Заур ДЗОДЗАЕВ. Кока-кола, или когда стринги были большими

РАССКАЗЫ

СУДНЫЙ ДЕНЬ СУДЬИ ИВАНОВА

– Знаешь, а прокурор такой молоденький. Красавец. Смотрел на меня и смущался все время. Румянец на щеках и пушок над верхней губой. Наверное, еще и не бреется. И руки красивые такие, и обручального кольца нет…

– Во-во! Как засадит тебе твой прокурор по самое не могу – и зарумянишься тогда на червонец, и закопают тебя возле лагеря под номером 007, – сказала Валюха и закашлялась сухим безнадежным кашлем старой каторжанки. Камера попритихла и напряглась.

Побаивались и уважали Вальку все: от борзых малолеток до тюремного начальства. Из-за возраста, а ей уже было далеко за шестьдесят, этапирование ее и отбывание наказания в зоне для «исправления и перевоспитания» считалось бесперспективным. При каждом новом сроке ее оставляли при хоздворе следственного изолятора, где она из раза в раз была бессменной уборщицей в административном корпусе. Сменившая на своем веку девять поколений тюремного начальства, Валюха достигла статуса «заслуженной» юродивой СИЗО-1 и могла позволить себе то, о чем никто и думать не смел. Тюремная молва наделила ее даром предвидения, потому как предсказания ее исполнялись странным и загадочным образом, будь то неназначенный еще кому-то срок или скорое освобождение. Своим видом она напоминала мультипликационный персонаж, то есть что-то среднее между старухой Шапокляк и Бабой-Ягой с поправками на ненормативную лексику и блатные замашки. Первая Валюхина ходка была еще в молодости – она отрезала яйца своему возлюбленному вору-рецидивисту, за то, что тот нещадно лупил ее по любому поводу.

Как-то при всех Валюха заехала тяжелой связкой ключей по руке начальнику тюрьмы за бардак в его же кабинете после очередной ночной пьянки.

– Что, сука, больно?! – скалилась Валюха несколькими svekebxhlh зубами при виде паясничающего в ответ начальника тюрьмы.

– Ой! Больно, Валюха, больно…

– То-то же! Смотри у меня, сука! – продолжала она под гогот оперов и замов, потрясая шваброй, как дубиной, и, разгоряченная, тут же напустилась на баб из спецчасти за прокладки в унитазе.

Другое дело Райка. Ее Валюха по-своему любила, сразу выделив из всей камеры, то ли за преклонный возраст, то ли по какой-то другой, понятной только ей, ополоумевшей старой зэчке, причине.

Села Раиса по «дурочке». Иногда она робко пыталась обсудить с сокамерницами причины происшедшего с ней. Но те лишь огрызались, поглощенные своими бедами. Райка не обижалась на них, продолжая что-то бормотать и чертыхаться. Про себя она сражалась с какими-то своими невидимыми оппонентами. Вместе с тем, со свойственной ей инфантильностью она воспринимала свою беду как что-то неизбежное и само собой разумеющееся. Щуплая, маленькая, никого в жизни не обидевшая, в свои шестьдесят с лишним она продолжала оставаться ребенком, кем по сути и была. По понятиям сокамерниц же, Райка была обыкновенной идиоткой, которой «так и надо».

Драма пенсионерки Раисы началась с просьбы больного престарелого приятеля, посулившего ей свою комнату в коммуналке за то, что она «досмотрит» его. Недолго раздумывая, она переехала к нему.

«Молодые» заключили фиктивный брак, и Райка зажила новой, ранее незнакомой ей коммунальной жизнью. Не умея что-то делать плохо, она полгода добросовестно ухаживала за своим лежачим. Стирала, кормила, отчитывалась за каждый потраченный рубль его пенсии. А когда старик умер, она заказала ему отпевание и похоронила честь по чести. Преисполненная гордости за свои благие деяния, с чувством исполненного долга, она ощутила себя полноправной хозяйкой невесть откуда выпавшего ей счастья – огромной комнаты в коммунальной квартире. Здесь же, на похоронах, новоиспеченная вдова познакомилась с родственниками своего фиктивного мужа, о которых она даже не слышала. «Безутешная» родня наспех поблагодарила за заботу об усопшем, хамя и издеваясь выставила ее за дверь, бросив в спину, что комната принадлежит им как прямым наследникам. Растерянная и одуревшая от несправедливости Райка сунула доверенность на ведение своих дел в судах и прочих присутственных местах стряпчему, который материализовался, как черт из табакерки. Адвокат пообещал отсудить квартиру. Расчет они договорились произвести после ее продажи. Без гроша в кармане она вернулась в свою убогую старушечью халупку в общем дворе.

