Тамерлан САЛБИЕВ. ГОБЕЛЕН ИЗ БАЙЕ. Памяти Фатимы Салказановой

Вспоминая те две встречи, которые у нас случились, кажется, что не было ни времени, ни возможности, чтобы понять ее глубоко и не ошибиться в оценках. Но память все же удержала самые важные детали, а из них складывается и общая картина, которая по прошествии лет, уже прошла испытание временем и потому не может быть поверхностной и случайной. Были черты характера, которые теперь уже кажутся несомненными и в своей совокупности делают ее образ полнокровным и цельным, убедительным в неповторимости жизненного пути и отпущенных ей испытаний. Перечислю то, что мне представляется главным, то, что произвело наибольшее впечатление.

Итак, она обладала личным обаянием, перед которым было трудно устоять и о котором говорят все, кого сводила с ней судьба. В ней было и столь же очевидное для всех проявление жизненной силы и несгибаемой воли. Все перечисленное не вызывает никакого сомнения и потому общепризнано, стало даже общим местом. Но было что-то еще другое, данное в едва проявленных ощущениях, ассоциациях и полунамеках, что заставляет меня снова и снова вспоминать о встречах с ней, случившихся в моей жизни.

Может быть, импрессионисты, действительно, были правы, и наши сугубо субъективные впечатления от жизни, наша врожденная способность отзываться на самые ее различные проявления и сопереживать им – суть самое ценное из того, что дано людям? Не знаю. Как бы там ни было, недавнее январское празднование ее семидесятипятилетия дало мне повод привести эти впечатления от общения с ней в какой-то порядок, выразить через словесный ряд то, что уже давно существует в глубине души как смутное переживание. Мне стало ясно, что если я не сделаю этого сейчас, то уже не сделаю никогда. Хотя и было всего две встречи, они оставили слишком яркий след в моей памяти, чтобы позволить времени покрыть их саваном забвения. При этом оказалось, что и сегодня, по прошествии двух десятков лет, эти вынесенные мной из общения с нею впечатления легко и непринужденно, сами собой каким-то удивительным образом сплетаются в изысканный узор, ясный простотой своих линий и характерный глубиной впечатления, производимого им на зрителя. Это узор свел воедино то, что казалось мне никак не связанным между собой: нетленное и приходящее, данное в опыте и воображаемое, явь и грезы, осетинское гостеприимство и улицы предместий Парижа, Московский университет с дореволюционной Россией, и еще многое другое.

Может быть, причина глубины и устойчивости остающегося от общения с ней впечатления кроется в том, что яркая личность никогда не бывает абсолютно тождественна самой себе, она всегда вмещает в себе нечто большее: многие связи и события даже косвенно и неявно повлиявшие на ее становление и окончательное формирование. Нередко подобно луне она светит отраженным светом и потому всегда возникает соблазн найти потаенный источник этого свечения. Если и дальше продолжать экскурс в астрономию, то можно говорить о возмущающем воздействии, которое оказывает на траекторию жизни человека некий объект с сильным гравитационным полем, скрытый от наших глаз. Однако если судить по неожиданным отклонениям от строго вычисленной математическим путем орбиты, его наличие становится вполне осязаемым. Каковы эти небесные тела, какое влияние и каким образом они оказывает на нашу жизнь, в каких удаленных уголках Вселенной прибывают? Таковы главные вопросы, которые я ставлю перед собой.

Неведомым мне самому образом в центре всех этих событий оказался гобелен из Байё, хорошо известная всякому, кто интересовался историей европейского Средневековья, реликвия, отражающая переломный момент в истории Англии. Созданный в конце одиннадцатого века, он изображает сцены нормандского завоевания страны. Согласно легенде он был собственноручно соткан и вышит знатными аристократками в ознаменование очередной годовщины сражения при Гастингсе, состоявшейся 14 октября 1066 года и навсегда изменивший ход истории туманного Альбиона. Поражают и его размеры: около полуметра в ширину и более шестидесяти метров в длину. Помимо прочего, этот гобелен примечателен еще и тем, что на одной из представленных на нем батальных перед будущим королем Англии стоит оруженосец с аланским драконообразным штандартом. Но обо всем по порядку. Тешу себя мыслью, что описываемые мною события интересны не только мне одному.

