НА СМЕРТЬ АРАФАТА

Утверждают, будто люди изобрели слова, стремясь выразить свои потребности. Мне этопредставляется неправдоподобным. Естественное действие первых потребностей состояло в отчуждении людей, а не в их сближении. Именно отчуждение способствовало быстрому и равномерному заселению земли; иначе родчеловеческий скучился бы в одном уголке мира, а остальные края остались бы пустынными.

Ж-Ж. Руссо

Я, конечно, подозревал, что телевизор, проработавший целую ночь, разрушит поутру мой похмельный покой, но ящик превзошел все ожидания – он закрутил черно-белый фильм про войну. Фашисты, подлюки, всегда вторгаются на рассвете.

Поворачиваюсь на другой бок и побеждаю агрессоров.

В полудреме снились какие-то давно забытые люди, соседи, знакомые. А по телу блуждало ощущение от дискомфорта, подобное которому я испытывал в детстве, здороваясь с некоторыми взрослыми – с одними почему-то было легко, с другими просто пытка.

Потом загавкали немецкие овчарки, их поддержал мой телефон. Сквозь сон, зажеванный как пленка старого кассетника, пытаюсь припомнить, когда в последний раз после его лая услышал что-нибудь хорошее. Тяну поводок на себя.

На связи был «покойный Берлиоз», он же мой неугомонный друг Алик. Эта дрянь не поленилась позвонить, наигранно скрывая волнение и дрожь в голосе, дабы выразить свое глубочайшее соболезнование по поводу кончины мсье Арафата. Мудак, честное слово. И Ясир тоже хорош… Ладно, не буду.

Толстые электрические часы выпучились семеркой и подрагивают двумя нулями. Обычно в это время, находясь еще в куражных парах, Алик выходил на связь голосом окруженного, загнанного со всех сторон шпиона, чтобы поинтересоваться простыми, далекими от политики вещами – что пили, с кем дрались, куда вчера он уехал из бара, сколько нас было и какие из общественных идеалов мы успели презреть. Почему-то он верил в мои сверхъестественные способности отслеживать его внезапные усекновения головы, исчезновения из тела и некоторые другие виды телепортации. Его башка катилась со вчерашнего дня по рельсам теории пассионарности. Пока я слушал Алика, из концлагеря сбежали все заключенные и моя дремота. С другой стороны, Алибек – молодец, хороший мальчик. Пусть будет. С чего еще должна начинаться провинциальная жизнь, ее истории и мысли? Вот-вот – с хороших и верных товарищей… Сумеречное кавказское утро – это моя родина. Еще вчера, как самолет в ночном небе, мигали планы начать с утра рисовать. Днем солнечная колесница уделяла моей конуре излишне много внимания.

One, two, two с половиной, three – все, взлетаю.

Получилось как-то не очень-то бодро. Кажется, ко всему прочему, я еще и простыл. Но зато это честно – неприлично быть здоровым в такие холода.

Иду чистить зубы, спотыкаясь о пустые звенящие бутылки и наступая на недовольно перекатывающиеся кисточки. Последствия вчерашнего веселого собрания напоминают результаты качественной интифады.

Не забываю сказать здравствуйте новым страшным зимним сапогам, которые купила мама, приобретя их черт знает за какую цену. Теперь буду скакать в них, согреваемый маминой заботой и в тоже время неблагодарно стесняясь подарка. Эти черные пони, чувствую, часто будут увозить меня далеко от родительского дома.

За окном зимняя погода белой непредсказуемой обезьяной с одним мутным желтым глазом уже висела на оконных решетках, молча радуя меня тем самым, как китайского стихотворца эпохи Тан.* Еще бы, рядом друзья и непогожий свет отчизны. Краска на работах по настоящему оживает только при таком освещении.

Не успев толком одеться, со щеткой в зубах пытаюсь что-то подправить в листах, ковыряя кисточкой засохшую на палитре краску. Словно нет других проблем.

– Коммуниста и юда, шаг вперед! – кричит с экрана эсэсовский офицер перед строем заключенных.

Двое выходят сами, одного выталкивают силой.

Если у Арафата когда-либо был личный психоаналитик, он наверняка бы вдумчиво назначал ему такие эпизоды для успокоения нервной системы. Люди в лагерных робах, на ногах – кто в чем. Экран зияет ливнем и страхом. Все терпит грязная земля. Это параллельный мир на расстоянии множества световых и телевизионных лет. По идее, он должен стать моей памятью. Это должно быть мной пережито в ощущениях – как нежный возраст, школа, рассказы отца и прочее. Я стараюсь, но мне тяжело, у меня было безоблачное советское детство, достаточно ровная юность. А теперь я болен.