Через некоторое время за Раисой пришли два молодца, которые представились следователем и опером. «Дуэт» разводил старуху на то, что она состояла в сговоре с адвокатом и нотариусом, состряпавшими какую-то доверенность от имени покойного.

Итак, ее привезли в здание горотдела, где после угроз и увещеваний в том, что суд «примет во внимание», целый день продержали без пищи и воды. Затем они позвали пасущегося здесь же «дежурного» адвоката, который уговаривал ее «признаться», заверив, что так будет лучше. В чем признаваться, она так и не поняла. Райка упрямо твердила, что добросовестно ухаживала за своим родственником, и достойно схоронила его. Адвокат же убеждал, что действует в ее интересах и искренне желает добра, а потому ей все-таки следует подписать протокол. Вконец измученная и до смерти напуганная, к вечеру Райка протокол подписала. Тем она признавала, что была в сговоре с адвокатом и нотариусом, посулившими ей спорную комнату в коммунальной квартире. Довольные следователь и опер, с чувством исполненного долга, кривляясь и дурачась, почти искренне пожелав Раисе удачи, отпустили ее домой. А сами удалились вместе с вившимся возле них адвокатом в ближайший кабак…

Пробуждение в понедельник для федерального судьи Иванова традиционно было безрадостным и горьким. Вся страна была едина в своей нелюбви к этому дню недели. Похмелье и жуткое настроение хмурым ноябрьским утром для представителя одной из ветвей власти были не слаще, чем для обычного слесаря-сантехника, нахватавшего заказов, запившего и разыскиваемого заказчиками. Его коллеги по цеху служения Фемиде не были исключением.

«Лучше бы я в танке сгорел», – набатом била в мозгу коронная фраза, которую повторял прошедший Афган друг Иванова, как только события складывались не в его пользу.

Чертыхаясь, Иванов рассматривал себя в зеркале. Он долго боролся с желанием позвонить на работу, объявить о высоком артериальном давлении, отложить дела на другой срок и в забытьи рухнуть в постель. Вместе с тем куча отложенных и нерассмотренных дел, а также прочие гадости в его сейфе, дополнявшие картину «апокалипсиса», никак не позволяли ему захворать. Любая внезапная проверка в этом случае грозила серьезными неприятностями. Иванову было далеко за сорок, и его двойник в зеркале уже не радовал его по многим причинам, перечень которых со временем все увеличивался. Как поступать с красными глазами, он знал. По капле нафтизина в каждый, и они становились ясными и почти осмысленными. С перегаром изо рта и вчерашними навязчивыми мелодиями также можно было справиться. Достаточно было наглотаться ментоловых лепешек, не петь в судебном процессе, или, хотя бы, не делать этого вслух. Как быть с неработающей головой он за все годы так и не придумал. Между тем, голова была единственным «инструментом», который в его работе был необходим почти всегда. Ситуацию с выключенными мозгами спасало лишь приобретенное с годами актерское мастерство. Хотя достаточно было сурового выражения лица или банального надувания щек. Все эти моменты, мягко говоря, мешали «правосудию», которое после тяжких раздумий он все-таки решил «отправить». С этими невеселыми мыслями Иванов решительно, насколько мог, взял трясущейся рукой бритвенный станок.

На работу он не опоздал. Как обычно, суд начинал жить своей безрадостной рутинной жизнью. Животный страх, исторгаемый телами ждущих своей участи граждан, уже сквозил из всех щелей здания. Этот скорбный пейзаж нарушался лишь щебетанием снующих стайками молоденьких секретарей. Эти девушки и парни опрометчиво продолжали радоваться жизни и в силу своей неопытности не осознавали, что находятся в месте, где радость выходила за рамки приличия и была так же неуместна и опасна, как смех на панихиде какого-нибудь криминального авторитета.

