Ада ТОМАЕВА. Время свое и другое

Автобиографическая повесть

Глава вторая

ЗАПАХ ЧЕРНОЙ СМОРОДИНЫ ПОСЛЕ ДОЖДЯ

Деревянная скамейка, на которой мы сидели, не просто качалась. Ее кидало из стороны в сторону. Мамочка моя пыталась уложить меня спать, но в таких обстоятельствах это было все равно что уложить меня на действующие качели.

– Мамочка, кто качает нашу скамейку? И зачем ему это нужно? – спросила я, в самом деле не понимая, что происходит.

– Качает ее море. Мы попали в небольшой шторм. Ты видишь, мы на корабле. Чтобы попасть во Владикавказ, нужно какую-то часть пути проделать морем, – без малейшего намека на сюсюканье, – спокойно объяснила мама.

А скамейка раскачивалась, как безумная. И то, что я при этом испытывала – головокружение и тошноту – было не что иное, как признаки морской болезни, которые во всей полноте раскрылись мне ровно через тридцать лет во время путешествия по Японскому морю на теплоходе «Мария Ульянова».

К утру скамейка наша «вспомнила», что она просто скамейка, а не объект в городском парке аттракционов. А на горизонте показались какие-то сооружения в виде гигантских металлических труб или баков.

– Что это? – спросила я маму.

– Это город Баку.

«Да, – подумала я, – а как еще можно было назвать город с таким количеством баков на самом видном месте? В честь этих баков – Баку. Все правильно», – так рассудила я. В пять-шесть лет логика поступков – ничуть не менее важный вопрос.

Наконец, мы на месте. Подъем вверх по деревянным ступеням, которые, слава Богу, не двигаются. Как будто тетя Сарра (моя одесситка-няня, о которой я рассказала в первой главе) им сказала: «Стойте спокойно, как памятник Дюку Ришелье», – так говорила мне она в том случае, когда было слишком много ненужного движения с моей стороны.

Наконец-то, моя бабушка Дади и с нею две молодые девушки с тонкими чертами лица. Одна – черненькая – Тима, другая – светленькая – Нина. Они радостно передают меня из рук в руки, задают вопросы. В процессе этой сцены я засыпаю прямо на руках. Долгая дорога и усталость лишают меня любой попытки вступить в оживленный диалог.

Тима и Нина – мои двоюродные сестры. «Прекрасные люди моего детства и юности», – иначе я их и не называю.

Ровно на том месте, где сегодня стоит отель «Кадгарон», был самый первый мой детский садик. Я в нем долго не задержалась. Но случай запомнила. В городе шел культовый фильм типа «Тарзана», и две девочки, которым было поручено забрать меня из садика (по причине отсутствия в городе мамы), отправились в кино и явно запаздывали забрать меня вовремя. На все еще светлом небе зажглась первая звезда. Я, сидя на маленьком стуле рядом со сторожем детсада, все остальные ушли домой, решила, что обо мне забыли, и останусь я сидеть с дядей Васей до утра. Я приготовилась плакать, а как же? Кто бы после такого открытия мог радоваться? И вдруг слышу:

– Ты видишь звезду, посмотри, какая она красивая. Она собралась в гости, ты увидишь ее попозже в гостях, только обязательно посмотри. Это волшебная звезда, не простая.

Мои глаза раздумали плакать, они были устремлены на эту лучезарную звезду. Красота ее правда была на грани волшебства. Да и сам дядя Вася вдруг показался мне волшебником. Что-то в нем было от «Крибле-Крабле-Бумса».

В этот вечер я долго не ложилась спать. Наконец, в ночном угольно-черном небе развернулась полная звездная картина. И я увидела сразу ту звезду – в гостях она была еще более ослепительна. Лучи ее расходились в разные стороны, будто подсвеченные прозрачной мерцающей зеленью. Ни на одну звезду она не походила: прав был «Крибле-Крабле-Бумс». Это была волшебная звезда, и она принадлежала мне.

Мог ли подумать человек, недавно вернувшийся с фронта и работавший по причине инвалидности сторожем в детском саду, мог он предполагать, что для меня он «Крибле-Крабле-Бумс», подаривший мне звезду? И, как догадывается благородный читатель, не на один вечер, чтобы остановить слезы ребенка, а на всю жизнь.

…И, может быть, именно эта звезда привела меня туда, где все меня любили и где каждому я платила взаимностью. Это был детский сад, который назывался санаторным. Дети находились там круглосуточно. И редко какая семья могла поспорить с ним в теплоте внутрисемейных отношений.