Не чистится мне спокойно, не умывается, не живется. Кто? Зачем, когда, почему наделил людей мучительной тягой к искусству, что по накалам разрушительных страстей можно сравнить только с усердным стремлением человека размножаться. Но, слава богу, качественной опухолью Аполлона, этой болезнью, вызывающей смертельную тоску по свободе духа, хворает только малая часть человечества, причем, бывает, не самая лучшая в нравственном отношении. Чувствую у себя некоторые признаки тяжелого заболевания – от частого миросозерцания болит голова, денег нет, есть долги, и будущее мое туманно. Но подло перестать быть художником во времена повальной мещанской безвкусицы и салона.

А так, все хорошо. Тем более, что заключенные наконец-то без шума расправились с предателем. Слава богу, теперь можно выключить. Квадратный вещун моргнул и потерял сознание. Прямо беда с этим управляемым цветным и звуковым сном человечества. Радио и телевидение ежедневно нарушают естественное чувство времени. Примеряю костюм неудачника – пыльный, античный, но модный и в наше время, и во все времена. Не так давно, где-то в очередном кутеже, потерял свой лавровый венок. Ну и черт с ним, и без него спокойно можно читать Лесбийские мелики.

Помимо воли, вне ее, на листах появляются всадниками взбалмошные поэты, босоногие забытые пророки, раненые индейцы, и все восседают на детских лошадках, верблюдах и ослах с колесиками – на которых далеко не уедешь. Одни инфантильны и суровы, несуразны и трагичны, другие – словно обезумевшие от воспоминаний старики и одинокие дети, все в одном лице, едут влекомые куда-то, в ярких красках, но в слабом свете. Бредут, как изгнанники, по стенам, комнатам, мечтам, странам, скрипя колесом и не давая мне покоя. Они оглядываются, молча приглашая в свое абсурдное опасное путешествие, указывая на тоскливую, сверкающую от грозы скользкую дорогу. У всех у них – мое ребро, мои мышцы и зрачки. У меня остаются их сомнения. – Хозяин! Дома здесь есть кто-нибудь? – мягко комкая русский язык, кричит в незапертую дверь мастеровой-армянин.

Его бригада работает в соседской квартире. А их армия трудится на ремонтных и строительных фронтах во всем городе.

На карте истории нет периферии, нет паузы в ее жерновах. И есть множество ее беженцев и рабов. Армяне словно строят Вавилонскую башню, начав ее одновременно в нескольких удаленных друг от друга местах. Но вскоре они их соединят и тогда…

– Извини, у тебя нет мячик ненужный, чтобы порезать и шпатлевка с опилкой мешать?

– Моя голова… – предложил я, хотя думал про кумпол Берлиоза. – Извини, – мастеровой с грустными мутно коричневыми глазами указал пальцем на стену, – а у бабка, что рядом живет – будет? Я пожимаю плечами, и пепел моей сигареты падает вниз.

На полу много пепла, а на ватманах, вровень с ним, несколько закрашенных лиц – кто-то из моих героев не выдержал дороги и исчез. На земле таких миллионы. В пепле. Потому, я слышал, что солнце забирает обратно все, что успело вложить. У меня еще не слишком получается читать их рисованные судьбы, но эти фантазмы мне понятнее, чем я сам себе и многое вокруг меня. И это не частный случай – люди близкие или чужие никогда не могли уживаться с художниками. Именно так, а не наоборот, поскольку эти мазилы и им подобные все же бывают зачем-то нужны. Или хотя бы их высохшие мумии.

Мой дед Соломон, живущий в Израиле, в 75 лет стал брать уроки живописи у бывшего лагерного узника, и мы неосознанно стали готовиться к выставкам друг друга. Я, на ином конце света, постепенно становился поясом шахида замедленного действия возле ничего не подозревающих родителей. Они заложили меня в книгу, а ту спрятали в коробку из-под красок. Мы с дедом затаились, стали стареть и ждать бессмертия.

Формат бумажного листа бальзамирует взгляд. Вот, ангел везет мое сердце на верблюде в Цфат. А вот, он передал его женщине, и она бежит с ним в Египет или на Кавказ. Но люди уже сплетничают, мол, куда она в такую ночь? Такая ночь, такая темень, такой звездопад! Утомительный звездопад и изгнание сердца.

Двоюродный брат отца Вано – Ваня, худющий, саркастичный русский мужик с сильным грузинским акцентом, приходя к нам в гости басил: «Где тут наш жиденький лентяй, он же великий художник»? – имея в виду, что я великий лентяй пустынного происхождения.

