Зарина КОЧИСОВА. Лали

Рассказ

Сначала в городе не осталось птиц. Маленькие их тельца со странными, делавшими птиц полупрозрачными, пятнами
находили повсюду. Птицы лежали на дорогах и тротуарах, на лавках в парках, окольцованные муравьями и мухами, обессиленные или уже мертвые. Выпавшие их перья разлетались подобно серым, вспененным волнам, оседая и прилипая на шины проезжающих машин, на обувь прохожих. Запах гниющего мяса оглушал перегретый город. Люди сторонились птиц, старались обходить их трупики. Дворники, боясь заразиться, отказывались их убирать.

Потом исчезли собаки. Беспризорные, бегавшие раньше по городу небольшими стайками, охотившиеся на трамваи и велосипедистов псы теперь лежали, стараясь прибиться к магазинчикам. Работники магазинов отгоняли собак, скуливших, выпрашивавших воды, отпугивавших своим видом покупателей, забиравшихся уже и в сами магазины, под полки с колбасами и молоком, поближе к кондиционерам, чтобы остудить свои раскаленные тела. Шерсть собак выпадала клочьями, оголяя кожу, покрытую напоминающими волдыри пятнами — светлыми, почти прозрачными, будто наполненными жидкостью. Собаки умирали тяжело, днем и ночью разрывая своими стонами город.

Говорили, что в город направлены специалисты из Москвы.

Говорили, что в городе что-то не так с воздухом.

Говорили, что это какой-то вирус, типа гриппа.

Говорили, что люди не заболеют.

Говорили, что город проклят.

Когда Лали поняла, что из города надо выбираться, было слишком поздно.

Кофейный киоск, где Лали работала, заваривая кофе и чай, подавая хрустящие вафельные трубочки со сгущенкой, располагался на остановке. В киоске было тесно и душно, но в отсутствие посетителей можно было заниматься своими делами — читать книги, наблюдать за ожидающими маршруток людьми, а в ясную погоду рассматривать горы. Посетителей становилось все меньше, и Лали, привыкшая к волнами возникающим очередям — в 8 утра, в 12 дня и в 7 вечера, — теперь была растеряна. Она вглядывалась в вереницы машин, покидающих город, но и их поток скоро иссяк. В городе, обычно с раннего утра наполненном птичьим пением, зазываниями заезжающих во дворы торговцев молоком, криками играющих на улице детей, шумом моторов, теперь слышны были лишь стоны и плач. Маршрутки исчезли, остановка совсем опустела, и только дырявые мусорные ведра с переполненными и вываливающимися, будто кишки, мусорными мешками подсказывали, что здесь совсем недавно были люди. Лали приходила на работу еще несколько дней, поддерживаемая своей матерью, убеждавшей, что рано или поздно все наладится, сидела одна, пытаясь дозвониться до владельца киоска, сообщить, что трубочки так и не привезли, что посетителей нет, пока однажды вечером не пришла домой и не сказала матери:

Мам, нам надо уезжать.

В комнате было жарко; окно распахнули настежь, и пакеты, в которые они с матерью собирали вещи, мягко шелестели от попадающего в квартиру ветра. Лали с матерью непривычно молчали, ни одна не решалась завести разговор, и только короткие «Возьмем?» прерывали тишину.

Накануне, после долгих споров и обсуждений, они решили отправиться в село, в доставшийся от бабушки домик, наспех построенный еще в начале XX века, с неподлатанной крышей и земляными полами, но с огородом, за которым бережно следили сначала бабушка, а потом и мать Лали. Родственников, с которыми можно было уехать, в городе уже не осталось, такси и автобусы перестали работать еще раньше, и идти надо было пешком.

Внизу, у подъезда, их ждала тележка, которую Лали пригнала из ближайшего супермаркета и куда они теперь планировали загрузить все самое необходимое в дорогу — найденные в спортивном магазине спальные мешки, пару дождевиков, сменную обувь, несколько комплектов белья, воду в бутылках и немного еды.

Лифт не работал, и вещи пришлось переносить пешком. На каждом пролете мать Лали останавливалась, с трудом усаживалась на ступеньки, чтобы отдышаться, разглаживала невидимые складки на платье и оглядывала очередной этаж тяжелым взглядом. Лали спешно проносилась мимо нее, преодолевая за раз по две или три ступеньки вниз, потом вверх и потом снова вниз, с очередной порцией собранных вещей.

Когда мать наконец спустилась, Лали уже загрузила вещи и теперь, держась обеими руками за ручку тележки, нетерпеливо от­стукивала одной ногой.

