Исанна ВОРОНОВСКАЯ. Крест у дороги

Они не умерли, они убиты…

Иван Лукаш

Помолись, несчастная мать Россия!

Нет другого тебе утешения.

Ремизов

В средствах массовой информации Моздок почему-то называют прифронтовым городом. В нем действительно стало тесно от камуфляжа (военные разбили здесь свой бивак), но город был и остается торговым. Однако это не мешает ему прямо на глазах превращаться в некий эротический центр. Что ж, только смерть отнимает возможность грешить.

Немногочисленные кафешки переполнены. Одни подобны курьим избушкам, другие зачарованным островам. Ночной базар работает круглые сутки. Торговому люду и война, кажется, на пользу.

Но я о другом…

Не рассчитывая на служебное внимание пресс-центра Моздока (тысячу раз пожалела, что я не из “Плейбоя”), я стала ездить в Чечню самостоятельно. Ведомственный бюрократизм и кривые взгляды полковника Астафьева подтолкнули меня к авантюризму. Другого решения я для себя не нашла.

23 декабря 1999

В селе Предмостном “голосую” на дороге. Расхлябанная легковая довозит меня до чеченской границы. На первом блокпосту, как и на последующих, жесткая проверка документов. На въезд в Чечню и выезд из нее необходимо специальное разрешение. Моздок не самый мажорный и живописный город на земле, но Чечня военная и послевоенная, без преувеличения, зловещее, мрачное и беспросветное место. Именно беспросветное. На границе с Чечней совершенно случайно сажусь в машину академика N (боясь повредить ему, не раскрываю его имени). Первобытная Чечня и живой академик – это почти фантастика. В нем клокотал чеченский кипяток (читай: темперамент), и все же мне он показался душевно израненным человеком. Как говорят верующие христиане – он был с сокрушенным сердцем.

В осажденном Грозном остались его близкие. Родственник был похищен боевиками. Сейчас освобожден… В 1944 году вместе с родителями был выслан в Казахстан. Ученый хочет немногого – заниматься своим делом. И только.

Я редко общалась с чеченцами, быть может, поэтому его глаза сфинкса j`g`khq| мне таинственными. Бог весть, что творилось на дне его души.

Путь в станицу Наурскую навевает тоску – “костлявая земля”, расползшиеся, раздавленные бронетранспортерами и танками дороги (машина буксует в грязи), буреломы. Сплошной черный негатив. Черная Чечня, мертвым воздухом которой дышать тяжело.

Ночую в районной больнице станицы Наурской. Бои проходили на окраинах, а больничка находится в центре и словно бы опровергает и умиротворяет войну. Как и по всей Чечне, здесь работают врачи из Центра медицины катастроф.

Минутный разговор с казачкой, родившейся и выросшей в Наурской. Ее муж чеченец. О нем она сказала так: “Мужик как мужик, строгий только и дурака валять не дает”. Во время военного бедствия хлеб-соль делила с соседями-чеченцами.

Утром еду в Знаменское. Первый палаточный городок уже заселен. Добротные палатки, в каждой из них кровати и газогенераторная печь. Кормят сносно. Ожили дети. Но никто не знает, сколько еще жить так, между войной и миром, между землей и небом.

Хуже тем, кто живет в Доме быта. В комнатах по 8-15 человек. Спят на полу. Едят тоже на полу – на газетах. Эти беженцы ждут вселения во второй палаточный городок. Местное население относится к ним по-разному. Некоторые подкармливают. Другим они мешают.

Фатима Шахбулатова – из Бамута. 27 сентября ее дом был разбомблен. Родные погибли. Кто они были – боевики или мирные жители? Документы сгорели. Бегство в Грозный. Бегство из Грозного. Женщина уже третью неделю живет в Доме быта.

Старуха-чеченка сидит, прислонившись спиною к стене. Смотрит на меня заледенелыми, невидящими глазами. О чем она думает, не узнает никто. Кто-то из классиков верно заметил, что не так легко отличить отчаяние от ненависти.