Прошло много-много лет, но я помню тех, кто был рядом со мной. Но главное тепло, как от самого большого окна, в которое солнце заливало помещение, отдавая свой жар и свет, был человек, и рядом с ним вообще никого нельзя было поставить.

Звали ее Александра Георгиевна. Директор детского сада. Помню ее в легком шелковом черном платье и черных кожаных тапочках, издающих едва слышное поскрипывание. До эпохи телевизоров было далеко. Но было нечто, чем мы увлекались и что способствовало развитию ничуть не хуже в те послевоенные годы. Это был диаскоп для просмотра диафильмов.

В диафильмах были сказки. Помню сказание про Микулу Селяниновича и Соловья Разбойника. Продолжения ждали мы из вечера в вечер. И никакие дневные игры не могли поспорить с ожиданием вечера и продолжением сказок про русских богатырей. Диаскоп стоял на втором этаже в кабинете Александры Георгиевны. И, по всей вероятности, с моей особой привязанностью к диафильмам, по вечерам я нередко оказывалась именно там. В центре кабинета стоял шкаф с детскими поделками, которые отражали героев этих сказок – в рисунках и в лепке. Так что просмотр был еще и уроком.

Были рядом со мной две замечательные воспитательницы. Я помню их до сих пор – их любовь моя к ним сохранила. Анна Емельяновна и Мария Степановна. Первая, молодая, которую, не в силах произнести правильно по отчеству, мы называли Анна Мельяновна, – была пластична, как балерина. Вторая, постарше, была с ребенком, – маленькой девочкой, которую она называла «Успенский зайчик». Значит, Мария Степановна была Успенской. Одна участвовала в наших играх, другая много читала нам.

Вот мы сидим вокруг нее на ковре, слушаем детскую повесть-энциклопедию «Что я видел» Бориса Житкова. Видим все глазами этого мальчика, потому что так рассказывать своим ровесникам, как он, ни одному взрослому не дано.

С общепринятыми праздниками (как их называли – «красный день календаря») мог поспорить детсадовский – День подарков. По определенным дням родители приносили детям сладкое. Все это выкладывалось в небольшие плетеные корзиночки – столько было в этом изящества и красоты. В каждой корзиночке указывалось, кому именно подарок, и не было разнобоя – одному принесли, другому нет. Все в одно время в едином стиле уважения к ребенку и воспитания в нем чувства красоты. Александра Георгиевна, ваши находки забыть невозможно. Война ушла, и время поставило перед вами и вашими коллегами новые задачи: воспитать человека согласно мирному времени.

С южной стороны здания в просторном дворе по-над забором росла черная смородина. Ее было так много, что невероятный запах черной смородины в дальнейшие годы ассоциировался у меня с любимым садиком. Никто никогда не говорил: «Не рвите», рвать или нет было на наше усмотрение. И, конечно, мы соревновались – кто найдет веточку с самой крупной ягодой. Особенный аромат черной смородины – чистейший и свежий – стоял во всем дворе после дождя. Эти природные запахи, а не духи и одеколоны, украшают нашу жизнь всегда – и в детстве, и в старости. Запах вишни, малины, антоновки, спелой дыни, арбуза, груши…

Этот день начинался как все. И никто не мог предположить, что я назову его особенно счастливым.

Стояло начало лета. Среди детей прошел слух: сегодня девочкам привезут новые платьица. Их, действительно, привезли. И нас тут же в них одели. Это были голубые и розовые платьица из ситца в мелкий цветочек. Рано утром прошел стремительный, освежающий дождь. И во всем дворе держался несравненный запах черной смородины как предчувствие чего-то радостного и волнующего. Погода повела себя так, как ведет себя надежный друг, на которого можно положиться. Во дворе, куда нас вывели строем, играл баянист – он всегда сопровождал наши упражнения. А человек, идущий впереди, должен был показывать всем их – не воспитатель, а тот, кого он поставит впереди колонны, кому он доверяет. Этим человеком оказалась я. И вот шагаю впереди в новеньком платьице, стараясь припомнить, с каким несравненным изяществом проделывала это Анна «Мельяновна». А она смот-рит со стороны, сидя рядом с баянистом. Глаза ее горят одобрением и любовью ко всем нам. И каждый из нас ощущает это одобрение и эту любовь. А разве этого недостаточно, чтобы чувствовать себя счастливым?!

