Ирлан ХУГАЕВ. Красные паруса

Рукопись, найденная в Каперне после пожара 1922 года

Вчера, часу в седьмом утра,
Пока я брел, кряхтя, к трактиру
По сонным улочкам Каперны,
Я видел милую Ассоль.
Едва я завернул за угол
Портовой улицы, Ассоль
Прошла в своем извечном платье
Не мимо – будто сквозь меня.
Она спускалась по мосткам,
Положенным поверх канавы,
Медлительным широким шагом,
На воздух налегая грудью.
Я задохнулся от восторга,
Или от ужаса. И все же
Я не позволил обернуться
Своей никчемной голове.
Дойдя до Меннерса, упал я
На черные его ступеньки
Сперва перевести дыханье
И обтереть холодный пот.

Хоть это длилось только миг –
Я глянул – и ее не стало –
Я ей любуюсь до сих пор
И помню каждую подробность.
Она была не та Ассоль,
Что проходила только мимо,
Хотя и этого хватало,
Чтобы меня хватил столбняк.
В Каперне все над ней смеются,
А я – а я ее… боюсь.
Она была не та Ассоль,
Что тенью робкою скользила –
Или свечой в моих потемках –
По грязным улицам Каперны,
Склонив головку, как монашка,
И пряча взоры от прохожих.
О, та всегда сошла б за призрак,
Когда б не стук ее сандалий
И не прохладный запах краски
Лонгреновых смешных игрушек…
Вчерашняя была другая.
Я помню каждую подробность.
Я помню все ее три шага,
Как три отдельных наважденья.
И каждый мак на белом платье,
И складку каждую муслина,
И реющий, как знамя, локон,
И взгляд, каким глядят слепые –
Без видимых причин летящий
За горизонт земных событий.
Я помню тоненькие руки,
Как к бою, сжатые в кулак –
Или как если бы в руках
Она сжимала по секрету…
Она была как бриз рассветный,
Или как чайка над волною.
Как будто новая душа
Сошла к Ассоль по вышней воле…
Она меня не замечала
И прежде; а теперь подавно.
Она глядела так, как будто
Ей брезжил из-за края моря
Ее заветный красный парус.
Я не позволил оглянуться
Своей никчемной голове.
………
Я помню, как однажды мы –
Я, Крох, сынок гробовщика,
Хин Меннерс и безносый Фока –
Играли в мяч на пустыре
Напротив доков. Фока мне:
«Гляди-ка, Гук, Ассоль идет!»
Смотрю – и правда что: идет.
Стою, на мяч поставив ногу.
Хин говорит: «Оставь ее.
Ее Лонгрен – колдун и знахарь.
Он на тебя нашлет проказу,
Или умрешь пропойцей горьким!»
А Крох хохочет: «Похороним!..»
Ассоль спешила вверх по тракту,
Ведущему по взморью в Лисс,
С корзиной, как обычно, полной
Вельботов, шхун и бригантин:
Их выдавали с головою
Под ситцем, брошенным поверх,
Торчащие наружу мачты,
Как будто стрелы в колчане.
Она была в том самом платье,
В каком она была вчера,
Когда спускалась по Портовой,
И накануне, и задолго,
И пять, и десять лет назад.
В другом ее никто не видел.
Как будто это платье тоже
Живое и росло с Ассоль –
И шире распускались маки –
И вместе с нею расцвели.
И та же серая косынка
Лежала на ее плечах…
Все говорят: «Лонгрен – колдун».
Скорей, Ассоль сама колдунья…
Тогда как бес в меня вошел:
В внезапном приступе злорадства
Я закричал, что было сил,
Глаза тараща, как безумный,
И руку простирая к морю:
«Эй, висельница!.. Эй, Ассоль!
Не твой ли там краснеет парус?!.»

Ассоль как будто бы запнулась
Ногой за камень. Встав на месте,
Она мгновенно обозрела,
Вся вытянувшись, как струна,
Однообразное пространство
Меж грязных и унылых доков.
Тогда мне было лет пятнадцать,
Я был и сам еще невинный,
И я еще не понимал
Ее невинную изящность…
Но что я понял – это было
Гораздо горшее знаменье.
Не встретив красных парусов
Глазами, полными надежды –
И больше, больше, чем надежды –
Уже свершившегося чуда –
Она, спокойно повернувшись,
Взглянула прямо на меня.
Она… как будто улыбалась –
Улыбкою недоуменья:
Она не верила глазам.
О, это было очень страшно.
Я весь тогда похолодел.
Я прочитал в ее глазах
Упрек, мольбу и заклинанье:
«Нельзя, нельзя шутить над этим:
Оно немыслимо и подло!..»
Она не верила глазам:
Она хотела верить слову.