День никак не хотел заканчиваться. Свидетели, адвокаты, прокуроры и прочий околосудейский люд был совершенно некстати красноречив. В тот день Иванов рассматривал Райкино уголовное дело, где она обвинялась «в мошенничестве с причинением крупного ущерба». Выслушав в прениях защиту и обвинение, Иванов понял, что Райка невиновна, и ей светит оправдательный приговор. Весь ужас заключался в том, что для судьи вынесение оправдательного приговора без санкции свыше вполне могло стать бесславным концом карьеры. Как правило, такие вердикты отменялись вышестоящим судом по различным, и часто совершенно надуманным основаниям. А судья, не дай бог, принявший самостоятельное решение без согласования со своим шефом, а тот, по инстанции, со своим, был всегда нещадно бит в назидание другим. Он попадал в опалу, которая заканчивалась в лучшем случае отставкой «по собственному желанию». Поделать с этим Иванов ничего не мог. Практика была таковой, что для своей же безопасности судье легче было вынести обвинительный приговор невиновному, нежели оправдать его. Раб и господин в одном лице, Иванов еще не стал законченной сволочью, и вынесение обвинительного приговора человеку, не преступившему закон, было для него все еще невозможным. Несмотря на то, что человеком он был неверующим, и морально-нравственными принципами не отягощенным, непонятно откуда в его сознании прочно сидела мысль, что наказание невиновного является таким же тяжким грехом, как и убийство человека.

Работу свою Иванов ненавидел по многим причинам. Во-первых, с молодости он терпеть не мог принимать решения. Однако, по иронии судьбы и в силу профессии, он был обречен принимать их ежедневно. Принятие любого решения всегда подразумевало ответственность за него. Иванову же до смерти нравилось быть безответственным. Он считал дни и часы до того времени, когда он сможет насладиться своей безответственностью. О-о-о, как бы он холил и пестовал ее… А еще в нем жило осознание того, что он является деталью механизма совершенно бесчеловечной системы, которая сама себя считала первичной и воспринимала человека как нечто виртуальное, а в лучшем случае планктоном – ее же питательной средой. Машина в силу своего несовершенства и порочности с грохотом пробуксовывала. Этот гигантский, неповоротливый и грохочущий механизм сам плодил преступность и сам же с ней боролся. Высокопоставленные и состоятельные злодеи, растаскивающие страну, были недосягаемы для него, а статистика наказаний строилась на совсем другой категории людей, которые зачастую были поставлены в безвыходное положение. Обрекая народ на полунищенское существование, система требовала от него безоговорочного законопослушания и лояльности, что само по себе было нереальным и, как следствие, преступным…

Город встретил Иванова мелкой изморосью и туманом. Фары освещали толпящийся и мерзнущий на остановках народ. Люди бросали недобрые взгляды на дорогое авто судьи. «Почему мое?! Ну почему именно мое?! – спрашивал себя Иванов. – Вокруг тысячи таких же или более дорогих машин!». Ответ на свой вопрос он знал. Это была обычная ненависть, которую испытывают к классовому врагу или чужаку. Иногда его преследовала мысль, что люди знают или догадываются о том беспределе, который творит он и его коллеги. Впервые этот страх охватил его у проходной одного из заводов, нещадно травящего своими отходами город, куда Иванов подъехал для заключения очередной коммерческой сделки. В пять вечера проходную стошнило толпой серых и угрюмых мужчин и женщин, которые очень недобро косились на него. Здесь Иванов понял, как и почему происходят революции. Голос Планта, звучащий из динамиков, лишь усиливал тревогу, которая стала неразлучной подругой Иванова на многие годы.