Музыкальные занятия здесь были так же необходимы, как и физические. Пели хором, например, чешскую народную песенку «Пастушок»:

Дул пастух в дудочку на заре:

«От росы травушка в серебре.

Я раным-рано с зорькою встану,

Отвяжу телушку во дворе.

Я водой ярочку напою.

Выгоню в стадо, у речки сяду,

Про тебя песенку я запоюґ.

Припечет солнышко среди дня,

Спой и ты песенку про меня,

А в ясный вечер

Стадо я встречу,

Посидим рядышком у плетня».

И эту песню я узнала спустя долгие годы в исполнении детского хора Всесоюзного радио.

А вот эту – нигде и никогда. Но мы ее пели – торжественно и воодушевленно:

Вышила мне коврик сестра –

Лучше нигде нету ковра.

Возле него песни поют:

Сталин любимый вышит на нем.

И вот тут, когда тему подхватили поэты и музыканты, начался «сталинский период» нашего послевоенного детства. И это не было «фигурой речи». Детство шло своей дорогой, и могло ли оно рассуждать, что и как происходит в странном и запутанном мире взрослых? Но если в «Родной речи» были стихи, их требовалось выучить и сдать на уроке. Как, скажем, «Люблю грозу в начале мая».

Помню стихи, которые назывались «Два сокола».

…Два сокола ясных

Вели разговоры.

О соколах этих

Все люди узнали:

Первый сокол – Ленин,

Второй сокол – Сталин.

Поступила я в пафосную и авторитетную по тем временам школу – 27-ую. Валентина Диамидовна Тимошенко (по-моему, так звучала ее фамилия) – директор, славилась как замечательный педагог.

…Разгар осени. Весь школьный двор в молодых деревьях. Саженцы предназначены нам, первоклассникам. Ты уже взрослый человек. Школьник! Должен оставить свой добрый след на земле. Самое время начать.

За зданием школы, во внутреннем дворе – бесконечно уходящая в даль прямая. Здесь 1 «б» класс заложит первую в городе школьную аллею, – далее примеру 27-ой последуют другие школы. Так что мы, 1 «б», в чем-то были первопроходцами.

…Тем временем, вернулся с фронта моя дядя, молодой скульптор Борис Шанаев, старший брат моей мамы. Он часто гулял со мной по вечернему городу. Заметив мой довольный вид, спрашивал меня:

– А чему ты так радуешься? Тебе нравится наш проспект?

– Дядя Борис, видишь, как много людей идут нам навстречу. Ведь все они смотрят на нас и думают, что ты – мой папа. Что у меня тоже есть папа, что он не погиб, что он вернулся ко мне.

Как часто он говорил об этом, вспоминая о судьбе Бимболата Томаева, моего отца, погибшего под Смоленском в августе 1942 года. Вспоминал со слезами, потому что Бимболата он уважал и любил.

Уезжая в пионерлагерь воспитателем или вожатым, дядя Борис взял с собой и меня. Пионерлагерь назывался «Балта» и находился в такой красивой местности, что хотелось ее рисовать. Что и делали ребята постарше меня. А рисунок и лепку вел в лагере мой дядя. И тут я поняла, что он – авторитет не только для меня. Со всех сторон только и слышалось:

– Борис Андреевич, посмотрите мою лепку! Борис Андреевич, поправьте мой рисунок.

Дети окружали его со всех сторон. Они понимали: отношение моего дяди к делу, которое ему доверили, было по-настоящему нужным и необходимым.

…Мне 8 лет. Я иду в школу. На сложном переходе нетерпеливо перебегаю. Со скрежетом тормозят машины. Слышу крики сзади. Резко оборачиваюсь и вижу человека с поднятой рукой. Это он остановил близко идущие машины в двух метрах от маленькой девочки с портфелем и висящей в мешочке чернильницей.

А я-то думала, что иду в школу сама! А он, мой дядя, чтобы приучить меня к улице, не стесняя мою свободу, тайком, изо дня в день сопровождал меня до самого порога школы.

И так было всю жизнь. Всегда незаметно, ненавязчиво, интеллигентно…

…В глухую ночь 1949 года в дверь постучали. Двое незнакомых мужчин увели моего дядю. Помню только – у него было перевязано горло. Увидели мы его через 6 лет.

…И детским почерком на разлинованном тетрадном листе я писала ему в город Экибастуз-Уголь: «Я знаю, дядя Борис, ты ни в чем не виноват».