Мам, давай уже пойдем, ну.

Лали, чуть-чуть еще посижу, голова что-то кружится.

Лали села на крашеную-перекрашеную и снова выцветшую, облупленную скамейку и прижалась к матери. На земле кругом валялись никем в этом году не сорванные ягоды алычи и вишни, мягкие, перезрелые, кожица на них полопалась, и их сладкий аромат примешивался к запаху гнили, заполонившему город.

Мать Лали беспокойно озиралась по сторонам.

Мам, ты в порядке?

Слышишь?

Слышу что?

Стон чей-то. Не из нашего подъезда?

Не знаю.

Пойду проверю.

Нам надо уходить.

Сначала проверю.

Начинается. Не хочешь уезжать — так и скажи. Зачем тогда собирались?

Иди ты´ проверь.

Лали зашла в подъезд, свернула на площадке налево, наугад дернула ручку двери, та оказалась запертой. Толкнула следующую дверь, она легко поддалась и распахнулась, открывая вид на узкий, забитый вещами коридор, но не горы раскиданной одежды, не обувной шкаф, напоминающий разинутый беззубый рот, с сорванной с петель дверцей поразили Лали.

Черт побери… — сказала она, согнувшись, и громко откашлялась.

Запах в квартире оглушал, заставлял слезиться глаза, забивал ноздри, проникал под кожу. Лали задержала дыхание, для верности зажала нос рукой и, яростно расталкивая попадавшиеся под ноги вещи, побежала в комнату, к окну. Невыносимо долго, мысленно чертыхаясь, боролась с заевшей створкой и, наконец справившись, высунулась так далеко, как только позволяла оконная решетка.

Отдышавшись, она принялась осматриваться. Пол в комнате был застелен истоптанным ковром. Красный цвет его потускнел, вышитые геометрические узоры потеряли четкость, кайма, бывшая когда-то бежевого цвета, истрепалась и топорщилась. Слева, у входа в комнату, в старом лакированном серванте со стеклянными дверцами аккуратными стопками были сложены красно-белые блюдца, на них возвышались с таким же узором чашки. На покрытом белой в мелкий цветочек клеенкой столе стоял телевизор, вокруг него громоздились коробки с лекарствами. За столом располагалось кресло, покрытое вязаным, цвета яичного желтка пледом. У другой стены стояла кровать, а на ней, скрючившись и запрокинув голову, лежала старуха. Голова ее была в проплешинах, будто изъеденная лишаем, клоки седых волос беспорядочно разбросаны по кровати. Старуха лежала совершенно голая, неподвижно. Кожа на лице и теле превратилась в мягкую кашу светло-серого цвета, на месте грудей — вмятины, покрытые напоминавшими плесень пятнами. Ошметки кожи тоненькими восковыми полосками то ли свисали, то ли стекали на простыню. Простыня была в темных пятнах, мокрая от мочи и пота.

Лали с трудом узнала в этом обезображенном человеке соседку Зою, одинокую старую женщину, которая каждый вечер проводила во дворе, ухаживая за палисадником, в неизменном бордовом халате с карманами, набитыми для местной детворы конфетами, даже в невыносимо жаркую погоду в шерстяных, доходящих до колен коричневых носках, в платке, на старый лад, оставляя уши открытыми, завязанном узелком на затылке. Серые глаза Зои были открыты, она медленно двигала зрачками, не задерживая ни на чем подолгу взгляда, пока не увидела Лали. Из изуродованного, облепленного белыми язвами рта вдруг донесся стон: Зоя пыталась что-то сказать.

Лали пошатнулась и выбежала из квартиры.

Ее мать, сосредоточенно ковырявшая заусенец, не заметила, как дочь подошла.

Мам…

Молчание.

Мам!

Да-да, ну что там?

Это Зоя с восемнадцатой квартиры.

Одна?

Да.

Пойду к ней.

Зачем?

Посмотрю, чем помочь.

Мам… — Лали запнулась, стараясь подобрать слова. — Ей уже не помочь, не жилец она.

Я тебя не так воспитывала.

Лали, тяжело вздохнув, поплелась за матерью.

Войдя в квартиру, мать Лали, не останавливаясь, не замечая ужасного запаха, подошла к постели Зои, склонилась над расплывшимся лицом и долго шептала что-то в облезшее ухо. Лали стояла у двери, наблюдая, как Зоя в такт словам матери едва шевелит головой, устало покачивая ее вверх и вниз. Только раз она внезапно прошипела, обнажив почти пустой рот:

Все равно уже мард стæм1

Ее ссохшиеся губы скривились в подобие улыбки. Лали с испугом посмотрела на мать. Та поднялась с колен, быстрым движением стряхнула с платья пыль и двинулась на кухню.