There’s a feeling I get

When I look to the west,

And my spirit is crying for leaving…

Двигаясь автоматически, Иванов подъехал к площади Китайских добровольцев с торчащим посередине огромным шпилем-обелиском, именуемым в народе «мечтой импотента». Эрегированный монумент своим видом призывал граждан к бдительности и говорил, что время реинкарнации этих ребят пришло вновь. Что нужно было этим китайским бедолагам, воевавшим в чужой и незнакомой им стране для установления какой-то власти? Почти сто лет назад сгинуло этих парней здесь много, но никогда ни одной могилы китайца никто не видел. Так же внезапно и бездарно рухнула и власть, которую они устанавливали. Лишь через много лет их потомки поняли, что для завоевания и оккупации чужой страны не нужно никакого оружия. Для этого было достаточно завалить противника ширпотребом.

Домой Иванову не хотелось. Его дом был пуст. Очередной развод сделал судью свободным от обязанностей и условностей семейного быта. Он спешил в любимую им кафешку в четыре столика на улице Серобабова, которая на долгие годы стала ему домом родным. Завсегдатаи были хорошо знакомы друг с другом. Они представляли собой далеко не бедствующую прослойку чиновников и успешных бизнесменов. Заведение со временем стало неким клубом, откуда случайные посетители не изгонялись, но отношение к ним со стороны завсегдатаев было снисходительно-равнодушным. Здесь любили выпускать пар некоторые его коллеги, после работы прямиком направлявшиеся сюда. Если бы люди знали, что не в суде, а именно здесь зачастую решались их судьбы, между рюмкой-другой, они давно бы взорвали это злосчастное заведение вместе с его посетителями. Секрет популярности кафе был прост. Не в пример другим подобным заведениям, здесь не нужно было часами ждать официанта, изнемогая от голода и раздражения. Клиент в течение нескольких минут при желании был сыт, пьян и счастлив… Крохотное помещение кафе несло дух старины. Посетители, впервые попавшие сюда, подолгу рассматривали антиквариат, коего здесь было в изобилии. В заведении царила атмосфера дореволюционных духанов, где не было места официозу и церемониям. Пышногрудая хозяйка кафе Жанна, симпатичная и добрая женщина, искренне радовалась каждому клиенту, при этом всякому она давала надежду на исключительность. Люди получали здесь то, чего были лишены в обычной своей жизни: вкусную еду и покой. Жены-стервы неосознанно работали на процветание Жанны и ее заведения. Прекрасно понимая все, Жанна сознательно потворствовала желаниям и капризам клиентов, позволяя им то, что дома для них было строжайшим табу. Она исполняла для них универсальную роль – матери, сестры, жены и подруги в одном лице. Женщины были здесь редкими гостьями – отчасти из-за того, что хозяйка не слишком жаловала их, отчасти из-за небогатого, сугубо мужского меню. Зато все было обильно и фантастически вкусно.

Уже немало поддавшие и рассупонившиеся коллеги Иванова, Бессонов и Козлов, встретили его нестройным хором голосов, пытавшихся вторить легендарному барду. Иванов подсел к ним и тут же махнул вожделенные сто пятьдесят грамм. Несмотря на бездарную подпевку своих сослуживцев, жизнь снова приходила в норму вместе с разливающимся по телу теплом. Сердце наполнялось покоем и радостью. Куда-то уходило напряжение дня и душевные хвори. В отместку серому дню, вечер пытался стать цветным.

Коллеги Иванова не были народом пестрым. Если когда то здесь было яркие личности, со временем их окрас менялся и становился неопределенно-блеклым. Система плодила людей цвета перхоти. Каждой эпохой были востребованы свои герои и пассионарии. Беспросветная серость, плесень и хлябь. Именно эта цветовая гамма и такая органика была востребована эпохой под названием Кали юга. И все это варево довольно благополучно существовало во времени и пространстве. Здесь удивительным образом сосуществовали настоящие профессионалы, честные люди, а рядом откровенные или латентные идиоты, не озадачившие в течении жизни себя прочтением хотя бы инструкции по применению наковальни. Все они были обычным срезом общества с поправками на степень тяжести профессиональных заболеваний.