Голос в телефонной трубке

В середине девяностых годов прошлого века в мае месяце я впервые в своей жизни оказался в Париже. Впечатлений было через край, первые дни я с утра выходил из гостиницы и шел «куда глаза глядят». Неведомая сила влекла меня в город, на улицу – Люксембургский сад, Сорбонна, Елисейские поля, собор Нотр Дам. Сами названия улиц и бульваров звучали как названия поэм: Сен-Жермен де Пре, Сен Мишель, Распай и т. д. Так продолжалось до тех пор, пока я не стер ноги и уже просто не мог ходить. В общем, было ощущение абсолютной нереальности происходящего, как будто я шагнул на страницы столь любимых мною в юности книг Дюма и Бальзака. Да и сам город давно разобран на кинематографические цитаты. И вот среди этого ощущения преследующего меня за каждым поворотом «déjà vu» я услышал в телефонной трубке голос Фатимы Салказановой. Это был голос хорошо знакомый по передачам радио «Сводоба», которое в те годы уже, прошу прощения за невольный каламбур, вполне свободно вело свое вещание в России. Голос был теплый и внушающий доверие, в нем чувствовалась не только хорошая осведомленность и знание предмета, но и ответственность за сказанное. В общем, ощущение было непередаваемое, усиленное обстоятельствами места и слегка опьяняющей стихии французской уличной речи, в которых я тогда находился.

Это впечатление, производимое человеческим голосом, лишь однажды повторилось в моей жизни, когда меня представили диктору осетинского радио и телевидения Тасолтану Мамсурову. Слыша тогда невозмутимую интонацию его особенного баритона, не мог поверить, что это происходило наяву, поскольку этот голос сопровождает меня не только всю мою сознательную жизнь, но и по сию пору звучит из динамиков радио моего автомобиля. И сейчас, когда он после коротких привычных позывных сигналов с непоколебимым достоинством произносит свою неизменную фразу: «Дзуры Дзæуджыхъæу! Уæ райсом хорз, зынаргъ æмбæлттæ! / Говорит Дзауджикау! Доброе утро, дорогие товарищи!», – я понимаю, что связь времен прочна и неколебима, а все суетное, напротив, преходяще и недолговечно. Когда же он зачитывает прогноз погоды, для меня наступает момент истины. Даже когда прогноз неблагоприятный, в голосе слышны жизнеутверждающие нотки, призывающие не падать духом и сохранять спокойствие перед лицом неизбежного, представление о чем, выражено в известной осетинской поговорке «Фыдбон æмæ фыдлæл бирæ нæ хæссынц / Ненастье (буквально ‘плохая погода’), как и плохой человек, долго не длятся». Голос имеет удивительное влияние на человека, когда же он лишен зрительного образа, как это происходит во время радиопередачи или при телефонном разговоре, это воздействие многократно усиливается.

О Газданове

Возвращаемся в Париж. Оказалось, что Фатима Салказанова набрала меня, чтобы пригласит к себе в гости. С одной стороны, как оказалось, у нее было ко мне небольшое поручение, но она не стала делать этого без того, чтобы заранее не отблагодарить за еще неоказанную ей услугу. С другой стороны, рискну предположить, что она, верная профессии журналиста, хотела заодно выяснить, что я из себя представляю. И сделала она это виртуозно, периодически усыпляя мою бдительность своей обходительностью, скрывая заранее заготовленный ею подвох за шлейфом учтивости и безобидного любопытства. Признаюсь, что первые признаки этой тактики, заставившие меня всегда оставаться начеку при общении с ней, проявили себя уже в нашем телефонном разговоре. После того как она согласовала со мной день и время нашей встречи, она сказала, что живет на улице Гюстава Флобера, если память мне не изменяет, дом 27. Затем последовала небольшая пауза, когда она как будто колебалась в нерешительности, доваривать ли то, она собиралась сказать или нет. Все же она произнесла, как бы невзначай: «Так звали известного французского писателя». И тут последовала еще более продолжительная пауза, во время которой я окончательно и бесповоротно понял, что в Париже ей пришлось повидать самых разных представителей Осетии. В этой паузе слышались не только ирония, но и приговор. Подтекст был очевиден: «Даже если Вы этого не знаете и знать не желаете, самому классику французской литературы Ваше неведение глубоко безразлично». Мне оставалось только вежливо поблагодарить ее за столь любезно сделанное мне пояснение. В любом случае, мне еще не раз приходилось поднимать как бы ненароком брошенную ею перчатку.