А потом, через 6 лет, ты, дядя, расскажешь мне – уже старшекласснице – как вы с товарищами читали эти строки со слезами. И как товарищи говорили: «Ты счастливый человек, Борис! Видишь, как в тебя верят!»

Он ни в чем не был виноват. Не его вина в том, что в Севастополе в июле 42-го в плену у фашистов оказалась его дивизия. И там он не стал ни предателем, ни полицаем. Это смогли доказать оставшиеся в живых однополчане – Пункта сбора донесений Отдельного Батальона Связи 95-ой стрелковой дивизии. Но три десятилетия потребовалось для того, чтобы официально вывести эту очевидную для него истину…

В Германии он в совершенстве овладел языком Гете и Гейне и читал их в подлинниках. Вернувшись домой, долго болел. Поддержали друзья – скульпторы. Как родного сына, выхаживал его доктор – Моисей Григорьевич Домба – писатель Мусса Хаким. Они с женой Ольгой Платоновной поддерживали его в изгнании. Они готовили в посылку Борису, а бежать за ней, чтобы принести домой и упаковать, должна была я. С улицы Революции, 30 на улицу Ленина, где жили Моисей Григорьевич и Ольга Платоновна. Путь недалекий, но и тут было все не так просто. На пути мне попадались разные люди. И среди них один из соседей – тучный человек, «ответственный работник». При виде меня, восьмилетней девочки с тяжелой сумкой в руке, он как бы случайно переходил на другую сторону улицы. Я для него была племянница «врага народа». Но об этом я узнала значительно позже. И это были не выдумки сценаристов и режиссеров. Это была суровая правда жизни, какую я наблюдала сама. Правда, закончил этот человек далеко не благостно. Видно, ОТВЕТСТВЕННОЕ МЕСТО было не там, где он работал. А там, где ведется строгий учет наших прегрешений и добродетелей. И любой «блат» там теряет свою силу.

В сталинских лагерях, куда Бориса отправили на 25 лет, он трудился как скульптор. По возвращении на Родину выписывал журнал «Бильденде Кунст». Но стержнем духовности всегда была отечественная культура.

Из дневника Бориса Шанаева: «Начиная с детства, Коста живет в моем сердце. Под его влиянием рано приобщился к поэзии.

Ритмы поэзии привели меня к музыке. Они раскрыли передо мной богатую палитру гармонии звуков. Я начал изучать теорию музыки. Мне стал понятен язык симфоний, сонат, органной музыки.

Я часами мог слушать Гайдна, Баха, Бетховена, Скрябина. Наслаждался ими, как творениями Микеланджело, Родена, Карла Миллеса. После такого заряда снова берусь за пластику и вижу эти ритмы там».

Наверно, стремление дяди Бориса к творческому росту и духовности нужно рассматривать в рамках его семьи. Помню, он рассказывал, как будучи маленьким, первый раз услышал оперу Глинки «Иван Сусанин» в пересказе своего отца Адильгирея Шанаева (моего дедушки) даже с исполнением каких-то отдельных сцен. «Чуют правду, ты, заря, скорее наступи». Адильгирей Шанаев, портрет которого написан рукой Махарбека Туганова, сейчас хранится в Государственном Музее имени Туганова, а до этого долгие десятилетия висел у нас на стене в нашей квартире на ул. Революции, 30. Мать Адильгирея, моя прабабушка, Тутти Тхостова, запечатлена в известном полотне Коста. В доме Ибрагима Шанаева, брата Адильгирея, Коста прожил свой «ставропольский период». А на картине Коста «Дети на каменоломне» изображены дети Ибрагима – Рустем и Биби.

А каким дядя был скульптором? Очень современным, несмотря на свой возраст, и очень талантливым.

Мужественный Чермен. Восточный мудрец Алишер Навои в Узбекистане. Васо Абаев. Донбеттыр, морской царь в Гудаута, на берегу моря. Нартская красавица Дзерасса. Ироничный, как Вольтер, Шанаты Шем.

…Когда я в девять лет писала в город Экибастуз-Уголь: «Я знаю, дядя Борис, ты ни в чем не виноват».

Сердце ребенка обмануть невозможно. Особенно, если оно способно верить в подаренную звезду, запах черной смородины после дождя. Во все хорошее. А мой дядя Борис был и остается для меня и всех, кто его знал, воплощением Добра на Земле.

XI-2017 г.