К примеру, вся информация о жизни у Козлова складывалась из эпизодических сведений, почерпнутых им в обрывках какого-нибудь СПИД ИНФО в минуты дефекации. Глубина и качество знаний определялись лишь временем, проведенным на унитазе. Нешуточный талант Козлова состоял в том, что почти любой такой фрагмент он преподносил затем как фундаментальное знание, известное одному лишь ему, либо строго ограниченному кругу лиц. Полученная таким способом информация и была тем источником, который сформировал его мировоззрение. Одной из болячек Козлова была тяга к сакральному, а именно к своему божественному происхождению. Он жил с искренним убеждением в своей исключительности и верил, что власть дана ему богом, который и наделил его правом карать и миловать. Так и жил Козлов с этой философией, не отказывая себе ни в костюме за 3000 баксов, в трусах за 300, в носках по 200… четко понимая, что не может помазанник божий осуществлять правосудие в обносках. Со временем количество «помазанников» в лице его коллег продолжало неуклонно расти, в том числе и его же стараниями. Все они знали друг друга в лицо и, собираясь вместе, всякий раз сетовали на непосильный груз правового мессианства.

В отличии от Козлова Бессонов был человеком приземленным. Его общение с высшими силами ограничивалось парой тостов, где они всуе и упоминались. По призванию он скорее был колхозным бригадиром, в лучшем случае начальником стройуправления, а в быту – мастером на все руки. Одним словом, Бессонов звезд с неба не хватал, а твердо стоял на земле, великолепно квасил капусту, солил помидоры и был прекрасным человеком до рубежа 0,5 литра горькой. После этой дозы его человеческие качества всякий раз девальвировались. Однако до трансцендентальности Козлова даже и в этом состоянии ему было далеко. Несмотря ни на что, в этом в прошлом деревенском мужике сидело жесткое неприятие несправедливости, какие-то былинные представления о добре, зле и неправильности мироустройства. На все он имел свою твердую точку зрения, что, конечно же, жутко раздражало его начальство. В силу склада его натуры весь мир ходил у него в оппонентах. С руководством же Бессонов был един лишь в одном, – в способе снятия стресса.

– Ми-илая моя-а-а, со-олнышко лесно-ое, – подвывал Бессонов. – Я сегодня восемь санкций дал! – перекрикивая барда, заорал он, давая понять, что зверски устал, пьет на свои и право имеет.

– Восьмерых загубил, сука, – выдохнул в ответ Иванов, проглотив следующие сто пятьдесят. Меры Иванов не знал ни в чем, в том числе и в спиртном. Максимализм, который был основой его натуры, потихонечку превращал его жизнь в сплошную череду ошибок, которым, казалось, не было конца.

– Ну и что? А ты святой, да?! – спросил Иванова Бессонов.

– Посвятее тебя буду, садист одноклеточный!

«Где, в каких краях встретимся с тобою?», – пел бард, и по кафе разливался дух горящих еловых веток и романтики семидесятых.

– Дело у меня уголовное. Старуха по 3-й части 159-й идет. Прокуратура облажалась. Все обвинение в задницу. Оправдывать надо. Не знаю, что делать, – сказал Иванов и смачно хрустнул бочковым огурцом местного посола.

– Оправдывать?! Ну-ну, давай, давай. Тока вазелина прихвати побольше.

– Ну ни одного доказательства! Ни одного! Что делать?! Не знаю! Бздю я, пацаны. Бабка не виновна. В самом деле, не виновна.

– А сколько лет бабке?

– Шестьдесят семь!

– И что, платить за нее никто не хочет?! – возмущенно спросил вечно потный Козлов, пытаясь безуспешно бороться с икотой.

– Да какой там платить?! Одной ногой уже там, – сказал Иванов, ткнув пальцем в потолок, – ни родни, ни спонсоров.

– И чего ты бздишь?! Засади ей максимум, и хрен тебе кто твой приговор отменит.

– Да какой там максимум? Там состава близко нет…

– А в первоначальных признавала?

– Признавала. Только протокол сфальсифицирован. Как доказательство исключен. Даже прокуратура не возразила.

– Так смотивируй че-нть из воздуха.

– Да не из чего лепить…

– Ну выноси оправдательный, тока лучше сразу умри, потому что потом дороже будет, – продолжал Козлов, разливая по стаканам.

– Ну и чего, засадить бабке шесть лет и спать спокойно?! Она же там, в зоне, сдохнет в первые же полгода.