Я не без труда нашел ее дом на тихой улочке. Выйдя из метро, долго блуждал, а спросить было некого, потому что прохожих практически не было, и потому опоздал. Она уже ждала меня у калитки, с непринужденной учтивостью пригласила войти в дом. Разговор начался с Газданова, с которым она была знакома по совместной работе на радио. Тогда же она поведала мне обстоятельства их первого знакомства, о которых сама впоследствии сама не раз писала. Привожу их для тех, кто еще никогда прежде о них не слышал. Думаю, что они заслуживают того, чтобы о них вспоминала. Итак, Салказанова была молодой журналисткой, которая искала работу. После ряда попыток ей ответили согласием на «Свободе» и пригласили на собеседование. Во время разговора с директором в кабине присутствовал и незнакомец, отстраненно сидевший на стуле, скрестив руки на груди и, как казалось, безучастно наблюдавший за происходящим. В конце разговора, указывая на незнакомца, директор сообщил, что это – тоже осетин, Георгий Иванович Газданов. Когда же она обратила к нему свой взор, он, оставаясь сидеть в той же неизменной позе, якобы, произнес: «Только прошу Вас иметь в виду, что я воспитывался в семье полковника царской армии, и потому по-осетински не говорю». Сказано это было тоном достаточно холодным, едва ли не враждебным и некоторым вызовом. Речь, по-видимому, шла о его прославленном двоюродном дяде по материнской линии, Дзамболате Абациеве.

На это, нисколько не растерявшись, Салказанова ответила: «А я воспитывалась в семье генерала царской армии, и у нас в доме было принято вставать, когда в комнату заходила женщина!». Подразумевался другой осетинский генерал – Созрыко Хоранов. Этот ответ пришелся Газданову по душе, он рассмеялся, встал, подошел к ней и обнял. После столь яркого начала, Газданов больше проронил с ней ни слова. В течение последующих нескольких месяцев он лишь, храня абсолютное молчание, присматривался к ней со стороны. Вряд ли могут быть сомнения в том, что несмотря ни на что для него она была советским человеком, и он хотел понять, что же она собой представляет.

Кстати, именно тогда в гостях я впервые услышал запись одной из радиопередач, удивительным образом интонации, да и сам голом Газданова, напоминали мне Ираклия Андронникова, известного в конце советской эпохи автора устных рассказов о русской литературе и русских писателях. Это совпадение двух голосов было неслучайно. Эти характерные интонации, более сухие по сравнению с современными, более плавными и напевными, шли из имперской России, из дореволюционного Петрограда. Был и специфический выговор, когда, например, союзы «что» и «чего» произносились в отличие от современных правил именно так, как писались. В советской время столица, как известно, была перенесена в Москву и местный говор купцов и ремесленников возобладал над книжным выговором имперского двора и стлоначальников.

Когда же Газданов прервал свое молчание, убедившись, вероятно, в ее профессиональной и личностной состоятельности, то первым, что он ей сказал, было замечание, касающееся ее часов, он как бы вскользь обранил, что такие часы стыдно носить на руке. Это было признание ее права на равное общение. Однако ей пришлось несколько месяцев копить, чтобы выполнить его мимоходом высказанное пожелание.

Обет молчания

Никак не идет из головы эпизод первой встречи Салказановой с Газдановым. Описание первой беседы двух осетин, волею случая встретившихся в центре Европы, и последовавшая за этим отстраненность Газданова, кажется исполненным какого-то ускользающего от нашего внимания глубинного смысла. Думая об этом, меня никак не оставляет чувство некоторой недоговоренности, вынесенного за скобки и потому оставшегося незамеченным чего-то действительно значимого, вероятно, не вполне очевидного и для самой Салказановой. Как же так, «рассмеялся и обнял», чтобы потом несколько месяцев присматриваться к ней и обходить стороной? И еще вдруг эти ручные часы, которые ей следовало поменять? Может быть, с них и следует начать?

Да, это – так, но важна вся произнесенная им фраза, особенно наречие «стыдно». Не могу отделаться от литературной аллюзии, потому, что буквально слышу слова из любимой им «Войны и мира» Льва Толстого. Когда во время Бородинского сражения французская артиллерия начинает обстреливать стоящий в резерве полк Князя Андрея, молодой адъютант, пытаясь спрятаться от гранаты, командует «Ложись!», на что слышит в ответ: «Стыдно, господин офицер!». И тут возникает Бабель, знакомый с Газдановым по Гражданской войне и назвавший его, после посещения Парижа, «героическим». В этом случае, фраза «Стыдно, Фатима, носить на руке такие часы!», переходит из бытового пространства в эпическое, а часы из прибора, показывающего текущее повседневное время, превращаются в хронограф, отсчитывающий эпизоды отпущенной нам и безвозвратно утекающей вечности.