Прошла минута, прежде чем,
Придя в себя от потрясенья,
Я огляделся. Я успел
Еще заметить, как назло,
Мелькнувшее, как парус, платье
На медленной волне дороги…
Потом смотрю – что это с ними? –
Как будто выпили все яду:
Хрипят, держась за животы,
И корчатся, как в смертных муках.
И я, чем мог, им пособил:
Дал, подойдя, по шапке Хину,
Пырнул под зад ногою Кроха,
Пнул мяч от сердца и подальше –
Да и пошел к себе домой.
Лишь Фоку пожалел: без носа.

………
Лет по пятнадцать было нам.
Не по годам мы были злы,
Завистливы и вероломны,
Как наши и отцы, и деды,
И вся проклятая Каперна;
И все, что было хорошо –
Будь то весною куст сирени,
Иль снегири на белых елках,
Или поступок бескорыстный,
Или далекое преданье –
Мы сладострастно презирали,
Бесстыдной клеветой и бранью
Черня, как подобает черни.
Не знаю, кто из них троих
Мой опыт повторил жестокий –
Всего скорей, они все вместе –
Чтоб Гуку тоже досадить
За то, что распускает руки –
Но и недели не прошло,
Как это стало общей шуткой,
Любимой шуткою капернцев, –
И то и дело раздавалось
В толпе, завидевшей ее:
«Ассоль, гляди-ка – паруса!..»
«Смотри, Ассоль! – твоя галера!..»
«Ассоль, твой галиот на рейде!..» –
А я, приметив шутника,
Изыскивал удобный способ
Ему сторицею воздать
За скудное воображенье
И за немыслимую подлость:
Бывало, мазал дегтем двери,
Вытаптывал бобы на грядках,
Или дырявил днища лодок
И резал снасти и причалы.
И, верный каторжанской крови,
С иными дрался я жестоко,
Найдя к тому сторонний повод,
И так, чтоб не видала та,
Которая была причиной.

В Каперне скоро я прослыл
За буйного, и все меня –
А вместе с ними Хин и Крох
И Фока – стали сторониться.
И я их дружбы не искал.
Я был им только благодарен.
Бродил неделями один
В предместьях грустных, как лунатик,
По топкой дельте Лилианы,
По сумрачным болотным логам,
Питаясь кервелем и клюквой,
Стеля себе постель из хвойных
Колючих и пахучих лап;
Строгал коряги просто так,
Чтоб посмотреть, что выйдет; строил
Скворечники для робких славок;
Часами наблюдал бобров
Речных серьезную работу,
И, легши животом на землю,
Потустороннее движенье
Несметных муравьиных полчищ
В непроходимых травных дебрях;
Но дольше, восходя на сопки,
Смотрел на море голубое…

А как-то раз, идя домой
Под вечер накануне Карны,
Услышал, на свое проклятье,
Сто крат подлейшую, чем шутка
О красных парусах Ассоль,
И черную, как грязь Каперны,
Немыслимую, злую сплетню –
Всего лишь пару предложений,
Приправленных смешком ехидным.
Я их не стану повторять
Чтоб не марать моей бумаги,
Хотя она видала виды:
На ней я прежде резал рыбу.
Их было пятеро; они
Сидели за пеньковым складом
Средь нечистот, и пили водку,
Горстями тюльку пожирая,
Которой куры не клюют
И свиньи не едят в Каперне.
Все были старше. Я их знал,
Хотя по именам не помнил.
Я подошел, как бы во сне,
Не рассуждая, встал над ними,
Спокойно расстегнул портки –
И стал мочиться в их костер.
Они не верили глазам –
Сидели, слушая шипенье
Свирепое своих угольев,
Открыв от изумленья рты,
Набитые вонючей тюлькой.
Так что и я вполне успел,
Закончив, даже отряхнуться.
Когда ж они вскочили разом
С ужасным хохотом гиен,
То отбиваться я не стал.
Я думал только: хорошо бы
Они меня убили быстро.
Мне, правда, не хотелось жить.
И все же, помню, я лежал
Ничком, закрыв глаза руками:
Мне было страшно почему-то
Лишиться глаз моих, как если б
Они могли бы без меня…
Глядеть с моих холмов на море.

Я скоро разочаровался:
Я только чувствовал удары,
Но боли я не ощущал.
А если скрежетал зубами,
Так это только от злорадства.
Как вдруг один заголосил:
«Да это Гук!.. Оставь его! –
Его Дункан свиреп, как дьявол,
Он убивал людей, что мух,
На Синнигамском перегоне
И верфях Доччера и Леге!..»
Все так же разом отступили.
Еще не зная, быть ли мне
За столь чудесное спасенье
Мое папаше благодарным,
Кряхтя, перевернулся навзничь
И, из разбитого нутра,
Как синий кит, фонтаном брызнув
Негодной каторжанской кровью,
Я рассмеялся им в лицо.
«Держи его, – сказал другой, –
Покрепче, чтоб не трепыхался,
Да разожмите пасть ему», –
И, взяв початую бутыль
Позорной контрабандной водки,
Присев на корточки, залил
Ее мне в глотку не спеша,
Так, чтобы я не захлебнулся,
А чтобы вся пошла, куда
Ей следует. Затем они,
Немного подержав меня
И отпустивши по остроте,
С довольным смехом удалились.