Вано – тбилисец. Он хорошо и достаточно вовремя перевел для себя на русский язык Гамсахурдиа. После добровольного бегства из Грузии мой папа помог ему в свое время устроиться комендантом общежития мединститута. Вано стал там всем – и сантехником, и охранником, и завхозом, и разнорабочим, и шофером. Студенты за спиной называли его фараоном – он сухой, тощий и жилистый, с впалыми глазами, как у царя дельты Нила.

Летом, во время каникул, пока общежитие почти пустовало, «Рамсес» добросовестно занимался ремонтом. Было время, Вано брал меня с собой, давая возможность подзаработать, зачищая стены от беспардонного студенческого дизайна и неаккуратностей. На втором этаже в основном жили арабы из Иордании, Сирии и Палестины. А что значит подготовить их комнаты к ремонту? Надо скоблить и выводить со стен обнаженных девушек, каллиграфию и улыбающегося бородатого мужика в национальном платке и военном кителе. Шпателем, наждачкой, раз-раз и тридцать рублей в кармане.

Сложенные вдоль кирпичных стен общежития старые, облезлые батареи напоминали кости огромного чудовища. Но у Вано ничего не пропадет – он оживит Левиафана, зачистит, покрасит. А под вечер выпьет в своей конуре красного и начнет вспоминать и говорить про свой Тбилиси, Сабуртало.

Дракон начинает грызть его тоской по родной земле.

– Ребята, вы иностранцы? – спросил как-то мой хмельной дядя группу арабов, индусов и негров, шедших в гости к кому-то из своих земляков. Симпатичные, немного запуганные ребята. Но сметливые. Они, заметив еще издалека, что мы с комендантом таскаем батареи, теперь как один дружно мотают головами.

– Нет? – говорит лукавый Вано хитрым иностранцам. – Тогда бэрите уот эти батареи и нэсите их потэхонечку в подвал.

Кряхтит Индия, потеет Восток и Африка. «Здоровья» нам с Вано желают белые зубы на нескольких непонятных языках – никто ни хочет просто так выполнять чужую волю и гнуть спину в рабском труде. И я тоже раб – потому что невольнику никогда не платят. Искусство готовится ступить в иные миры, и я просто расписываю его гробницу. Я из тех, кто никуда из Египта и не выходил. Если и выходил, так отстал и заблудился. В приступе пессимизма я перевел слово исход как конец.

Уже работаю и будто слышу издалека мамин голос, когда, ворча, она стряхивала с меня, пацаненка, уличную грязь и вынимала камни из карманов.

– Почему ты специально все делаешь так, чтобы настроить против себя всех? Почему ты не можешь как все прочие общаться с людьми? Далее она часто объясняла, словно протирая старую икону, как бы повел себя на моем месте моя полная противоположность – отец. Он всегда знает, что сказать и что, собственно, надо делать. А я опаздываю, я невнимательный и много разговариваю. Я выводящий из себя. Я никакой. Придерживая огромные очки, брызгают слюной школьные учителя, вновь обличая неудачного выродка уважаемого коллеги.

– Какой папа! Какой папа! И какой сын?!

А какого собственно вы сына ждали? Тогда я не понимал, чем вызывал у занятых, серьезных взрослых людей такой негатив, и отнимал их драгоценное время. Почему они меня все так доставали? Мне же казалось, что я ничем не хуже отца, а возможно, даже и лучше.

Нет, папа на самом деле молодец, искусство жить с людьми – это его ненаписанная книга.

Недавно, теряясь в темно-серых этажах высокого здания, зашел к отцу в институт, на его кафедру. Вижу – посреди его кабинета стоит женщина странной наружности в повязанном на голове платке. На лице бледный загар от проблем. Она держит на вытянутой руке красную нитку длинной примерно в метр, на конце которой небольшой железный конус, украшенный непонятными знаками.

За металлическими рамами окон резко потемневшее небо, неоновой веткой неожиданно вспоротое молнией. Дернулся раскат грома, сплюнув вязкие ленты сильного дождя. Рядом с женщиной, сутулясь над столом, сидел молодой паренек, стреляющий по сторонам бесноватым взглядом. На нем были брюки с фактурой кожи анаконды и прическа поклонника Пятого элемента. Женщина, между тем, внимательно понаблюдав за ниткой и железкой, таинственно сообщила, что решение верное, поскольку маятник идет по часовой стрелке. Поблагодарив отца, она увела юношу, который, как я понял, был ее сыном. При ближайшем рассмотрении на нем оказались простые камуфлированные штаны летнего типа и укладка волос – гран-при сельского парада причесок. Дождь сразу перестал лить. Отец все это время, наблюдая за действом, делал лицо и жесты – нечто среднее между заинтересованностью и испуганным восхищением, что было весьма странным при его ироничном отношении к всякого рода таинствам и их носителям. Оказалось, что сынок этой женщины был не очень в себе, соответственно тяжело справлялся с учебой и самое неприятное – имел опасно натянутые отношения со сверстниками. Буквально накануне он даже пообещал кого-то взорвать. Это при том, что вокруг училось множество южанцев, которым так же, как и Ванно, не понравились речи первого грузинского президента – они нервные и немного приседают после громкого выхлопа автобусных газов. Завкафедрой решил помочь вузу попрощаться с таким студентом, от греха подальше.