– Вот те на, целка-невидимка! Отъедет! Ну и хрен с ней! Главное, чтобы приговор не тронули. Отменят приговор – ты всю статистику суду по уголовным обосрешь. А этого тебе в конце года никто не простит. Наливай!

– Так. Всего девять часов? Че, поехали в сауну?

– Ну-ну, поезжайте, – сказала Жанна, выпуская тонкую струйку сигаретного дыма. Она знала, что про сауну было сказано для нее, что никакой сауны не будет, потому как водка, сырой климат и сволочная работа сделали из всех троих достаточно смирных клиентов ее кафе, вспоминающих иногда, что о женщинах нужно хотя бы поговорить или сделать вид, что они по-прежнему занимают значительное место в их жизни.

Иванов понимал, что времени для принятия решения не остается. Все сроки рассмотрения по делу истекли, и завтра он обязан во что бы то ни стало «выродить» приговор. Время на согласование с начальством у него не было, как не было в этом и смысла. Он знал, каков будет ответ его председателя и куратора из кассационной инстанции: выноси, Иванов, обвинительный приговор и не выпендривайся. Не пойдет же суд на конфликт с прокуратурой из-за какой-то полуживой старухи…

В тот вечер камера три-восемь была перевозбуждена. По изолятору прошел слушок, что Райку могут оправдать, и ее ждет освобождение. Почувствовавшая приближение свободы, Райка рассказывала сокамерницам, что сначала она пойдет в баню и хорошенечко попарится, затем на рынок и купит чебуреков. Она со слезами на глазах клялась, что никогда и никого из сокамерниц не забудет, и что будет загонять им «дачки». Валюхе пообещала сразу же передать блок «Примы» и халву, которую та сильно любила. Бабам в камере очень хотелось быть причастными к чужому, внезапно свалившемуся счастью. Кто-то искренне радовался за Райку, кто-то завидовал, но все старались приодеть ее к завтрашнему заседанию. Даже безбашенная наркоша Натаха отдала ей свой вязаный свитер, чтобы та не замерзла в автозаке по дороге в суд.

Одна лишь Валюха, сгорбившись, сидела на своей шконке в углу камеры и, казалось, безучастно наблюдала за происходившим в ее «хате» под номером три-восемь.

– Ну что, девочки, отпустят меня завтра? – спросила Райка, все еще не верившая в происходящее, желавшая лишний раз его подтверждения. Все, не сговариваясь, посмотрели на Валюху.

– Отпустят тебя… Завтра отпустят, – проскрипела Валюха и, отвернувшись, смахнула бурыми от сигарет пальцами предательски навернувшуюся слезу.

КОКА-КОЛА, ИЛИ КОГДА СТРИНГИ БЫЛИ БОЛЬШИМИ

Как и почти все юноши того времени, я был типичным сыном своей эпохи и соответствовал всем ее стандартам. Детский сад, школа, университет…

Сейчас почти каждый говорит, что уже тогда чувствовал запах разложения существующей политической системы, приближение ее конца. В отличии от чувствующих запах и конец, я ничего не ощущал, более того, упивался всеми ее «преимуществами» и искренне верил в коммунистическое будущее человечества. Следует заметить, что моей уверенности в правильности выбранного пути мне здорово помогал избыток тестостерона и немалый успех как у комсомолок, так и дам без особых идеологических пристрастий.

Еще пионером я участвовал в идиотских факельных шествиях и митингах, посвященных солидарности с пламенной американской коммунисткой Анджелой Дэвис (по моим подозрениям, сестрой Джимми Хендрикса), и в меру сил добывал свободу чилийскому коммунисту Луису Корвалану. С удовольствием отправлялся за тысячи верст в строительные студенческие отряды. Запреты на рок, прически и прочие «чудачества» власти виделись мне забавной игрой в прятки. Вместе с тем у нас существовали и запретные плоды, к которым нас тянуло и коих мы нешуточно вожделели.