Галина Ивановна Парамонова. Старшего сына похоронила в первую чеченскую войну. Младший с тяжелым ранением находится в Ростовском госпитале. Бомбежки вместе со всеми пережидала в подвалах. По “коридору” вышла из Грозного в начале декабря. Чем я могу ободрить ее? И что вообще можно сказать людям, потерпевшим крушение? На фоне трагедии все слова утешения звучат неубедительно и фальшиво. (На своей шкуре убедилась, что человек, потерявший все, нередко становится ненужным даже близким. Я приехала из Болгарии ни с чем. В одной руке сумка с рукописями, в другой – собака. Прошло два года, но надежного пристанища в России я так и не обрела. Но это уже совсем другая история).

Дом быта смахивает на покойницкую. Выхожу из него пришибленной.

В знаменской больнице я встретила чеченскую журналистку Дагмару Гириеву из давно уже не существующей газеты “Грозненский рабочий”. С me~ были две ее девочки и племянник-сирота. Крошечную дочь она кормила грудью.

Потерянной собачонкой брожу по селу. Чеченцы смотрят, словно кочеты. В кафе портретно-красивая аборигенка предлагает классический набор: водку-паленку, страшно нечестный кофе по-чеченски и традиционное блюдо жижи-галныш (галушки с мясом, приправленные чесночным соусом).

За моим столиком сидят два милиционера. Одного из них зовут Юра-Копилка. На голове у него большой шрам-углубление, отсюда и прозвище. В Чечне второй раз. Его напарник тупо, по-сапожному пьян. Этот банальный мент протрезвеет только в России. Чечня его доконала. Как печальный реалист, я понимаю, что алкоголь (единственная здесь отдушина) смягчает ирреальную действительность и отчасти примиряет с ней.

Начальник комендатуры генерал Ковров любезно поселяет меня на одну ночь в медицинский пункт. На крыше комендатуры сидят снайперы. Окна заложены мешками с песком.

Вечером иду в солдатскую казарму. Армейский поэт Рамзес (так его называют солдаты) почти никак не реагирует на мое появление – делает косяк и тихонько наигрывает на гитаре.

…И грузом 200 чтоб не стать,

друг друга нам держаться надо –

ведь даже дети смотрят вслед

совсем не детским, волчьим взглядом,

и женский голос режет слух

забытым словом “оккупант”.

За что же нас так ненавидят,

скажи, товарищ комендант?

Слова этой солдатской песни не обманывали, но меня поразила не она, а его отчужденное, замкнутое и словно бы “нездешнее” лицо.

Солдаты говорят об обманном дневном спокойствии. Ночью на освобожденной территории начинается партизанская жизнь, хотя Знаменское всегда было в пассивной оппозиции к боевикам. Люди, которые днем считаются мирными жителями, ночами ставят растяжки (мины). Мир есть и мира нет.

Утром безуспешная попытка сесть на колонну и уехать в сторону Грозного. Проклиная свою невезучесть, возвращаюсь в Моздок.

27 декабря 1999

Я снова в Знаменском. Прошу майора ВАИ (военная автоинспекция) помочь мне уехать. Майор останавливает колонну. Опасаюсь излишних вопросов, типа “куда и зачем едешь”, но разрешение получено, и я сажусь в кабину КАМАЗа.

Радуюсь, что у меня не было ситуаций, когда я могла бы разочароваться в благородстве военных. Чем ближе к передовой, тем в людях больше искренности, решительности, доблести и, я бы сказала, конкретности. Страшно признательна подполковнику Мальцеву – не побоялся взять на себя ответственность и взял под свое покровительство.

Пересекаем Терский хребет. Незаметно наступает темнота. Проезжаем поселки. Керосиновые лампы, как красные кровяные тельца, освещают жилища. Просматриваются бесформенные человеческие фигуры, подобные космическим организмам или рептилиям. Луна освещает разрушенный Алхан-Юрт. Никаких признаков жизни. Мертвое безлюдье, сожженный броневик в кювете. Увиденное воспринимается как гигантская военная лаборатория. Фантасмагоричность пейзажа угнетает. Накатывает невероятная тоска. Стараюсь ничем не выдать своего состояния. Ощущаю свою штатскую неполноценность и симулирую бодрость духа. Этим выкристаллизованным, с “двужильными сердцами”, и психически подготовленным к войне профессионалам мои штатские и женские эмоции не интересны.

Перенасыщенная горестными впечатлениями, сижу с запечатанным ртом. От моего идиотского инфантилизма остались “рожки да ножки”. Опоэтизировать “картинку” невозможно.