Кстати, в своем первом и во многом – что общепризнано – автобиографическом романе «Вечер у Клэр», говоря о привычках своей матери, Газданов замечает, что у нее на груди, тоже всегда висели часики. Достаточно, как мне представляется, одной этой детали, чтобы вывести эту первую встречу за сугубо бытовые рамки, наделяя ее не сиюминутным, а вневременным содержанием. Главный вопрос, таким образом, состоит в том, чтобы постичь эту смысловую глубину. Решающую роль в этом будет играть выбор правильной точки зрения, заключающийся в прочтении произошедшей между ними коллизии с точки зрения осетинской традиции, поскольку в явной или неявной форме именно она подразумевалась, когда каждый из них делился подробностями своего семейного воспитания.

Предпосылки для подобного взгляда, для обращения к истокам не сводятся лишь к образу матери, хотя он, безусловно, важен. Дело в том, что в уже упомянутом романе помимо женского образа есть и другой, обозначающий связь героя с его корнями, с историей рода, хотя и эпизодический, но выписанный столь же ярко и зримо – образ деда. В своей небольшой статье я уже разбирал эпизод, посвященный пребыванию героя в доме деда – Саге Газданова, на Кавказе, куда он в юности приезжал каждое лето. В центре повествования оказывается яблоня, растущая в саду деда. Он тайком ест еще зеленые яблоки, отчего у него начинает болеть живот. Узнав об этом, дед проявляет свой крутой нрав, устраивая разнос своим домочадцам, не уследившим за юношей. Он наводит на них такого страху, что они, трепеща перед его гневом, уверяют удивленного этим юношу, что «дед – страшный человек, и он их всех убьет». Мы также узнаем, что впоследствии, когда враги деда совершили нападение на его дом, а времена тогда были неспокойные, дед некоторое время, пока не подоспела помощь, сам отстреливался от них и в итоге остался жив. Однако во время осады дома, враги успели вырубить ту самую яблоню.

И тогда, и сейчас мне кажется, что яблоня, росшая когда-то давно в саду деда на Кавказе и вырубленная его врагами, представляет собой художественный образ мифологического древа жизни, растущего в райском саду. Дед юноши – страж этого, теперь уже утраченного рая (поскольку древо жизни было вырублено). Одновременно в этом растительном образе есть и черты древа познания, поскольку плоды яблони оказываются для юноши еще зеленными, и он не успевает постичь мудрость жизни, которая была открыта его деду и в которой он, судя по всему, черпал свои силы. Дед выступает в роли патриарха, пришедшего из архаических времен, конец которым наступил у нас на глазах и потому его внук оказывается обречен на долгие скитания, цель которых вновь обрести утраченный некогда райский сад.

Я тоже успел застать последние отголоски этой эпохи, и потому вижу, как за пеленой времени в основе разбираемого эпизода вполне зримо проступает древний осетинский обряд «уйасадын», предписывавший молодой невестке не говорить вслух при взрослых мужчинах той семьи, куда она попала. Если она хотела сообщить им что-то важное, то обращалась за помощью к мальчику, выступавшему в роли своеобразного переводчика. Это правило распространялось в первую очередь на свекра, который единственный мог снять запрет и наделить ее правом голоса, что оформлялось соответствующим обрядом с закланием жертвенного животного. По сути, речь шла об одном из так называемых переходных обрядов или инициаций, в ходе которой испытуемый получал новый социальный статус. Кроме того, замечу, что обретение права голоса, то есть преодоление вынужденного молчания, временной утраты речи, искусственной немоты, явственно перекликается со столь любимым Газдановым мотивом метаморфозы, преображения человека, его нового рождения.

Дед писателя, Саге Газданов

В этом обете молчания, помимо всего прочего, было своеобразное проявление скромности, такта и деликатности в отношении девушки, попавшей в пока еще незнакомый и чужой для нее дом. Ей давалось время спокойно осмотреться и освоиться в непривычной для нее обстановке. Не так ли вел себя и Газданов отношении молодой землячки? И не было ли его предложение ей сменить часы, подспудным указанием на то, что она принята в семью и для нее начинается отсчет нового времени? Подобный сценарий представляется еще более вероятным, если принять во внимание их разницу в возрасте, составлявшую без малого сорок лет. В любом случае, решать Вам! Я же лишь выскажу осторожное предположение, что всех нас вольно или невольно увлекает за собой культурный поток, внутри которого мы совершаем поступки либо гармонирующие с традицией, либо идущие с ней вразрез. Подобно мольеровскому господину Журдену, сами того не подозревая, мы «всю жизнь говорим прозой», и только временная дистанция и пытливый взгляд стороннего наблюдателя позволяют непредвзято оценить это и высказать свои сугубо субъективные соображения относительно того, что было столь красноречиво недосказано.

