Чермен БУГУЛОВ. Прикосновение

ПОВЕСТЬ

Прости меня моя любовь…

З.Рамазанова

ГЛАВА 1

Если вы посмотрите на город Владикавказ с высоты гор или хоть какого-то полета – из иллюминатора самолета, например, или, допустим, с искусственного спутника Земли, то вряд ли что-нибудь увидите. Тем более в июне. Разве что, облака, нависшие над горной котловиной, без устали закручивающиеся косматой тяжелой воронкой. Вот и в этом году город не заметил ни весны, ни наступления лета. Теплый и солнечный февраль окончился дождями, и с тех пор солнце если и появлялось, то так редко, что никто уже и не помнил об этом. Незаметно за окнами домов налились соками каштаны. В одну из сырых ночей они выбросили большие, бестолковые, как щенята, листья, и утро застало улицы зелеными. Потом холодные моросящие дожди сбили грязно-розовые сосцы пирамидальных соцветий, листья потемнели и застыли, потеряв свою шершавость и нежность. Наступило лето.

Ибрагим стоял у окна, что выходило во внутренний двор университета. Хотелось курить. Еще хотелось есть, но курить сильней. Ближе к вечеру, когда облака разверзлись и солнечный свет залил лабораторную комнату, Ибрагим сидел, читал и не сразу понял, что произошло. Машинально выключил настольную лампу и тут, поймав себя на этом, поднял голову: да, действительно, солнце. Плоский луч, пробившись между двух половин пыльных, вспыхнувших желтым, штор, рассекал комнату надвое. И там, где он падал, пространство вскипало сонмами пылинок, оживали трещины и царапины старой лабораторной мебели, а баллон с мутным раствором купороса теперь светился синим ночником. На столах, стеллажах громоздились журналы, пробирки, мензурки, старая аппаратура, приборы, реактивы, ванночки, стопки тетрадей и курсовых, и прочее, прочее, прочее. Этот неописуемый бедлам, точно puzzle, составлялся, собирался десятками лет, многими поколениями аспирантов и преподавателей, и в его внешней хаотичности хранилась вся последовательность научно-исторического процесса и сам пропитавшийся химикатами дух кафедры. И каждый раз Ибрагим открывал для себя в этом хаосе что-нибудь новенькое; сейчас увидел высохшего в пепел мотылька, неизвестно как и когда упавшего в колбу Бунзена. Он отставил журнал, потянулся – стул под ним скрипнул – и поднялся поближе рассмотреть мотылька. Присев на корточки перед колбой, Ибрагим подумал, что вряд ли бы заинтересовался, будь мотылек живой и бейся о стенки. Теперь же лежащее на боку пыльное тельце обрело какой-то свой собственный, самодостаточный смысл. Работая на кафедре, Ибрагим часто задумывался о тех, кто работал с ним рядом. Особенно о старых преподавателях. Отдавая себе отчет в том, что жизнь его на кафедре лишь затянувшийся, но, тем не менее, эпизод, он искренне недоумевал по поводу своих коллег. Бывало, во время разговора его подмывало придержать говорящего за руку и быстренько, пока тот не потерял нить, сбегать к себе в кабинет за большим, в потемневшей медной оправе увеличительным стеклом.

Задумавшись, Ибрагим не заметил, как подошел к окну и раздвинул шторы. Последнее время он стал задерживаться на работе. Читал пожелтевшие журналы из университетской библиотеки, курил. Подписка кончалась девяносто четвертым годом, тогда же, кстати, Горно-Металлургический институт провозгласил себя Технологическим университетом. Но все по-прежнему называли вуз институтом. Сегодня Ибрагим читал «Иностранную литературу». Читал все подряд, как когда-то реферативные журналы. В тумбе ждала своей очереди стопка «Дружбы народов», ее он отложил напоследок, не нравилось название журнала. Предубеждение исходило из детства. Ибрагим хорошо помнил, как однажды отец мимоходом сказал, что орден «Дружбы Народов» дают, когда не знают, что давать; речь шла об орденах перед названиями газет. Больше всего тогда впечатляла газета «Правда». Открывая тумбу и каждый раз при виде журналов вспоминая о словах отца и о газете «Правда», он в какой-то момент уже переставал различать, было ли это, или он сам придумал.

Хотелось курить. Взгляд по всему периметру закрытого внутреннего двора упирался в кирпичную стену, по которой плескался водяными знаками солнечный узор от громадных зеркальных луж. На дне кирпичного колодца слепило предзакатное апельсиновое небо, и неслись облака. Пора было идти домой. Ибрагим опустил над щитом рукоять рубильника, закрыл кафедру, спустился по лестнице, не сбавляя шага, поздоровался с осоловелым сторожем, на ходу подумал, что следовало сказать «до свидания», а впрочем, какая… Новая пружина ударила парадной дверью, и третий корпус с его метровыми стенами, бойницами и решетками остался где-то за спиной. Здание строилось еще до революции под колонию для малолетних преступников.