Меня трясло, как в лихоманке,
Потом стошнило раза три –
И наступила безмятежность.
Мне стало жутко хорошо.
Тогда впервые отдохнул я
От висельницы от моей.
Не то что я о ней забыл.
Но вдруг увидел я иначе
И платье белое ее,
И каждый мак на белом платье,
И серую ее косынку,
И серые ее глаза,
И щиколотки, и запястья:
Я смилостивился над ними.
Я, как строптивое дитя,
Что наконец вразумлено
Шлепком нежданным и любовным
И взято на руки опять,
Утешен был в своей тоске.
И острые ее углы
Подтаяли и округлились,
Как древняя речная галька,
И не терзали вод моих,
Обильных радужной форелью,
Пока они бежали к морю.
Потом они достигли моря:
Меня качало широко
В ее бескрайней колыбели,
Меня вздымало к самым звездам,
На гребнях черных вязких волн,
Потом влекло в глухую бездну,
Так глубоко, что мне казалось,
Что я могу достать до дна.
Затем, когда улегся шторм,
Я был, как мертвый синий кит,
Распластанный на глади моря,
Раскинувший по сторонам
Полуистлевшие отрепья
Могучих прежде плавников,
И легким чайкам обнаживший
Разбухшее бесстыдно брюхо.
И видел сон тот мертвый кит:
Старик и девочка стояли
У самого истока речки,
В начале самой страшной сказки:
Они о чем-то говорили;
Форель сверкала чешуей,
Скользя по белоснежной гальке;
Играли блики водной ряби
На ликах Эгля и Ассоль;
И Эгль рукой ее коснулся,
Погладил волосы ее,
Бездельник старый…
………
Я помню сказочника Эгля.
Отец и дед ему певали
Смурные каторжные песни,
Набравшись хересу. Дункан
Его всерьез не принимал;
Ему лишь нравилось, что Эгль,
Не быв судьей и прокурором,
Записывал за ним в тетради.
Бездельник старый… Для чего
Он заронил в ее сознанье
Свою нелепую причуду?..
Зачем Лонгрен не опроверг,
Зачем не высмеял ее,
Не разъяснил наивной дочке,
Что сборщик песенных налогов,
Должно быть, перебрал с Дунканом?
Зачем не поспешил за ним,
И там, нагнав за Лилианой,
За тою памятной излукой,
Где плещется форель на гальке,
Не дал ему по старой шее?
Зачем презренный нищеброд,
Подслушавший рассказ Ассоль,
Не умер тут же, подавившись
Тем пирогом, что он глодал,
Припав на изгородь Лонгрена?..
Зачем?.. кто это все устроил?..

Ассоль ни в чем не виновата.
За что же ей одной дано
Крутить тяжелую лебедку
Немыслимой и подлой сказки
И выбирать из бездны сеть,
Битком набитую грехами
Каперны, словно беленгасом?..
Что к ней придет такой корабль,
Она один лишь раз сказала –
И то Лонгрену своему –
И то в сомнении и страхе –
Зато сто тысяч раз сказали
Другие: протрубили в глотки
Свои луженные – да так,
Как будто он уже пришел! –
Так чья вина, что не пришел?..
И чья вина, что не придет?..
Ассоль ни в чем не виновата…

С тех самых пор, с той подлой шутки –
Я помню первенство мое,
И никому, клянусь, на свете
Не уступлю я этой чести –
Ассоль на море не глядела,
Когда бывала на виду,
Хотя бы на рядах торговых,
Где каждый занят лишь прибытком;
Не смела даже встать лицом –
Всегда, всегда к нему спиной –
К нему, огромному, в полмира! –
Полмира стало для Ассоль –
При этом лучшее полмира –
Сокрыто заговором Эгля,
Отравлено проказой Гука…
С тех пор, по тракту наступая
На Лисс портовый – этот лис
Хитер, сластолюбив и алчен –
С своею пестрою эскадрой –
Непобедимою эскадрой! –
Платочком осеняла край
Неверно-ветреного взгляда…
Ах, милый, грозный командор! –
Мой сухопутный командор!..
Она боялась искушать
Свои глаза, но вместе с тем
Глаза других, чтоб не давать
Причины думать, что она
Высматривает в море образ
Обещанных ей парусов.
Лишь дома, сев за вышиванье,
Иль штопанье носков Лонгрена,
Или за чтенье скучной книги,
Бывало, взглядывала робко –
И от самой себя тайком –
На тот отрывок горизонта,
Что был ее доступен взору –
Между пожарной каланчой
С кирпичной тумбой водокачки
И ветхим угольным сараем
Филиппа-угольщика… Черный
От пыли угольной, как мавр,
И шумный, как пустая бочка,
Филипп смешит Ассоль, и это
Его немного обеляет…