Зарубежные фильмы того времени, которые каким-то образом проникали на наш кинорынок, немало способствовали нездоровому интересу ко всему западному. Вместе с тем предполагалось, что красивые авто, полуобнаженные девицы, небоскребы, тотальное падение морали и нравственности, символизировавшее западную культуру, у нас, советских граждан, должны были вызывать отторжение на уровне физиологии. Жевание жвачки, в качестве которой мы использовали парафин, а иногда и битум, либо прослушивание западной музыки были признаками капиталистической проказы. Это считалось идеологически чуждым, жестко осуждались и каралось. В молодежной среде этим ведал ВЛКСМ, исключение из рядов которого грозило серьезными, хотя и несмертельными последствиями. Вместе с тем изрядно подпортить жизнь и карьеру это могло. Так вот, на фоне изображаемой кинематографом и карикатуристами западной жизни высвечивались ключевые слова-символы: МАЛЬБОРО, ВИСКИ (особенно с содовой), БАР и КОКА-КОЛА. Они звучали как магические заклинания или мантры, обозначающие все запретное и вместе с тем что-то сладостно-порочное. Бары мы видели в кино и представляли себе, что это такое. Там на стол можно было водрузить свои грязные ковбойские сапоги (фантастическая мечта моего поколения), заказать виски с содовой и выкурить мальборо. После этого нужно было хорошенечко подраться и пострелять из кольта на фоне льющегося из бутылочных дыр виски. А вот что такое кока-кола, не знал никто. Это делало кока-колу чем-то сродни античной амброзии – напитку богов, и выделяло ее среди остальных фетишей. Для моего поколения она была неким символом свободы и тем, что делает человека другим, то есть более человеком, нежели существом употребляющим какие-то квасы или компоты с сухофруктами. Одним словом, над кока-колой витал дух сакральности.

В те стародавние времена, когда о сотовых телефонах, интернете никто не знал, а стринги были очень большими, в существующем тогда органе КПСС, газете «Правда», я однажды увидел маленький снимок американского солдата, рядом с которым на асфальте стояла картонная коробка с надписью «Кока-кола». Комментарий к снимку гласил: «Вот бравый американский вояка с краденой коробкой кока-колы». Бездарность совкового цензора, несмотря на мой патриотизм, дошла до меня сразу. Зачем же бравому вояке, каким тот представлялся на снимке, было красть эту коробку с кокой? И кто сказал, что она краденая?

Итак, мы, мое поколение, несмотря на безграничную любовь к Родине, вожделело кока-колу, как и джинсы, жвачку, «Дип пепл», «Пинк флойд» и «Дорз».

Ношение фирменных джинсов обеспечивало их обладателю почетное место в моей тогдашней тусовке и пребывание в высших ее уровнях. Уровень пониже занимали обладатели фирменных дисков. Владельцы красных махровых носков и автоматически открывающихся зонтиков занимали нижние слои. Членство в высшей иерархии было доступно лишь детям номенклатуры, которые, например, владели такими звуковоспроизводящими аппаратами, как «Шарп-777» или чем-то подобным. Обладание этим японским чудом приближало их владельцев к пришельцам из других галактик. Их мнения и вердикты в адрес членов сообщества были неоспоримы и считались непререкаемыми на уровне «ему голос был».

Я был баловнем судьбы и в силу определенных обстоятельств имел джинсы и прочую фирменную хрень. К концу обучения я ездил на самой шикарной машине того времени ВАЗ 2106 и, более того, имел достаточно роскошное по тем временам жилье – двухкомнатную квартиру. У меня было все! Кроме кока-колы… Она так и не переставала оставаться моей несбывшейся мечтой. Я по-прежнему не знал, спиртной это напиток или нет. Но молва гласила, что есть в ней некоторые ингредиенты, не соответствующие обычным понятиям. Это обстоятельство окончательно распаляло воображение.

В один из славных застойных годов того времени ректорат университета, в котором я как бы учился, наградил меня туристической поездкой – на Кубу! Вместе с другими участниками стройотрядовского движения в количестве 42 человек я погрузился в самолет и вылетел в Западное полушарие нашей планеты. Ура!!!

