселся в кресло-качалку и стал снова пристально вглядываться в диковинную картину. Но только по-настоящему сосредоточился, как вдруг через распахнутое окно влетел в комнату святящийся огненный шар, размером с теннисный мячик, и повис в пространстве возле оконной рамы. Какое-то время шар висел неподвижно, от него исходило ровное оранжевое свечение и обжигающий жар. Потом шар внезапно ожил и стал медленно двигаться в мою сторону.

На меня будто ступор нашел. Даже пальцем пошевелить был не в силах. А шар приближался, и жар от него все сильней становился, все невыносимее… Последнее, что запомнил, была вспышка дьявольского огня и звук взрыва!..

3

Дорога была извилистой, кочковатой, двигаться в темноте стоило тяжких трудов: я непрерывно спотыкался, чудом не падал. Хорошо еще молнии непрерывно змеились, подсвечивая окрестность.

Еще шквалами налетал сильный ветер, грозно шумел в кронах огромных деревьев, бил в грудь и лицо, заставлял гнуться чуть не до земли. А далеко впереди, уже почти за болотом, силуэт чей-то смутно виднелся. Мне отчего-то непременно захотелось догнать незнакомца, и я, насколько возможно, прибавил шагу.

Неизвестный физически явно мне уступал, потому что я быстро стал к нему приближаться, и минут через сорок догнал-таки, наконец. К моему удивлению это оказалась худенькая невысокая девушка; и только мы поравнялись, как она, даже не повернув головы, прокричала, перекрывая шум ветра:

– Неужто решился кто! Я думала, все до единого струсили. Даже не верится!

– Не струсили! – крикнул я зло, обиженный дерзким и несправедливым тоном, – не струсили! А мы что, знакомы? И чего я должен бояться, темноты, что ли?

И мы, смешно даже, стали орать друг на друга, как привычно ссорящиеся супруги.

– Не знаю. Может, и темноты. Ты же на сборище был! Я тебя, вроде, помню. Нет, ты же не женщина! Так что бояться тебе, в самом деле, кажется, нечего.

– Нет, не женщина, и как только ты догадалась. Но ни про какое сборище я и вправду не знаю. И помнить меня ты не можешь. А злишься, наверно, потому что у самой поджилки трясутся.

– Я! Перетрусила! Это там собрались одни трусы. Одни жалкие трусы! И ты с ними! О-о-ой!

Девушка коротко вскрикнула и внезапно стала падать в кювет с откоса дороги, еле я ее подхватил.

– Что случилось?

– Так больно. Так больно. Не отпускай меня. Не наступить. С ногой что-то.

Я поднял девушку на руки, перенес через канаву, и усадил, оперев спиною о ствол могучей сосны.

– Давай посмотрю. Не плачь только. Потерпи. Может, все не так страшно.

Ну вот. Вывиха, кажется, нет. Нога подвернулась. Не смертельно. Я сейчас перебинтую стопу, и попробуем идти дальше. Согласна?

Мне ботинок снять нужно, будет немного больно. Ну что ж ты кричишь! Пожалуйста, потерпи хоть немного. Теперь снимай шарф. Подойдет, в самый раз. Ну, вот и все.

Не плачь. Давай здесь посидим, пока боль немного утихнет, и ты мне расскажешь спокойно, куда и зачем ты идешь, а потом я тебе помогу, и мы пойдем понемногу туда, куда тебе надо. Хорошо? Вот и ладушки. Начинай.

4

– Спасибо тебе большое. Извини. Давай познакомимся. Меня Мада зовут. Я – астробиолог.

Ты про третью звездную слышал? Не слышал. Это правильно. Все в страшной спешке и секретности делали. Если помнишь, первые две пропали бесследно. Решили тогда, что третью пошлют через нуль-подпространство без помпы и без огласки. Всё, что тогда в этой области делали, работало ненадежно. Риск – страшный был. Только у кого-то невыносимо в одном месте чесалось. Вот и решили, не дожидаясь стабильного результата, «человечества ради», отправить троих тейсинтаев.

Набрали. Несмотря на две неудачи. Как не набрать! Отправили. На третьем прыжке…

– На втором.

– Она сказала тогда, что на третьем. Не перебивай.