Откуда я все это знаю? –
Не знаю. Знаю – вот и все.
Я никогда за ней не смел
Не то чтобы следить – не смел
Глядеть на милую Ассоль,
На ненаглядную Ассоль.
Не смеем оба мы глядеть:
Я на Ассоль, она на море.
Не каждый день Ассоль я вижу –
И все ж при ней я неотступно.
Мы неразлучны с нею, как
Душа и тело человека…
Она, конечно же, душа.
Я близко к ней не подхожу –
И все ж настолько к ней привязан,
Что, я боюсь, она заметит
И, осердясь, погонит прочь,
Иль, паче чаяния, драться
Полезет, храбрый командор!..

Ассоль на море не глядит –
И хорошо, что не глядит;
Ей незачем глядеть на море:
Гук за нее глядит на море.
Ассоль сама не верит в парус,
Как верит Гук. О, эта вера
Не требует себе свершенья.
Она чудесней, чем свершенье,
Она красней, чем паруса!..
Да шутка ли? – ведь я до той
Немыслимой и подлой шутки
Не видел моря никогда.
Не замечал его, хоть видел
День изо дня пятнадцать лет.
И вдруг оно открылось мне
Во всей его красе бескрайней,
Во всей его тоске безбрежной.
Да и людей не различал,
А тут… сказал себе: «Ага:
Вот человек. А вот другой…
Куда идет он?.. что он хочет?..
И видел ли когда он море?..»
Так это вот и есть – любовь?
За что же мне ее любить?
Быть может, это только блажь
От хмеля размягченной воли? –
Ведь воля не живет на воле?
Ведь воля требует огранки?..
Стакан ее не огранит
Лишь потому, что сам граненый.
О, сколько граней у стакана –
Никто не знает лучше Гука!..

………
Всю ночь я на одре моем
Лежал побитый и похмельный.
Меня наутро Крох и Фока
Нашли и притащили к дому.
Их счастье, что Дункан как раз
Отправился зачем-то в Кассет.
Иначе он бы их, что мух,
Прихлопнул тут же, без вопросов.
Вопросов он не задавал,
Считая это делом низким,
Достойным разве прокуроров
Да их ищеек. Старый Гнор,
Их не заметил вовсе. Молча
И грубо взяв меня за шкирку,
Он заволок меня в избу
И, как тулуп, швырнул на нары
В моей каморке – и забыл.
Я застонал от жуткой боли,
Насколько мог: я и стонать
Не мог от боли. Но больнее
Чем боль, меня казнила жажда.
Я и не думал, что возможно
Такое жуткое страданье.
Когда б Дункан зашел ко мне,
Я б и его не испугался
И умолил его, как бога,
Дать мне воды. Но только Бес –
Наш кот – вошел меня проведать
И сел напротив, и смотрел
Большими желтыми зрачками –
И я забылся. Ночью я
Свалился с нар и на карачках,
Как зверь, сдыхающий в саванне,
Пополз до водопоя… Вдруг
Во тьме веранды мне блеснуло
Стекло комода, где всегда
Стояло несколько бутылок
Особо чтимого Дунканом
Недорогого «Арвентура».
О, я совсем не колебался.
Воды уже я не хотел:
Я сам – и снова – быть хотел
Водой, журчащею на гальке,
Обильной радужной форелью,
Или китом, хотя бы дохлым;
А главное, хотел я снова
Увидеть так мою Ассоль,
Чтоб смилостивиться над нею.
Я снова быть хотел в начале
Немыслимой и подлой сказки…

Впервые видел я Ассоль
Спустя неделю после Мери,
Несчастной матери ее,
Печальных похорон. А, впрочем,
Печали я не понимал
Тогда. Несчастья, впрочем, тоже.
Я видел их с Лонгреном вместе.
Он выходил по вечерам,
В часы берегового бриза,
Притиснув крепко и неловко
Большими жесткими руками
К груди, как кокс, иссиня-черной,
И как прибрежная скала,
Спеленутую туго ношу,
Большую серую личинку, –
И шел на пирс, и становился
У самого его обрыва.
А мы, как воры, притаившись
На отмели за останцами,
Всерьез мечтали каждый раз,
Что вот теперь старик решится
И бросит тяжкую обузу –
Постылый серый кокон – в волны… –
Так нам хотелось страшных тайн
И новых верных подтверждений
Царящего над миром зла!..
В его зубах дымилась трубка,
И он глядел сквозь дым на море,
Пыхтя, как старый пароход,
И видимо не беспокоясь,
Что может причинить ребенку
Ужасным дымом беспокойство…
Ассоль прокурена моя
С младенчества, как будто улей!.. –
И, подойди я к ней поближе,
То, верно, я б услышал запах
Не только корабельной краски –
Плантаций знойного Фарфонта,
Табачной фабрики Порт-Энна!..
И никаких Ассоль не надо
Других духов и украшений…
Она такая же беднячка,
Как я, и все ж она – Ассоль,
А я всего лишь прах Каперны,
К ее сандалиям приставший…