Ребята, летевшие со мной, вели себя по-разному. Некоторые летели в самолете впервые и умудрялись по нескольку часов сидеть в кресле, вцепившись побледневшими пальцами в подлокотники. После восьми часов полета мы сели на дозаправку в Марокко. Пьяные или частично пьяные, мы вышли на взлетную полосу, направляясь в здание аэропорта. В Рабате было темно и душно. Марокканские полицейские с автоматами наперевес глядели на нас неприветливо-равнодушно. Несмотря на февраль, они были одеты в шорты и рубашки цвета хаки с коротким рукавом. Это не испортило нам настроения, поскольку мы были молоды и хорошо понимали, что находимся под защитой нашего огромного государства, для которого Марокко… одним словом, пук – и нету.

В здание аэропорта мы вошли большой галдящей толпой, никак не предполагающей, что жизнь может быть безрадостной, а земля не вращается вокруг каждого из нас. В небольшом холле все шумно обсуждали полет, в том числе поразительной красоты блондинку Свету, перманентно блюющую от самой Москвы. А нетрезвые смельчаки на спор гадали, кто из группы являлся агентом КГБ, приставленным к ней во избежание идеологического разложения или, не дай бог, бегства на Запад. Эти подсадные были обычной практикой в те времена и присутствовали в каждой тургруппе независимо от того, куда она направлялась: будь то страна соцлагеря или капстрана. Нам следовало дождаться заправки самолета и продолжить путь. Мы находились в отдельном помещении аэропорта, в котором присутствовала металлическая стойка, место за которой вскоре занял высокий неприветливый араб. Он стал в большом количестве выкладывать на стойку небольшие бутылки с темной жидкостью и красной этикеткой. О небеса! Я не верил своим глазам – это была КОКА-КОЛА! Это была она, моя мечта, свалившаяся на меня невесть откуда и как. Все звуки исчезли, и я, как завороженный, в полной тишине смотрел на бутылку, которую мне небрежно сунул в руки мой приятель. Мной четко овладело осознание того, что сейчас произойдет нечто, в корне меняющее мою жизнь, и из здания аэропорта вместо меня выйдет другой человек, я не знал, какой точно, но прежним мне уже никогда не быть. Торжественность момента была прервана постепенным возвращением к действительности. Крупным планом я увидел араба, выкладывающего напиток на стойку. Лицо было бесстрастным, с оттенком брезгливости то ли к нам, то ли к напитку, а скорее, ко всему в этом мире.

Я был обескуражен происходящим. Бутылки тут же расхватывались моими попутчиками, небрежно открывались и совершенно неблагоговейно и бесстрастно выпивались. Глядя на эту вакханалию безразличия, я закипел от ярости. Неужели они не осознают того, что делают?! По моим представлениям, употребление этого священного напитка должно было сопровождаться чуть ли не торжественной церемонией с произнесением речей под барабанный бой или чем-то в этом роде. Небрежение, с которым бармен громыхал бутылками, казалось мне святотатством, граничащим с сомнениями в руководящей роли КПСС.

Я отвернулся и, глядя на черное марокканское небо, поднес напиток к губам…

Первый глоток, второй, третий…

Я остановился, прислушиваясь к своему состоянию. Небеса не разверзлись, и крылья не проросли у меня за спиной. Ничего… Я не чувствовал ровным счетом ничего, кроме достаточного знакомого послевкусия. Кока-кола оказалась самой обычной газировкой, напоминающей напиток «Байкал». Только «Байкал» был cnp`gdn вкуснее.

Я не буду долго рассказывать о разочаровании, которое охватило меня, поскольку о силе очарования я рассказал достаточно подробно. Повсюду – на стойке, на полу и в мусорных баках – валялись пустые бутылки из-под кока-колы, а кое-кто уже ломился в туалет для того, чтобы освободиться от нее, оставив таким образом на африканской земле память о себе в виде моей сублимированной мечты под названием КОКА-КОЛА.

При выходе из здания аэропорта мне казалось, что даже лица марокканских автоматчиков изменились, стали добрее. Они как будто сочувственно-ободряюще говорили мне: не огорчайся, парень, все будет хорошо…

По взлетной полосе я шел к своему самолету, и Мой мир следовал со мной. Брешь, которая образовалась в нем всего полчаса назад, ощущалась почти физически. Конечно же, он продолжал существовать, но в нем стало гораздо просторнее. Не то чтобы он опустел, но там уже было меньше на одну мечту. Из него исчезла кока-кола.

02.01.2011 г.