Да, так она сказала тогда:

– На третьем прыжке астронавты столкнулись с «неведомым». Ребята, на всеобщее счастье, умницы оказались (гордитесь!) – сразу что-то неладное заподозрили, больше прыгать не стали, вернулись. Послали радиограмму, чтоб спускаемый аппарат даже не открывали, чтоб тут же от всех изолировали.

Их троих, прямо в капсуле – от греха подальше – сразу в бункер и запихнули. Дом за озером видишь? Никакой там не дом. Укрытие это. Герметичность – почище, чем в бомбоубежище противоатомном. Да и местность выбрали… Зона. Здесь когда-то станция атомная взорвалась. До сих пор никого нет в округе.

Ну, изолировали, а через короткое время у всех изменения появляться начали: кожа стала бледно-зеленой, выросли под два метра, волосы выпали полностью, бляшки какие-то появились на коже… Да быстро так происходило. Не напрасно они себя в бункере заперли – прозорливые оказались. Только вместо того, чтобы то, что с ними случилось, исследовать, те, кто за это ответственны были, стали резину тянуть, в долгий ящик любые контакты с ними откладывать. Не нужны фактически стали – слишком опасно.

А когда запускали, об этом кто думал?! Или подобное – и в расчет не принималось? Не до того было?! Новым энергоисточником, что они в первом прыжке отыскали, все скоро воспользуются. Ура! Bewm` слава! Умрут, памятники, как пить дать, поставят. Улицы назовут. А сегодня их просто бросили. И без них дел хватает.

А они, когда поняли, что никому не нужны, что за ними, как за зверьем в зоопарке, наблюдают только из любопытства и даже в шоу каких-то показывают, камеры внутренние – все уничтожили. Номинально – телефонную связь оставили, но общение внешнее полностью прекратили. Исследуют что-то, но среди них нет ни врача настоящего, ни биолога!

Голос девушки звучал гневно и презрительно. Когда ударяла очередная молния, она освещала на мгновение жесткое, замкнутое лицо, копну черных волос и темные злые глаза. И были в голосе и глазах такая глубокая страсть, такие безудержные энергия и отвага, что я моментально покорился влиянию Мады – всецело и безраздельно, слушал, как завороженный, боясь пропустить хоть слово…

– Понимаешь, их бросили. Бросили! Нужно что-то целенаправленно делать, а все только болтают. И вчера! Устроили это ученое сборище в бывшем лагере ликвидаторов, в пяти километрах от зоны. Я им сказала, что только войдя извне в бункер, можно что-то узнать, понять, проверить по-настоящему. А еще нужно, чтобы родился ребенок. Не сразу, конечно, а если в течение долгого времени ничего опасного, подозрительного не обнаружится. Тогда – по анализам, по развитию малыша – все окончательно станет ясно.

– Ты хочешь сказать…

– Ты прекрасно все понял. За этим туда и иду. Больше уговорить не удалось никого. Понимаешь, никто, ни одна женщина больше так и не согласилась, не откликнулась. Вообще ни одна живая душа!

Для меня решение принято. Туда можно войти. Через шлюзы. Все это работает. Выйти можно только по команде с пульта центра полетов, но никто и пытаться не станет.

Все. Помоги мне, пожалуйста, нам надо идти. Меня всю колотит уже. Так что чем раньше, тем лучше.

Но только я поднял Маду на руки, чтобы вынести на дорогу, как небо прорезала ослепительная, невиданной мощи вспышка…

5

Я снова, весь в холодном поту, сидел в кресле-качалке напротив картины. За окном бушевал неистовый, неимоверный ливень. Молнии били и били, как обезумели. Я поспешно закрыл окно, сел и снова уставился на картину. Все на ней было почти так же, как прежде – и дорога, и лес, и озеро… Вот только в конце дороги появился отчетливый силуэт человека. Абсолютно точно – это был человек, который готов был вот-вот исчезнуть за поворотом… Но я точно знал, абсолютно уверен, что до взрыва никого на картине не было. И быть не могло!..

Долго еще я смотрел на картину и думал, думал… И перед глазами неотступно стояло освещенное вспышкой молнии, бесстрашное, удивительное лицо Мады. Надумавшись и насидевшись, встал, достал с антресолей в прихожей старый свой чемодан, наговорил на автоответчик прощальное послание Людочке, вызвал такси и через час сидел в скоростном экспрессе, уносящем меня туда, где взорвалась когда-то одна из станций. К счастью, мест таких на земле не так уж и много, и я надеялся, что смогу найти Маду, надеялся, что достаточно быстро. Просто очень надеялся. Тем более имя – редчайшее.