Да: подойди я к ней поближе –
Что б я тогда сказал Ассоль? –
«Привет, Ассоль; я Гук Дунканов,
Дункана Гнорова сынок;
Наследник кровный и законный
Разбойников с большой дороги;
Они уже ушли, не бойся;
Есть у меня изба, бахча
С тремя арбузами и тыквой,
И ушлый кот, ровесник Гнора,
И лютый, как Дункан, собака,
По кличке Бес; но ты не бойся.
Ты как-то… нравишься мне очень,
И я подумал: может быть…
Я, правда, крепко выпиваю,
Но это ничего, не бойся;
Я брошу, если…» Если что?
Уж лучше пей, угрюмый Гук.
И твой отец, и дед – все пили.
И ты ничем не лучше их.
Свершилось предсказанье Хина –
Я стал-таки пропойцей горьким.
Гори она огнем, Каперна!..

………
Все говорят: Лонгрен – колдун.
А что в Лонгрене колдовского?
Лишь то, что он добрее прочих.
Лишь то, что он – отец Ассоль,
Прекрасной, словно песня песен.
Каперну это оскорбляет:
В добре и красоте привычно
Ей видеть злое умышленье.
А, впрочем, я согласен с нею.
Лонгрен, конечно же, колдун,
Хотя не варит жаб болотных
И не читает заклинаний.
Все добрые – что колдуны,
Хотя того не знают сами.
Возможно, в том и состоит
Их настоящее коварство:
Я верю, что за них колдует
Самим неведомая воля,
По своевольному капризу
Вступивший к добрым в услуженье
Какой-то грозный чародей.
Быть может, то сама природа –
Набухшие от яда жабы
Среди болот непроходимых,
Бобры в своих подводных храмах
И совы в сумеречных дуплах;
Деревья, скалы, облака,
Огромное, в полмира, море…
Лонгрен любил свою жену.
Он был матросом «Ориона».
Он делал разные игрушки,
Но черных никогда не делал.
Неправда, что Лонгрен убил.
Нет: Меннерса убило море.
Лонгрен стоял на берегу, –
И Меннерс в этом сам божился…
И ничего, что добрым часто
Живется тяжелей, чем злым:
Цыплят по осени считают.
В Каперне так же, как везде.
А если осень их обманет,
То и тогда они покойны:
Не жить, так умирать им легче,
Чем злым, в любое время года.

Ассоль… Ассоль меня простила.
Так крепко, что не помнит даже.
Так глубоко и безнадежно
Ее прощение, что я
Потерян в нем, как будто в море.
Ассоль простила, море – нет;
И так же, как и Меннерс, я
Тону в его холодных волнах, –
И, как спасенья, жду теперь
Я, озирая даль морскую,
Чего бы? – красных парусов! –
Заветных красных парусов
Над полосою горизонта.
Пускай они придут к Ассоль.
Гук будет первым, кто увидит
Их вымпел, реющий косицей,
Их сильный ход на правом галсе;
Быть может, вахтенный матрос
Скользнув по реям праздным взглядом,
Заметит между пенных волн
К нему протянутую руку,
И с криком – «Человек за бортом!» –
Спасительный мне бросит круг;
А капитан, взойдя на дек
С почтительной и строгой свитой,
Приветствует, как человека,
И руку мокрую пожмет…
Здесь много ходит кораблей
И в Лисс, и в Кассет, и в Гель-Гью,
И к Ланфиеру, и к Хераму;
Одни везут янтарь с опалом,
Другие – опий и каннабис,
А третьи – злые вина Энгры
И коньяки из Конкаиба…
Когда могла бы сказка Эгля
Ожить на мелях нашей правды,
То в трюмах красных парусов
Нашли б мы только чай и кофе,
Табак и мяту из Фарфонта,
Душистый перец и лаванду,
Корицу, ладан и шафран…

Мои глаза болят от моря.
Прекрасного, в полмира, моря.
Взгляд притупился, будто шпага,
Которою хотят проткнуть
Глухую каменную стену.
Он мне все чаще изменяет:
То здесь, то там мне красный отблеск
Мерещится на водной ряби.
А на закатном солнце каждый
Потрепанный и грязный кливер –
И облако, и стая чаек
И даже пароходный дым –
Меня в смятенье повергают:
Алеют, будто паруса
Моей Ассоль… Ассоль моей
Я звать себе не запрещаю.
Ее, я чаю, не убудет.
Пускай хоть так моею будет.