Женское рукоделие

Воспоминания о Газданове не мешал моей хлебосольной хозяйке накрывать на стол. По ходу она упомянула присущее ему острословие, которого даже опасались, всячески избегая повода попасть к нему на язык. Так об одном сотруднике он сказал, что его можно спокойно сажать у открытого окна. В ответ же на недоуменный вопрос о том, при чем здесь окно, ответил: «Не орел, не улетит!». Вот в этом, мне представляется, таится ключ к пониманию жизненного пути и самой Фатимы Салказановой. Эту культуру поведения я впервые в подобной полноте я наблюдал в Московском университете и вижу в ней сохранение традиции, заложенной при самом его основании. Этот базовый принцип заключается в уважении к личности. В этой простой формуле хорошо различимы две составляющих, органичное сочетание которых и обеспечивает желаемый результат. Вас будут, безусловно, уважать, но только в том случае, если Вы будете личностью. Это право нельзя обрести пожизненно и невозможно передать по наследству. Более того, Вас будут снова и снова испытывать на прочность, чтобы выяснить, насколько вы соответствуете этому требованию.

Когда стол был накрыт, мне предложили на выбор несколько напитков, из которых я выбрал виски. Я еще даже пошутил, что этот шотландский напиток пахнет осетинской аракой. Моя шутка оказалась провидческой. Она налила мне его, как и положено, в широкий стакан и по моей просьбе добавила лед. Под стакан она поставила картонную подставку с рисунком, который привлек мое внимание. На картонке был изображен фрагмент того самого, уже упоминавшегося гобелена из Байё. Так мне представилась возможность расквитаться за пояснения по поводу человека, в честь которого была названа улица, где находился ее дом. Я не скупился на детали и сообщил ей все, что мне было известно об этом памятнике. Она внимательно меня выслушала и даже покачала головой в знак одобрения, «скажите, пожалуйста, вот никак не ожидала». Передавая мне успевший запотеть от долгого ожидания стакан, она, не делая никакого перерыва в нашей беседе, тем же ровным голосом произнесла: «Гъе, ныр, лæппу, скув! / А теперь, парень, освяти пищу (помолись)!» и замерла в ожидании. Приходя в себя от неожиданности, я уперся грудью в край стола, чтобы не упасть со стула, в ушах гулко зазвучала барабанная дробь, которая в цирковой программе обычно предваряет исполнение смертельного номера.

На кону была моя репутация. Все это было похоже на хорошо подготовленный экспромт. Благодаря этой домашней заготовке, одним простым вопросом она могла узнать обо мне все, что ее интересовало и главное, в какой семье воспитывался ее гость. Судя по тому, что домой она взялась сама отвезти меня на своем «Пежо», я ее не разочаровал. Кстати, и при нашей второй – мимолетной – встрече она радостно меня приветствовала как старого знакомого. Хотя прошло около десяти лет, она нисколько не изменилась внешне. Было совершенно очевидно, что ее саму по-прежнему нельзя было сажать у открытого окна – улетела бы всенепременно.

Подводя итог, замечу, что она заполнила вышивкой свою часть гобелена истории. Говоря это, перед моими глазами невольно встает виденная мною в детстве крупная игла, называемая по-осетински «теман», которой пользовались при работе с грубой мешковиной или плотной кожей. Она была массивной и очень прочной, отдаленно похожей на наконечник стрелы. Я сам нередко, помогая бабушке, продевал в ее массивное ушко суровую нитку. Такие были в каждой семье, как и, вероятно, в семье бывшего генерала царской армии, в которой она воспитывалась.

И потому сделала она это, как и подобает в традиции, достойно и без суеты. Не золотом и серебром на помпезной бархатной ткани, а на льняном полотне – из которого также делали бинты, чтобы перевязывать полученные в бою раны – шерстяными нитками сине- и оливково-зеленого, терракотового и тускло золотого, и голубого, а еще с небольшим количеством синего, черного и шалфейно-зеленого. Очень похоже на цвета раннего октябрьского утра 14 октября, когда состоялась знаменитое сражение. Тогда рассеялся накрывший поле битвы туман и воины двух, стоявших друг напротив друга армий, стали сходиться, готовые беспрекословно принять свою судьбу. Отсюда же, из привитого ей в семье воинского духа, я думаю, и идет это спокойствие, которое сквозит во фразе, произнесенной ею в одном из последних интервью, когда врачи уже вынесли ей приговор, и она знала, что ее дни сочтены: «Ухожу легко, без сожалений». Достойное завершение жизненного пути, которого – уж коли этого никому не избежать – хочется пожелать каждому из нас, уйти так же как смогла она, с гордо поднятой головой.