Я не думал тогда о логике того, что я делаю. Мне не нужна была логика, мне нужна была Мада.

6

Я нашел. Нашел-таки Маду!

Семья её жила на окраине крошечного старинного города. Я приехал, купил на вокзале букет голубых хризантем, разыскал неказистый одноэтажный дом с палисадником, едва сдерживаясь от волнения, сильно позвонил в дверь… и мне тут же открыла молодая миловидная женщина. Я спросил Маду; сначала женщина удивилась, растерялась ужасно, даже несколько раз плечами пожала, потом вдруг улыбнулась, расхохоталась и, повернувшись в дом, закричала весело:

– Мада, Мада, беги сюда, солнышко.

Мне навстречу из комнаты выбежала очаровательная брюнетка… лет трех-четырех. В тот же миг вся загадка картины прояснилась, рассеялась, мозаика вдруг сложилась в отчетливый, внятный узор. Всё стало на свое место – тютелька в тютельку. Я подхватил Маду на руки, поцеловал крепко-крепко оба черные глаза, опустил удивленную девчушку на землю, отдал цветы, попрощался и вышел.

7

Я работал пять лет, как одержимый, как проклятый, сдал все тесты, экзамены и нормативы, был, как и вы, включен в третью звездную. И вот я теперь здесь, в этом бункере. И скоро, наверное, сюда придет моя Мада.

Ведь все сейчас, как и тогда! Совершенно, как и тогда: бункер, осень, ветер, молнии хлещут, ливень близко совсем…

Тихо! Вот, кажется, и пришла.

КРЫЛЬЯ

И создал Господь Бог человека из праха земно-

го, и вдунул в лице его дыхание жизни, и стал

человек душою живо.

Ветхий завет

– А я видела, как ты бегал, раскинув руки. Ты зачем это делал, ты же не маленький?

– Ну, не маленький. Понимаешь…

1

Это – крылья! Можно парить в небесах, будто кондор, можно ринуться вниз, вывернуться, играя со смертью, почти у самой земли, и снова взмыть в небо, и там, раскинувшись ниц, нежиться в теплом потоке. Можно… Да все что угодно! Все, что птицы умеют, и во много раз больше. Это – крылья! Не объяснить никому.

Сколько Устан себя помнил, он мечтал иметь крылья. Еще когда был подростком, старался в школе не завтракать, откладывал деньги, и вообще все деньги, что к нему попадали, откладывал. При этом о крыльях никогда никому не рассказывал, и однокласники, а за ними и все остальные, даже родители, считали Устана жмотом. Только ему постепенно безразлично стало, что и кто о нем думает, как если бы это вообще его не касалось, за что, кроме презрения, заработал еще и ненависть всех, его знавших. Правда, ненавидевшие и презиравшие и сами толком не смогли б объяснить, за что ненавидят и презирают: худого ни единому человеку ни разу не сделал, всегда был усерден во всем, готов помочь делом – всем и всегда, но денег – денег никогда никому не давал ни под каким видом: ни в долг, ни как по-другому, и считал каждый грош при любой, даже самой пустяшной покупке; именно это отчего-то рождало озлобленность и презрение всех, на что ему было с давних пор наплевать, и он до поры проглатывал молча все, что бы кто ни говорил, пока однажды чуть на тот свет не отправил, едва оттащили, сынка директора банка, хоть тот был и старше, и больше, а все осадить эту мразь боялись из-за подлости взрослых и безнаказанности всегдашней.

Гнида мерзкая, он доводил его чуть не полгода: подначивал, ехидные клички придумывал, швырялся на спортплощадке огрызками яблок, высмеивал перед девчонками… Ничего, он свое получил. Весь этот гнусный народец навечно запомнил, как после очередной мерзкой выходки Устан молча и страшно, точно мяса кусок, молотил рожу мерзкого Зики, пока скопом не навалились и не оторвали. Память осталась у всех, и после того ненавидели только издали, глазками, язык больше ни у кого не отвязывался. Но то было их дело.