Вчера, когда Ассоль я видел,
Бредя до Хина, на Портовой,
Она была совсем не та.
Или же та, да не совсем.
Она во всем была бы прежней,
Когда бы не была другой:
Как будто новому закону
Она в душе своей внимала.
Как будто спали пелена
Лонгрена; треснул серый кокон
Ассоль, – и распрямились крылья
Еще невиданной огнёвки…
Во всем Ассоль была все та же
Ассоль, но только солонее.
Не знаю, солоней ли моря,
Но солонее, чем земля.
И как же я не замечал,
Не слышал прежде этой соли,
Что в имени ее таится,
Как будто в море, но не тает?..
У слова тоже есть душа,
И та душа сокрыта в корне.
Возможно, в нем предначертанье
Ее судьбы и знак сродства
С другим, прекраснейшим полмиром,
В который путь ей уготован…

Я видел грозную Ассоль.
Я видел поступь командора.
Я помню все ее три шага,
Как три отдельных наступленья,
Как три кампании победных,
Три посрамленья слабоверным!
Я не позволил обернуться
Своей никчемной голове.
Я вслед Ассоль не посмотрел.
Я не взглянул вчера на море,
Пока не выпил кряду три
Граненых Меннерсовых рюмки.
Но море – море было чисто,
И лишь в глазах моих рябило.
Да, я тогда не оглянулся
По малодушию и страху:
Мне было страшно убедиться,
Что сказка Эгля оживает
На тинных мелях нашей правды –
И страшно разочароваться.
Но сердце Гуку подсказало,
Что неизвестный чародей,
Вступивший к добрым в услуженье,
Уже восстал в своих чертогах
Вершить привычную работу:
Уже возжег свои куренья,
Уже читает заклинанья,
Уже связует нити судеб…

………
Не знаю, долго ль я сидел
На грязной паперти трактира,
Холодный обтирая пот
Себе со лба полой рубахи
И глядя под ноги себе.
«Сначала выпью, – мыслил я, –
А там… а там взгляну на море».
Когда ж поднялся на крыльцо,
Держась одной рукой за сердце,
Другой – за сальные перила,
Дверь распахнулась, и навстречу
Мне вышел, на ходу зажегши
Сигару, странный человек, –
И дым за ним метнулся следом,
Сперва чуть-чуть поколебавшись
В темнеющем дверном проеме.
Что странный, я отметил сразу,
Хотя не более того;
И все ж, не дав себе отчета
В своем мгновенном вдохновеньи,
Шагнув ему наперерез,
Изрек с достоинством паяца:
«А не найдется ли сигары
Для рыцаря граненой рюмки,
Заслуженного змееборца,
Который подорвал здоровье
Свое в борьбе с зеленым змием,
В жестокой и неравной битве
С врагом всего людского рода?..»
Он был ровесник мне, но он
Об этом вряд ли догадался:
Уж сам я зелен был, как змий,
С которым с детства дрался насмерть;
Моряк, но явно не простой:
Без пошлой выправки казенной
И без развязности, обычной
Неопытным контрабандистам,
А только щегольски-небрежен
Казался жестом и костюмом:
На нем неформенный, какой-то
Пиратский кожаный камзол
Сидел и ловко, и свободно,
А шляпа, что держал подмышкой,
Мерцала странною кокардой –
Я различил латунный вензель
С излишне строгой буквой «Г»,
Крючком черты горизонтальной
Напоминающей гарпун.
И как-то он меня ужалил.
Я вдруг смекнул, что эта шляпа
Вполне могла бы быть моею…
Рукою белой от раскрыл
Мне перед носом портсигар
И чиркнул дорогою спичкой.
Я затянулся и как раз
Зашелся исступленным кашлем.
Мне стало стыдно; отступив,
Я прохрипел: «Табак могуч ваш
Чертовски. Я успел отвыкнуть…»
Он равнодушным оглядел
Меня, и все же цепким взглядом;
Сигару вынув изо рта,
Хотя он мог ее не трогать,
Он вдруг спросил: «Зачем ты пьешь?»
Опешив, я хотел сперва,
Ему в лицо расхохотаться
И закричать: «Ты кто такой?! –
Чтоб ставить мне свои вопросы?..» –
А сам спросил: «Как вас зовут?..»
Смешно, ей-богу. Против воли
Забыв паясничать, серьезно
Я посмотрел ему в глаза, –
А он, забыв серьезность, просто
Мне улыбнулся, и, вернув
На место портсигар и шляпу,
Мне сунул в руку кроненталер,
Сказал: «Секрет», – и зашагал
Своей дорогой, по дороге
Слегка толкнув меня плечом.
И я хотел, но не позволил
Себе, как прежде, оглянуться…