Сходи наверх, — бросила она дочери на ходу. — У нас в холодильнике еще был сыр.

Мы остались, чтобы приготовить пироги?

Помнишь, как умирала Асиат?

Лали лишь кивнула. Произнесенное имя подхватило и уволокло ее туда, где город еще не вымер, где вокруг большая семья, где она была еще совсем ребенком, где бабушка вместо сказок убаюкивала ее историями из жизни родных — иногда смешными, иногда жуткими, но никогда обычными. Лали знала, что ей теперь предстоит делать. Она поднималась по ступенькам, а в голове, будто из старенького радиоприемника, звучал спокойный неторопливый голос: «Тетка моя Асиат вышла замуж, когда ребенком была. Раньше так замуж выходили. Мне мать тоже говорила — о себе не думаешь, хоть младшей сестре, Лиде, дай дорогу. Так за твоего деда и вышла замуж, пришлось. Муж ее на фронт почти сразу ушел. Призвали, война же была. Асиат уже забеременела. Ахсару год исполнился, когда сообщение пришло, что муж погиб. В семнадцать лет она вдовой осталась. А Асиат же такая была, негулящая, родителей мужа не бросила. Даже когда год прошел, она от них не ушла. И сына воспитала, Ахсара, на ноги поставила. Только его надо было хотя бы раз ремнем выпороть — может, тогда бы из него нормальный человек вырос. Но в Асиат жесткости не было, мягкотелая она была. Когда Ахсар умер, мы с Лидой за ней присматривали. Она, бедняжка, так шутила иногда: “Наверное, Бог забыл про меня”. И всегда говорила, что хочет умереть во сне, быстро. А смерть за ней не приходила. Уже девяносто два года ей было. Она слегла. Мы к ней врачей вызывали. Даже профессор один приезжал. А что врачи? Она лежит, они ей давление померят, а нам с Лидой потом говорят: “Возраст, что вы хотите”. Деньги возьмут и уходят. А Асиат только хуже становится. Она, бедная, плакала так, а после одной ночи, тяжелая ночь была, все у нее болело. После той ночи она мне и Лиде говорит: “Испеките мне два пирога”. Ну мы ей принесли два уалибаха2. Усадили ее кое-
как на кровати. Она же не вставала. А тут силы нашла. Рукой одной за стол схватилась, другой кружку с водой взяла, сама дрожит вся, еле держится. Просила Барастыра3 ее забрать. Вечером я спать ее уложила, как обычно. А утром в комнату захожу — а она спит будто еще, глаза закрыты, улыбается. Я ее бужу, толкаю, а она не встает. Умерла. Как хотела, так и умерла, счастливая…»

К моменту, когда Лали вернулась, держа в руках завернутые в целлофан несколько кусков белого, с рельефными узорами по бокам, сыра, опара для теста была готова. Мать сидела за столом задумавшись, подперев подбородок рукой. Лали подвязала голову легкой, голубого цвета косынкой и принялась за работу. Вымешивала тесто, разжигала духовку, разминала подсоленный сыр в крошку, собирала из крошек шероховатые хрупкие шары, вымешивала вновь поднявшееся тесто, отрывала нужного размера кусок, расплющивала, придавая форму круга, в середину клала шар из сыра, приподнимала тесто у краев, собирала к середине и защипывала так, что тесто полностью накрывало сыр, аккуратно, чтобы не порвать и не испортить форму, придавливала, перекладывала на сковороду, осторожными похлопываниями расправляла пирог, пальцем в самой его середине делала маленькое отверстие и отправляла в духовку.

Когда пироги были готовы, Лали приподняла ставшую почти невесомой Зою, заменила постельное белье. Набрав в таз воды из злобно плюющегося крана, бережно обмыла Зою, невольно рассматривая расплывающиеся по ее телу, складывающиеся в причудливый узор раны. Лали придвинула к кровати стол, поставила на него блюдо с двумя пирогами — круглыми, золотистого цвета, обильно промазанными найденным в холодильнике у Зои топленым маслом. Налила в прозрачный граненый стакан воды.

Мать склонилась над умирающей:

Зоя, я начинаю.

Она распрямила спину, чтобы произнести молитву, слова которой когда-то услышала от своей матери, слова которой когда-то приводили ее в ужас, слова которой казались ей бесчеловечными и неуместными…

Слова которой она теперь надеялась передать своей дочери.