2

Погибший Карлетте всегда во языцех был притчей и даже хуже, – чем-то вроде дурачка городского, только жутко богатого. Кто деньги в карты проматывает, кто на девок шикарных, кто на развлекаловку… Такое понять можно, посочувствовать; а этот придурочный покупал себе вечно какие-то совершенно безумные вещи: то машину с реактивным мотором – мировой рекорд ставить, то батискаф – погрузиться туда, где никто еще не был… И каждый раз это какой-нибудь катастрофой заканчивалось, чудом жив оставался – и как с гуся вода, все по-новой!.. Детей бы завел, что ли.

А последние несколько лет стал, дурья башка, покупать себе крылья – цену даже произносить было страшно – и крутиться над яром, жизнью у всех на глазах рискуя. Причуда нелепая, дурость! Добро бы еще пацан неразумный был, а то, сказать стыдно, сорокалетний мужик уже!.. В доме, что ни день, скандалы стояли – чертям было тошно, но только и это не останавливало: на жену рявкнет, дверью шваркнет – на другом конце города слышно – и тут же снова на яр подастся, хоть трава не расти.

Крылья поначалу не ахти выпускали, крыланы (дураков этих лисьим именем окрестили) падали всюду, что ни день разбивались, счастье, до смерти если. Но только Карлетте, впрочем, как и всю эту братию, и это не останавливало: взовьется над яром, и такое выделывает – смотреть дурно, ни на каком другом аппарате в жизни не выкрутить.

3

Крылья остались бэушные, но не очень и старые; правда, туповатой немного в полете, но зато отличной, самой надежной конструкции, да и выглядели нормально. Карлетте разбился – на супермодерных, а эти остались. Когда рыжий безумец в первый раз расшибся, его с того света целый полк врачей доставал, чуть не по частям собирали; и все тогда загодя определили, что, как пить дать, этой безумной дикости в их городе больше не будет. Но Карлетте, назло их всем предвещаниям, едва оклемался, тут же снова купил себе новые крылья, распоследней, самой быстрой и самой опасной модели, и стал, как и прежде, все свободное время в эллинге пропадать; а чуть только до нормы физической восстановился, тут же снова взвился над яром и такое выделывал… Конструкция новая совсем уж необыкновенные возможности открывала. А у тех, кто болтал пустое, аж буркалы повылазили от такого безумия. Но только он снова разбился, и года после падения не пролетал; и погиб, бедолага, не сразу, а еще в коме лежал – мучительно долго, бесконечно.

Его вдова, Мелле-толстуха, вынесла Устану из эллинга крылья, швырнула под ноги, как ядовитую гадину, истерически взвизгнула: «Забирай! Убирайся!», – вырвала деньги из рук и, тяжело переваливаясь на толстых коротких ногах, ушла, оборачиваясь все время и всхлипывая; а эллинг той же ночью кто-то поджег, и он долго горел, и до самого полдня над яром, где стоял дом Карлетте и Мелле, летали черные хлопья пепла и пахло железом и гарью. А Устан, когда эллинг сгоревший увидел, подумал, что кто-то сильно Карлетте рыжего должен был ненавидеть из-за этих проклятых крыльев, единственных на весь городишко, дразнивших умы и души обывателей жуткой дороговизной, бессмысленной, безумной опасностью и презрением к своей драгоценной жизни («И на что только придурки деньги выбрасывают!»). Впрочем, черт теперь с ними со всеми! Он тоже станет летать! Пусть хоть до дыр языки проклятые вытрут!

Он так хотел иметь крылья, и теперь эти крылья были его – невиданный праздник; и больно-пребольно колотилось сердце в груди!

Теперь можно забыть обо всем, наплевать на проклятые деньги, подначки, ненависть, злобу, презрение, вообще теперь можно ни о чем постороннем не думать: крылья лежали у ног, и все остальное было ничто, дребедень, трын-трава… Но он не спешил поднять с земли крылья, рассматривал, наслаждался их видом, их огненным цветом, их пряным, одним только крыльям свойственным, запахом… А потом неожиданно вспомнил Карлетте, и на глаза отчего-то вдруг навернулись слезы…

Он отнес крылья домой и в память об их хозяине бывшем больше в тот день к ним даже не прикасался.