Внутри, хотя был ранний час,
Сидело четверо: Филипп
Своею мавританской рожей
В запачканный уткнувшись стол,
Храпел и бормотал проклятья;
Два рыбака из Зурбагана
Над ним смеялись благодушно,
Глазунью Хина доедая;
Четвертый восседал в углу,
Со снисходительной усмешкой
Следя за Хином, что за стойкой
С пренебреженьем напускным
Перетирал свою посуду;
Пред ним початая стояла
Бутылка рома, с нею в чаше
Изюма горка золотая
И две пустых граненых рюмки…
Он, видно, был навеселе.
Когда вошел я, он зачем-то
Мне подмигнул, как будто мы
Давно знакомы, и лукаво
На Хина взглядом указал.
Ничем ему я не ответил…
На талер я купил у Хина
Бочонок рома «Сан-Фуэго»,
Коробку гречневых галет,
Пять унций белого изюма,
Ореха, грецкого и кешью,
И вдоволь табаку и кофе.
Затем, как будто кто-то мне
Шепнул на ухо, я спросил
Чернил и перьев и бумаги.
Бумаги только не нашлось,
А остальное Хин исполнил,
И, очевидно, пораженный
Моим богатством, вдруг смекнул:
«А!.. Ты видал того, в камзоле?..
Ты взял его на абордаж?..»
А я ему, не дуя в ус:
«Кого? В каком еще камзоле?..
Я взял задаток за бахчу». –
И Хин заткнулся, сделав вид,
Что верит мне, и что другой
Такой бахчи, как у меня,
На побережии не сыщешь.
Затем, три рюмки выпив кряду,
Я повернулся и взглянул
На море. Море было чисто.
И лишь в моих глазах рябила
Кроваво-красная заря.
Не попрощавшись, я пошел…
Я зашагал своей дорогой.
С моим пиратским провиантом.

………
Зачем я жил?.. А ни зачем.
Сие ничтожное открытье
Есть лучшая моя заслуга.
Но это тоже не пустяк:
Уже я не напрасно жил,
Раз понимаю, что напрасно.
Я матери моей не помню.
А что бы мне сказала мать? –
Зачем?.. на что ей был ребенок?
Я слышал, что она до смерти
Любила своего Дункана.
За что бы ей его любить? –
Он был жесток и безрассуден…
А, впрочем, есть за скромным Гуком
Еще одно благодеянье.
Он раньше не сказал об этом,
Лишь потому, что был трезвее…
Я как-то раз помог Лонгрену
Причалить лодку в непогоду.
Я возвращался с маяка,
Куда ходил нарвать крапивы
Для Гноровой постылой каши.
Гроза внезапно налетела;
Лонгрен никак не мог причалить:
Он потерял одно весло,
И лодку уносило в море –
И закричал, меня увидев:
«Эй, парень! – слышишь? – брось причал!»
Забавно. Вспомнил ли Лонгрен,
Как в ту минуту вспомнил я,
Что так же Меннерс звал Лонгрена? –
Так эта мысль меня смутила,
Что я рассеянно помедлил.
«Ты слышал?! – что стоишь, как пень?!.» –
Он крикнул снова; и тогда,
Опомнясь, я повиновался.
Потом мы сели покурить
На старых бревнах под навесом
За каменной стеною дока.
Я думаю, Лонгрен тем самым
Выказывал мне благодарность.
Но все-таки не преминул
Он упрекнуть меня в привычке
В столь ранних летах к табаку.
Знал бы Лонгрен, что я уж пью,
Как в зрелости не каждый может!..
«Скажи-ка, а не сын ли ты, –
Сказал Лонгрен, пыхтя своею
Кондовой вересковой трубкой, –
Дункана, каторжника?» «Нет», –
Ответил я так скоро, что
Лонгрен и говорить не кончил.
«Зачем?.. Напрасно ты отрекся.
Дункан – достойный человек».
«Достойный… каторги?» – спросил я,
Вдруг непривычно устыдившись.
«Ты не в ответе за отца, –
Сказал Лонгрен, уже стуча
Своею трубкой по бревну,
Чтоб вытрусить золу из чаши. –
Когда в ответе – отвечай.
Оно достойно и примерно.
И может оправдать любого,
Хоть недостойного, отца.
Он может от тебя отречься –
Но ты не можешь от него.
Дункан достоин состраданья».
«Чего тогда достойны те,
Кого убил он и ограбил?»
«И те достойны состраданья.
Но им нетрудно сострадать…
Пойду, пока моя Ассоль
Не бросилась искать отца.
И мы с Ассоль, как два друг друга
Вполне достойных дурака,
Не начали искать друг друга.
И ты ступай. Да не забудь
Свой куль с крапивой. Из нее
Чудесную готовят кашу».
Я должен был его спросить:
«Дункан достоин состраданья,
Лонгрен достоин состраданья;
А Меннерс не был ли достоин?» –
Но думал, глядя на Лонгрена:
«Вот этот самый человек
С Ассоль моею каждый день
Бывает: видит каждый час,
Когда захочет, говорит,
Молчит при ней, когда захочет,
И задевает ненароком,
И прикасается нарочно,
И гладит волосы ее,
И обнимает просто так,
Когда захочет». Он казался
Мне небывалым богачом,
Что только притворился нищим,
Чтоб жертвою не стать разбоя
Иль сглаза. Я любил его
За то, что он мою Ассоль –
Мою Ассоль любил по праву;
И ненавидел, и боялся
Куда как больше, чем Дункана…