Начинается “зеленка” (лесополоса). Впереди нас для страховки и разведки идет “черная броня”. Свет фар прорезает мрак. Время от времени сидящий со мной подполковник стреляет из ракетницы зелеными. Блестящие каскады, световые стрелы и многоточия красиво освещают небо.

Приезжаем на место. Военные приглашают в кунг (дом на колесах). Приносят ужин, но есть ничего не могу. Второй рюмкой, стоя, поминают убитых, тех, кто погиб честной солдатской смертью.

Небо раскалено. Как гром, рокочет артиллерия. Продолжается обстрел Грозного. Установка “Буратино” оглушает пространство. Кажется, что снаряды пролетают прямо над кунгом. От звуковых волн он колотится, как жестянка.

Утром пытаюсь понять, куда я попала. Мотострелковый полк расположился на холмах. До Грозного рукой подать. Солдаты и офицеры живут в бывших коровниках.

Ко мне подходит женщина-армеец. Когда брали одну из высот, погибло несколько человек ее однополчан. Давите, давите гадов, сказала она, когда вновь заговорила артиллерия. И добавила, что ночами засыпает сразу после второго залпа. И еще она сказала, что для многих воюющих вторая чеченская война – это время возмездия. Мстят за тех, кто погиб сейчас и в первую чеченскую войну. Те, кто собирали по кускам своих друзей, имеют право на месть.

Ее слова были просты и страшны.

Месть – одна из проклятых тем всех войн. На живодерне мщение qop`bedkhbn, возмездие не порок. Военные в этом единодушны.

На грузовике с зенитной установкой еду на позиции. Расчет в кузове, я в кабине.

Чащобник. Обкоцанные пулями деревья. Дорога в ухабах и колдобинах. Ее прокладывали солдаты. Машина продирается с трудом. Надсадно урчит двигатель, из под колес фонтанами летит грязь. Грузовик неожиданно останавливается, и я спрыгиваю на землю. Вижу пулеметные гнезда, блиндажи и окопы. Небритых людей, похожих на лесовиков. На земле множество расстрелянных гильз от всех видов оружия. С высоты хорошо просматривается обезображенный Грозный (район Черноречья). В поселках поблизости зачистку уже сделали. Это сладкое слово “зачистка”, полушутливо говорит кто-то. Солдаты взяли высоту и теперь, словно пуповиной, привязаны к ней. Передо мной свежая могила, на ней танкистский шлемофон и крест, сваренный из труб. Никаких вопросов не задаю. Стоит только посмотреть на их лица, и вопросы-ответы теряют смысл. В этой обратной реальности бойких журналюг не то что бы не любят, просто они там лишние.

На лобном месте чужие не нужны. А я не принадлежу к “их тесному кружку храбрых”.

…Время ехать в Моздок. Грузовик довозит меня до Алхан-Юрта. Несколько часов жду колонну. И вот я снова в машине рядом с очень уставшими от войны людьми.

Через ветровое стекло замечаю памятник бывшему чеченскому горлану, главарю, и отцу нации Джохару Дудаеву. По одной из версий на этом месте он погиб. После орудийного огня памятник превратился в груду мусора. Стальные буквы латиницы скукожились, как корки от репы или свинячьи уши.

10 января 2000

Закончился месяц Рамадан – время очищения от грехов. Сегодня последний день Уразы. Этот мусульманский праздник совпадает с православным Рождеством.

О войне, которая не на жизнь, а на смерть, о сожженных мостах между чеченцами и русскими говорит мне чеченец Адам. Отношение к иноверцам у него “очень и очень нормальное, а женщин бесчестить грех”, и он гарантирует мне безопасность в пути. Он везет меня в селение Бена-Юрт. Там тоже есть беженцы оттуда. Уже вторую неделю большая часть из них живет в спортивном зале местной школы (часть людей ютится в детском саду).

Сидящие между узлов дети, женщины, подростки. На 85 человек десять матрасов. Спят по очереди. Хлеб насущный им дает МЧС (мобильная служба чрезвычайных ситуаций). Люди стараются не падать духом, кое-как приспосабливаются – сбывается в который раз пословица “Голь на выдумки uhrp`”. Детям и старикам труднее всего. Те и другие беспомощны.