Назавтра Устан вынес свои огнецветные крылья на крутой откос яра, где Карлетте взлетал обычно, стал, перед тем, как надеть, проверять их исправность, и сразу почти обнаружил, что маховая система на левом крыле повредилась, – это, наверно, когда Милле швырнула их оземь со всего маха. Он сел на траву, свесил ноги с откоса и долго сидел неподвижно, не думая ни о чем, не чувствуя ничего, потому что денег не было больше, поломка была ужасной, и починка должна была стоить…

4

Кто ж станет спорить, механик Терри был классный, но и скот тоже редкостный. Когда Устан пришел в мастерскую возле Старого мьста и показал Терри крылья, тот руками и ногами махал, будто мельница в бурю, рожи строил и ржал целый час, обзывал его предков до седьмого колена, а его самого в третьем лице материл по-всякому, будто рвань подзаборную. Устан, зубы сцепив, стоял молча – знал, куда шел! Наржавшись и намахавшись досыта, Терри в конце концов скорчил зверскую харю и назвал цену, за которую можно было… Устан повернулся и молча стал уходить, даже крылья не взял. Тогда Терри швырнул ему в спину грязную тряпку и завизжал, как свинья недорезанная: «Два месяца! по субботам! мастерскую вылизывать будешь! как причиндалы котовы! Придурок безрукий!», – и аж сел на пол от ржачки.

5

Напрасно Устан о Карлетте думал все это время, напрасно. Теперь он, ну конечно же, он, он, Карлетте! мешает ему взлететь; крутится мысль в голове, что тот так ужасно, так глупо разбился, и долго так умирал… и он, Устан, тоже… может… Крутится, крутится…

Он долго стоял над яром, точно на том самом месте, откуда Карлетте всегда так легко и красиво взлетал, и внутри у него было пусто, и знобило все время, и он все никак не мог заставить себя оттолкнуться от кромки…

Он так и не смог в тот день прыгнуть. И на другой тоже. И на третий… Но ведь он никогда никакого страха не знал. Никогда – никакого! Что же случилось? Неужто в нем изменилось что-то так сразу, сломалось всего за те несколько месяцев, пока эта гнида Терри чинил его крылья? Неужто совсем сломалось?..

6

Старик-рыбак, в чьей хижине Устан поселился неделю назад, слег внезапно с сердечной болью, и дочка, некрасивая, неопрятная, толстая старая дева забрала бедолагу в поселок. Домишко стоял на отшибе, вдалеке от селения, и Устан внезапно остался совершенно один. Старика, конечно же, было жалко – он был молчаливый, добрый, улыбался все время и пел странные песенки, но Устан вместе с жалостью, к стыду своему, испытывал тихое облегчение от того, что теперь вообще ни с кем не нужно общаться, делить свое настроение, что можно вести себя как угодно, как попало, ни на кого не обращая внимания – совершенно.

Здесь все было отвратительно плоско, но эта плоская отвратительность была приятна душе, давала ей отдохнуть от безумия страха, отчаяния, пустоты… Тешила, грела мысль, что здесь неоткуда взлететь, неоткуда совершенно… И потому крылья, стоявшие сиротливо под стрехой рыбацкой сторожки, не были больше противны и ненавистны, не вызывали никаких абсолютно эмоций – просто стояли – и все.

А еще здесь был ветер! Ветер гудел в густом камыше вокруг озера (густом до того, что даже проходы для лодок прорубать приходилось), гнал по бескрайней, заросшей полынью, бессмертником и тамариском, солончаковой равнине перекати-траву, пел в трубе и под стрехой… И Устан все слушал и слушал ветер, отдавал свою душу и тело во власть его мощи; иногда ему даже казалось что и сам он – часть ветра – и душа тогда успокаивалась, отдыхала.

А еще он играл в полет: несся по ветру до изнеможения за перекати-полем и пел, и кричал, и руками махал… Несся, аж пока не валился без сил на жесткую, в проплешинах соляных корок, землю и потом долго лежал ниц – опустошенный: без сил, без желаний, без мыслей.

Но только через короткое время он сильно разбился – будто летал и взаправду. На полном разбеге споткнулся, со всего маху рухнул плашмя, по инерции пронесся по жесткой колючей траве, обдирая грудь, руки, лицо… и долго еще лежал в полубеспамятстве, и от боли не мог подняться…

Потом раны стали гноиться, и все сильней и сильней болело что-то в груди. Он терпел, терпел, сколько мог. Когда боль стала просто невыносимой, и раны, сочащиеся гнойной сукровицей, нечем стало перебинтовывать, чуть не ползком подался в поселок, где жил дед-рыбак с дочкой и другие какие-то люди.