Анализируя ситуацию, он узнал, что мама этого несчастного молодого человека – женщина верующая. Причем в кого и как неизвестно. Вызвав ее, отец сообщил, что вокруг Саши (так того звали) сгущаются тучи. Его все чаще и чаще, как он сам якобы заметил, окружают хулиганы, наркоманы и аморальные девицы, мечтающие втянуть очередную жертву в свои грязные цепкие сети. И чем скорее она вытащит своего Сашу из вертепа, тем будет лучше. Желая избавиться от нерадивого студента, пообещал при этом помочь с поступлением в ПТУ, надежном в моральном отношении. На прощание, а как раз этот момент я и застал, папа попросил женщину проверить на маятнике, к которому она обращалась за советом всякий раз, прав ли он в своем намерении спасти ее сына. Маятник сказал «да»! Наверное, меня тоже пора гнать, как Сашеньку, и, не спрашивая, правильно или неправильно движется что-то по стрелке. Без глотка самодовольства, с ужасом осознаю, что даже к тридцати годам не усвоил многие из простейших правил этой жизни. Не могу отдать занятые деньги, не дарю жене подарки, могу подолгу не звонить любовнице, звоню любовнице, не тороплюсь зарабатывать, могу уйти спать, когда у нас гости, могу появиться перед ними в трусах, выращиваю на балконе мандрагору, пью, курю, ругаюсь матом. Я не включаюсь в неусыхающий, древний поток людской жалости к самим себе, поскольку, по большому счету, счастлив в своих бесполезных играх. Но чувствую себя обузой.

Кажется, я знаю, в какой момент планеты (а что есть планеты, как ни чьи-то блуждающие, остывшие мечты) решили устроить моим близким «подарок» и сделать меня фригидным илотом* художеств с ярмом из собственных фантазий.

Еще школьником, листая Библию и Шолом-Алейхема, я тайно зачал мысль уехать в Израиль. При этом я умудрялся особо не вникать в те социальные, политические данности, что раскинулись вокруг Израиля тогда и сейчас. Я готовился поселиться там, толком ничего не желая знать о реальной жизни маленького государства. Родители не замечали, что я собираюсь добраться до Израиля на трамвае. И кондуктор Доре* уже пробивал мне билет.

Однажды, когда я в очередной раз засопливил, отец трогательно вызвался прогреть мне нос синей лампой. Она никому еще никогда не помогла, но мы пользовались ей с необычайным упорством. Чтобы перед сном процедура не была для нас двоих такой скучной, он поставил возле кровати радио. В свистящем покашливании наших спецслужб мы слушали с ним запрещенный тогда «Голос Израиля». Над морем языков, интонаций, шипений, историй, наречий, шумов, скрежетов и звуков на меня светило искусственное синее солнце. Теплая звезда, воспарившая в небе комнаты волею предков. Сквозь закрытые веки я вдруг увидел эту необыкновенную страну, ее народ, танцующее море, шатры небес, меняющиеся в зависимости от времени суток, услышал красивую музыку, которая обволакивала и насыщала все желтыми, оранжевыми и голубыми красками. Я представлял, как иду по улице и говорю легко, без акцента на их непонятном языке: «Мир вам». «Мир вам», – отвечали мне незнакомые прохожие.

До сих пор я так и ищу эту Обетованную землю – только с высоты Кавказской окраины – на новых радиоволнах и на иных картах, идя в одиночестве по пустыне, встречая следы художников, поэтов, воинов, музыкантов, пророков, тех, кто пропал, потерялся на этом пути, но не остановился, уверовав в своего деревянного коня. Кто знает, может, однажды он превратится в Троянского и покорит чьи-то омертвелые крепости или пойдет на дрова в костер маяка, давая ориентир тем, кто идет сзади.

Если повезет больше, чем косноязычному пророку**, и удастся ступить на ту землю, где мне будет предписано нанимать рабочих для строительства храма, я, в старой отцовской буденовке, буду защищать ее до конца и… и не стану торопиться объявлять этот край обетованный всем и для всех. Потому что нет никакой уверенности, что там сразу же не объявится свой мсье Абдель Рахман Абдель Рауф Арафат Аль Кудва.

Так что звоните, друзья, если что, и утром, и днем, и ночью.