Вот изъеденный временем старик – мутные глаза, желтые руки. Каким-то образом его “потерял” Дом престарелых. Время для него остановилось. И кажется, что ему все равно, – мир или война, жить или умереть. Сидит у батареи в расплющенных ботинках на босу ногу. Крючьями рук поправляет свое казенное оперенье.

Снова ночую в комендатуре Надтеречного района. Медичка рассказывает о чеченке-снайперше. Женщина была арестована спецслужбами и некоторое время находилась в комендатуре. Беременная четвертым ребенком, она пошла воевать под зеленое знамя ислама. Русской медичке жаловалась на токсикоз. Потребность убивать была неотделима в ней от жажды материнства.

Беда и смерть рядом. Река Терек стала рекой мертвецов и войны. Прибился к берегу труп мужчины со связанными руками и ногами. На груди его был крест.

Утром узнаю, что этой ночью была обстреляна комендатура в Наурской. На блокпостах и среди федералов ощущается тревога. В Грозный уехать невозможно. Военные категорически отказываются брать с собой, ссылаясь на то, что с окончанием Уразы участились обстрелы и нападения на колонны.

17 января 2000

На душе тревожная радость. За Моздоком удается сесть на колонну. Переднее стекло и сидение “Урала” изрешечены пулями. Старший колонны капитан Гиви (зовите просто Гиви, представился он) говорит о своем чудесном спасении. В предыдущую поездку колонну обстреляли под Грозным.

Гиви благодарит Бога и водителя за второе рождение. “Спас себя и меня, еле выдрались из этой каши”, и добавляет, что ездить по Чечне -словно бегать наперегонки со смертью. Обещает показать мне то место, где “чехи” им устроили засаду.

Я вспоминаю, как несколько месяцев назад я познакомилась с двумя парнями из Псковского спецназа. Они ехали в Мекен-Юрт. Лоб каждого был перехвачен черной лентой со словами молитвы “Живые помощи”. “Бога нет!” – из русских уст в Чечне не услышишь. “Москва нас продала, Чечня нас купила”, – сказал мне один из них при прощании.

Проезжаем мирные селения Лакху, Невре. Я прилипла к окну. В отдалении видны жующие жвачку быки, дремлют привязанные к изгороди ослики, на пустырях роятся собаки с отрубленными хвостами. Патриархальную идиллию нарушает только переизбыток людей, торгующих вдоль дороги бензином. В каждом селе – мечеть.

Провожаю глазами мусульманские кладбища. Под зелеными надгробиями лежат “воины Аллаха” или, говоря иначе, бешенные от пролитой крови Sволки Джихада”, те, оплакиваемые с одной и проклинаемые с другой стороны, которых словно в насмешку называли “авангардом исламского возрождения”.

Однажды в Шелковской произошла у меня встреча с одним контрактником. Эта третья война в его жизни. Прошел Афганистан, после первой чеченской войны подлечился в психушке, теперь снова в Чечне. Он хорошо усвоил науку убивать и выживать, и говорил об этом, как ремесленник о своем ремесле. Он был плотоядно и свирепо жизнерадостен, этот сверхчеловек (мутант). Готовность убивать и быть убитым -нормальное состояние для него. Мы разговаривали, и я смотрела на его лицо-маску, словно бы отделенное от работающего в автоматическом режиме тела. У него был вид человека, заблудившегося на войне, погрязшего в ней. Его параноидальные глаза смотрели в никуда. В них пустота. Вакуум. В них читалось: все равно. Подумалось вдруг, что только сумасшедший “к страшному страха лишен” и ему безразлично, живой он или мертвый.

Война не шоу, не парад (в белых перчатках не воюют), не народный салют, а нечто страшное (временами великое и героическое). В это страшное чужаков стараются не посвящать. Убеждена, что война “поселяется” в человеке и живет в нем бесконечно долго и после войны. Независимо, хочет он этого или нет. Она медленно, но верно пускает свои корни в душу. Для психики и сознания она всегда убыток и ущерб. Пережитый или творимый ужас неминуемо отражается в глазах. И победители и побежденные, в разной степени, всегда жертвы кладбищенского эксперимента, который называется войной.