7

Дождь. Дождь и ветер. Барабанит, барабанит. Воет, воет. Дождь, ветер… Ведьма. Ужас, ужас какие черные. Черные, огромные. Ужас какие! Ведьма. Ужас. Откуда ведьма? И космы, смоль, смоль, длинные, длинные… Ведьма. Откуда тут ведьма? Что хочет? Что хочет? Мокро. Горько, горько как, горько! Ветер, дождь, ведьма, горько…

– Ну, вот и очнулся. Наконец-то. Ты меня ведьмой почему называешь? Я Айнель. Ничего, что немного горько. Ты попей. Попей. Через силу попей. Это травы. Ты от них быстро окрепнешь, раны затянутся, и ты поправишься. Мы с бабушкой у колодца тебя нашли. Ты сознание потерял. Сутки целые бредил, ведьмой меня называл. Неужели и вправду страшненькая такая? Ты молчишь почему?

– Ты хорошо улыбаешься. Где я?

– В поселке. Ну, вот и заговорил. Значит, все хорошо теперь будет. У меня бабушка травница. Знаешь, сколько про травы знает! Ладно, лежи. Ты скоро снова уснешь, будешь спать долго-долго, а после сна уже будешь почти здоров. Усыпай. Выздоравливай.

8

И изящные руки, и яркие губы, и глаза – раскосые, черные-черные, и длинные черные волосы, и вся она – легкая, тоненькая – была, точно ветер, точно частичка быстрого соленого ветра, и наполняла весь мир порывом и счастьем.

И Устану все время казалось, что ласкает он и целует ветер, и этот соленый, быстрый и ласковый ветер его исцеляет. Он целовал, целовал, не мог оторваться, соленые губы, глаза, ладони и волосы, и все в нем замирало, взмывало в бездонное небо, и казалось, будто летит он, гонимый соленым солнечным ветром, на невиданных крыльях… И не было больше страха. И сомнения не было.

Теперь они вместе мчались за ветром, переплетя пальцы крепко – неразрывно, и кричали, и пели первобытные любовные песни… и были безмерно и безбоязненно счастливы. Счастливы – неразделимо.

– А я видела, как ты один бегал, раскинув руки. Ты зачем это делал, ты же не маленький?

– Ну, не маленький. Понимаешь…

И Устан стал рассказывать ей про Карлетте, про Терри, и, почти не стыдясь, рассказал про свой страх, как если б Айнель была потаенною частью его души, где вечно хранятся секреты, таимые даже от себя самого.

И она поняла, и все свое ласковое и доброе понимание вложила в нежный и добрый поцелуй-волшебство и, как если б была она доброю феей, исцелила.

9<>

Устан встал над яром и надолго застыл, будто на время исчез из этого мира, перенесся туда, в пустоту, где свобода, ветер… и больше mer ничего. Потом вдруг вспомнил, как утром, когда только проснулся, загорелось оранжевым цветом на экране видеофона письмо от Айнель: «Взлетай, Солнышко, мне холодно без тебя». И, будто это Айнель подтолкнула его своей маленькой, теплой, соленой рукой, совсем чуть-чуть, совсем капельку подтолкнула, – прыгнул, улыбнулся и, без раздумья малейшего, прыгнул…

Теперь он летел! Летел!.. И страх сразу исчез, навсегда, будто и не было, совсем не было, как и раньше, и лицо Айнель все время летело рядом, добавляя уверенности и силы. Устан покружился немного, сделал несколько совсем несложных кульбитов, поплавал, раскинув руки, в теплом потоке…

К своему удивлению и сожалению, он не испытал даже сотой доли тех ощущений, о которых так долго и фанатично мечтал. А может, ничего такого, что он себе нафантазировал, и испытать невозможно? Но ведь нет больше страха. Нет больше! Отчего же тогда?..

Устан приземлился около дома, снял, сложил в чехол крылья, поставил в дальнем углу сарая, чтоб не мешали, и больше никогда к ним не прикасался. Но и расстаться не мог – душа не позволяла.