Дункан достоин состраданья:
Вот мать ему и сострадала.
А мне не будет сострадать
Моя Ассоль… Я это вижу.
У слова тоже есть душа,
И та душа таится в корне.
Моя соленая Ассоль
Такую вызывает жажду,
Что море, пресным будь оно,
Не утолило б этой жажды…
Дункан достоин состраданья,
Лонгрен достоин состраданья,
Ассоль достойна состраданья;
А Гук – достоин состраданья?..
Зачем Лонгрену я помог
И бросил чал? Ведь я ему
Не обещал бродить у мола
И упреждать его несчастья.
Ведь я не убивал Лонгрена:
Я лишь стоял на берегу.
Его б тогда убило море.
Так кто ж тогда меня принудил? –
Быть может, грозный чародей
В его неведомых чертогах,
Вступивший к добрым в услуженье?..
Я ничего не обещал –
И все же… все же я исполнил.
Есть в обещаниях какой-то
Сокрытый от вниманья смысл.
Не зря мы верим обещаньям:
Бесчестный и своих не помнит;
Но тот, кто честен, исполняет
Чужие так же, как свои…
Недавно я придумал вот что…
Оно меня переполняет
Каким-то сказочным восторгом –
Таким восторгом несказанным,
Что слезы я сдержать не в силах:
О, был бы я богат, как Ксеркс,
Или хотя бы Хин – хотя бы! –
Он, говорят, богат чертовски! –
Не зря ведь старый подлый Меннерс,
Его папаша незабвенный,
Столь неохотно помирал;
Он, слышал я, набрел на жилу,
Когда столбили Ланфиер…
Дункан-то мой – такой балбес! –
Балбес, достойный состраданья! –
Ограбил и убил он тыщу –
А денег так и не оставил… –
Да: был бы я богат, я взял бы
На верфях Леге славный бриг…
Пожалуй, лучше галиот –
Тонн в двести пятьдесят, не меньше,
Трехмачтовый и с мощным килем,
Таким, чтобы под ним волна,
Моей распластанная волей,
Была подобна дикой птице,
Беспомощно взметнувшей крылья,
Назвал его хотя б… «Секретом»! –
Нашел бы красного атласу –
Его полно в портовых лавках –
Две тысячи погонных метров
На паруса моей Ассоль –
И заявился бы в Каперну
На полных красных парусах,
Однажды утром встав на рейде!..
За эту сказку я… убил бы.
Куда как больше, чем Дункан.
Гори она огнем, Каперна!
………
А вдруг… а вдруг все это правда? –
И что же буду я тогда?..
Ах, эта грозная Ассоль!
Непобедимая Ассоль!..
Вон человек прошел, и вон
Другой прошел: о чем он… мыслит?
Он знает ли, что он живой?
Он знает ли, что он умрет
Когда-нибудь? – быть может, завтра?..
Непоправимое свершилось.
И ничего не изменить:
Ни красных парусов Ассоль,
Ни черных парусов Каперны.
Он есть: теперь я точно вижу –
И грозный чародей огню
Предаст ненужную Каперну:
Ведь что мы будем без Ассоль?..

Зачем я это все пишу?..
Как будто мне нужна причина!
Не в Лисским, право, «Альбатросе»
Хочу я это напечатать.
Уже совсем я захмелел.
Мне кажется, я очень сбивчив,
И никакой бы «Альбатрос»
Не взялся это напечатать.
Но перечитывать не стану:
Читаю я, сказать по правде,
Еще ужасней, чем пишу…
А вот зачем и почему:
Есть у меня бахча… то есть,
Есть у меня бочонок рома –
Он слишком крепок, черт возьми:
Как та пиратская сигара,
И мне приходится его
Цедить по капле, как микстуру;
Мне надо было взять у Хина
Привычного мне «Арвентура»
Галлона три; ведь «Арвентур» –
Мое законное наследство
И подлинное завещанье
Дункана Гнорова; еще –
Галеты, табачок и кофе
«Асценда»: крупного помола,
Который на зубах не липнет,
Не пережженный, кисловатый:
Совсем такой, как я люблю;
Лежу, как падишах, на нарах,
Которые сработал дед
По добрым каторжным лекалам,
И Бес прилег в моих ногах –
Он, кажется мне, помирать
Надумал, наконец, бродяга:
Не ест, не пьет, а только смотрит
Своими желтыми зрачками –
Соскучился, видать, по Гнору:
Вон сколько у меня причин
Писать!.. И вот еще одна:
Хочу немного я помедлить –
Еще немного постоять
В начале этой страшной сказки,
Когда еще финал не ясен,
И грозный чародей не знает,
На чьей он будет стороне, –
И на затонах Лилианы,
Где плещется форель на гальке,
Пускать кораблики Лонгрена
С моей Ассоль.