Ночь была невыносимо душной. Город, избавленный от света уличных фонарей, от света люстр, выбивающегося из окон домов, от света неоновых вывесок магазинов, от света прожекторов, вырисовывавших на тротуарах и стенах зданий логотипы, город, избавленный от рукотворного света, был погружен в настоящую густую темноту. На улице перед домом одиноко стояла загруженная тележка. Лали дремала в неразобранном кресле, прижав ноги к груди. Ее мать сидела возле кровати Зои, держала в руке вымоченную в воде тряпочку, время от времени прикладывала ее ко рту умирающей. Зоя, вытаращив глаза, не отводя взгляда, смотрела на соседку, будто прекрасно видела ее в этой непроглядной тьме. Мать Лали вдруг обхватила ладонью руку Зои и начала едва слышно напевать, будто успокаивала младенца. С трудом, с каждым разом прикладывая все меньше усилий, Зоя втягивала в себя воздух. Когда она издала последний вздох, мать Лали безмолвно, стараясь не разбудить дочь, закрыла умершей глаза и мягко надавила ей на подбородок, чтобы сомкнуть рот.

Лали проснулась поздним утром, и солнечный свет уже раскалял комнату.

Лали, Зоя ушла. Поешь, и нам надо будет ее хоронить.

О боже… Ты не спала?

Не спала, — мать тяжело вздохнула.

По крайней мере, Зоя больше не страдает.

В кладовке у Зои Лали нашла лопату. Они с матерью решили похоронить Зою перед домом, посреди роз, за которыми та так любила ухаживать.

Мать осталась с покойницей, а Лали отправилась во двор, перешагнула через невысокий заборчик, забралась в палисадник и вонзила лопату в сухую, будто каменистую землю. Лали копала, часто останавливаясь, чтобы стереть выступавшие на лбу, застилавшие глаза, скатывавшиеся по щекам капельки пота. Солнце обжигало плечи, скрежет лопаты присоединялся к приглушенно дребезжащему в голове звону, и ноющая боль, возникшая сначала в руках, растекалась по всему телу.

Спустя несколько часов Лали решила, что неглубокой узкой ямки будет достаточно, чтобы вместить высохшее, крошечное тело Зои. Она вернулась домой, мягко, будто боясь причинить боль, уложила тело по центру ковра. Мать подхватила края и, будто пеленая младенца, укрыла ими Зою. Они вынесли мертвую и как могли бережно опустили в землю. Мать достала из кармана платья новый носовой платок и носки, положила их в могилу.

Бабушка просила передать, у нее ноги мерзнут, — сказала она, не глядя Лали в глаза.

Мам… — Лали хотела было что-то сказать, но махнула рукой. Снова взяла лопату и стала сыпать на тело Зои комья только что откопанной земли.

После Лали в последний раз поднялась в их с матерью квартиру, прошла в ванную, открыла кран — тот злобно захрипел, изрыгая лишь пустоту. Лали наскоро обтерлась полотенцем, переоделась и спустилась к матери, все это время в одиночестве сидевшей на лавочке.

Пойдем, мам.

Сядь со мной.

Лали хотелось поскорее выдвинуться в путь, но она покорно приблизилась к лавочке и села рядом с матерью. Помолчали. Потом мать сказала:

Вся твоя жизнь прошла здесь.

Знаю.

Может, завтра пойдем?

Мам, надо отсюда уходить. Если ты не идешь, я уйду сама.

Лали… — мать вдруг замялась и с непонятным выражением посмотрела дочери в глаза. — Я тебя не держу.

Тогда Лали встала, подошла к тележке, взялась за поручень — и быстро, не оборачиваясь, зашагала прочь.

Солнце продолжало больно жалить. Тележка скрипела, давясь попадавшими под колеса камешками, лоскутами выцветших тряпок и разложившимися телами. Лали рассеянно разглядывала свой небогатый скарб в тележке, будто могла сквозь хорошо перевязанные пакеты увидеть, пересчитать содержимое.

Во дворе многоэтажки, во дворе пустынного, полностью вымершего дома Лали яблочное дерево сбрасывало мелкие, еще не поспевшие зеленые плоды. Могила, окруженная высокими, с длинными шипами розами, где теперь лежала Зоя, выпирала как огромная овальная шишка на теле земли. На старенькой, жалко выглядящей лавочке больше никто не сидел.

1 Мард стæм (осет.) — мы мертвы.

2 Уæлибæх (осет.) — пирог с сыром.

3 Барастыр — в осетинской мифологии владыка загробного мира.