Водитель гонит машину. Вся колонна тоже идет на возможно предельной скорости. Скоро Грозный. Но война “пестра, как спина тигра”…

“Урал” затормозил на блокпосту “Северный”. Он является своего рода фильтрационным пунктом. К машине подходят двое в милицейской форме. Приветствуют Гиви и почти нежно снимают с него погоны. (Это на всякий случай. При благополучном возвращении их вернут на обратном пути. Ведь у боевиков дороже всего стоят офицеры и контрактники). У меня проверяют документы и велят следовать за ними. Далее, как в плохом кино. Обыскивают несколько раз. Вскрывают пудреницу. Отбирают ключи. Долго изучают мои безупречные документы. Допрос или дознание ведется по всем законам войны и абсурда. Понимаю, что война обостряет недоверие к человеку. Но на малоумные вопросы отвечать противно. Я так и не вспомнила, где находится буква “А” на моей пишущей машинке. Шерлоки холмсы издеваются: документы у меня “липа”, “малява” (фальшивые, значит), имя у меня подозрительное, акцент кавказский и, вообще, я снайперша, и пытаюсь их обвести вокруг пальца. Возмущаюсь и протестую. Меня запихивают в крысятник. Граната им в рот.

Стою, как цапля (сесть негде), дрожу и тоскую, мысли путаются. Nckd{b`~q| вокруг себя. В вымороженном железном ящике валяются два мешка. В углу мусор (определяю на ощупь). Накрываю его мешками и сажусь. Дышу на руки. Носом зарываюсь в колени. Складываюсь в комок (элемент арестантской йоги). Надеюсь, таким образом, сохранить тепло. Но тщетно, от холода бросает в дрожь. Закоченевшие ноги сами собой выбивают чечетку. Хожу взад-вперед. Бесшумно надвигаются сумерки, затем и ночь. В стенную пробоину видны горы. В лунном сиянии они великолепны. Слушаю ночь, смотрю на льдистые звезды и часовых. Через каждые два часа сменяется караул. Сыщики дрыхнут в отдельном домике. Уродливость ситуации вызывает досаду и недоумение. Башку, конечно, мне не оторвут, я не боевичка.

Вдруг брякает замок и дверь открывается. Солдат ведет меня в палатку. Там горит печка, коптилка освещает расплющенные тела спящих, звероватые глаза и бритые головы бодрствующих.

Просят обнажить плечи (у снайперов на плечах остаются характерные следы от винтовки). Следов не находят. Дают спирт и чай. Предлагают остаться (только в наручниках) в палатке. Но я предпочитаю крысятник.

Жду рассвета и солнца. Утром меня в палатке все же пристегивают к солдату, чтобы не сбежала. Но мало-помалу враждебность исчезает. Надо мной приятельски подтрунивают, кормят уже, как свою, и в туалет выпускают без конвоя. Несмотря на это, мне гадко и смешно, что меня, штатскую до тошноты, приняли за боевичку.

Славян-наемников после боя, в горячке, казнят татарской казнью. Привязывают за ноги к двум БТРам или танкам, затем машины разъезжаются. Пуля в лоб для казнимых была бы счастьем. И все молчат. Эти сведения я получила ночью. Люди, которые мыли сапоги спиртом в первую чеченскую войну, слов на ветер не бросают.

Рвусь уйти, но не пускают. До выяснения личности мне положено находиться в этом вольере. Наматываю круги. Адреналин выходит из крови. Под коленками что-то тикает. Через несколько часов меня, как какую-то важную птицу, из рук в руки передали разведчикам. Умный разведчик сразу понял, что никакая я не боевичка. Правда, не забыл выговорить мне за нелегальное пересечение границы. Едем в Грозный…

Еще до темноты въезжаем в корчащийся, вздыбленный, расстрелянный, грохочущий, отчаянный город. На стене дома (Старопромысловский район) читаю надпись: “Добро пожаловать в ад” (это писали боевики). “Мы вернулись. Томский ОМОН”, – им так же лапидарно ответили русские. Здесь и днем – ночь, и “смерть понятней жизни” (Блок). От людей в камуфляже исходит особая энергетика силы, риска и молодецкой игры со смертью. Они веселы и возбуждены. Война не прекращается ни днем, ни ночью, а она для них выше слез и жизни.

…С мобильным милицейским отрядом возвращаюсь в Моздок. В Горогорске, на обочине дороги, появилась могила с деревянным крестом. M` дощечке надпись: здесь похоронен Митрофанов Алексей.