Над Столовой курились темные, почти черные облака. Облака над городом были посветлей и выглядели не так мрачно. Они неслись с кинематически недопустимой скоростью – такое впечатление бывает, когда в ускоренном режиме прокручивают назад видеопленку. У главного входа Ибрагим огляделся, обычно здесь, на пятачке, бабки продавали сигареты и жвачки. Штучно. Ибрагим покупал сигареты всегда у одной и той же бабульки с воспаленными наглыми глазами. Но сегодня, похоже, не судьба. Он машинально сунул руку в карман пиджака и зашагал домой. Невнятно, стороной скользнуло необычное ощущение, но не отвлекло от собственных мыслей. А ведь спроси, как это бывает, в лоб, о чем думаешь – так не ответишь. Вроде и ни о чем. И дело было не в Ибрагиме. Дело было в том, что вечер стоял необычный. Трамвайные пути нестерпимо сияли размазанным по ним солнцем, посеревшие от дождей дома отбрасывали длинные контрастные тени, с асфальта поднимался парок. Холодный ветер тычками сталкивал с проводов сверкающие капли, улицы отряхивались от дождя, бесконечного как сон Геи.

Под крышей университетского корпуса ворковали горлицы. Надя присела на подсохший край лавки, отложила в сторону сумочку – вот так! На душе – легко и беззаботно. Дожди остались навсегда позади, и впереди еще почти все лето. Было бы здорово взять и уехать на море. Одной. Никому ничего не сказать и уехать! От таких мыслей жизнь сразу представлялась звонкой и просторной, а в груди приятно щемило. По окончании школы многое изменилось, будто распались по сторонам стенки картонного ящичка и все оказалось так просто. Постепенно шерстяная юбка пропиталась теплой сыростью деревянных перекладин, но это не слишком беспокоило. Надя продолжала щуриться в небо и время от времени с удовольствием поглядывала на свои туфли. Еще неделю назад они с мамой купили их на Фалое, но из-за бесконечных дождей она смогла надеть их только сегодня. Ограненные, как рапира, каблучки круто уходили под стопу, отчего свод ноги выгибался особенно, на манер изваяний египетских кошек. Но в какой-то момент необычное вечернее освещение отвлекло ее. Фальш-колонны били по глазам своей белизной, на их фоне кипарисы виделись просто черными. Сбоку кирпичные стены старого корпуса золотил теплый, отраженный от противостоящих окон соседнего корпуса свет. В затухающей прозрачности неба неистово метались облака, а в воздухе висела разреженная водяная пыль.

Дверь стукнула внезапно и громко. Надя, застигнутая врасплох, по-птичьи вскинула голову. Мимо прошел высокий сухощавый мужчина в сером костюме. Он быстро удалялся, и со спины его походка казалась летящей. Препод, решила она и проводила взглядом. Про себя подумала, что незачем так бить дверью. Почему-то подумалось, что именно таким должен быть настоящий ученый: с таким вот отрешенно-сосредоточенным взглядом и летящей походкой. Мгновенно прошедший в дешевеньком сером костюме преподаватель предстал в Надиной фантазии человеком, совершившим грандиозное открытие, революционный переворот в науке; и вот уже многочисленные газетчики и телерепортеры с НТВ, РТР и т.п. просовывают к ее лицу микрофоны, наседают друг на друга и наперебой спрашивают:

– Скажите, Надежда, а легко ли быть женой гения?

Надя хмыкнула, потянулась. В самом деле, какая только ерунда не лезет в голову. Интересно, у всех так, или только у нее?

Когда после школы Надя определялась с выбором вуза и специальности, мама часто говорила ей, что «самые лучшие парни учатся в ГМИ», что, впрочем, не повлияло на выбор учебного заведения. Надя поступила в один из недавно появившихся гуманитарных вузов. Фраза о лучших мальчиках из ГМИ навязчиво прокрутилась, но уже вложенная в уста подруги Вальки: Вальке ее мамаша наверняка то же самое говорила. Поступали и учились они вместе, но в ГМИ Валька посещала театральную студию, не то «Дебют», не то «Нюанс», Надя всегда путала. Про себя она переиначивала то в «Последний дебют», то в «Пасьянс». Подруга вначале зазывала ее в студию, но безрезультатно. Сегодня же, как выглянуло солнце и непреодолимо потянуло на улицу, Надя подумала: а почему бы нет? Надела новые туфли и пришла. И села у парадного на лавочку.

Дальнейшее сидение на отсыревшей лавочке грозило осложнениями. Идти в студию совершенно расхотелось. Надя встала, не зная, что делать. Стремление показать туфли больше не оказывало решающего воздействия. Она уж было развернулась восвояси, но голоса и раскатистый треск дверной пружины опередили ее.

– Надька! Привет, Надька!

Подруги поцеловались.

– Ну, ты даешь, Надька, ничего не сказала, тихушница… -Валька огляделась. – Знакомься, это наши ребята.

– Сергей.

– Асланбек!

– Надежда. Очень приятно.

– Надя, а это наш руководитель…

– Добрый вечер.

– Добрый вечер, очень приятно.

– Добрый вечер…

– Очень приятно…

Взглядом Валька многозначительно указала на сумрачного парня с прямыми русыми волосами до плеч и шепнула под ухо:

– Советую познакомиться.

У Вальки была смешная манера бросать многозначительные взгляды по всякому поводу и на все случаи жизни. При этом она еще пыхала под нос, сдувая со лба свою редкую бесцветную челку.

Валька явно припоздала с советом, двое студийцев уже окружили Надю выспренно-придурашливым вниманием. Надя сначала пыталась парировать, но быстро поняла, что говорить ей не обязательно. Пару раз она исподволь взглянула на шагавшего в стороне сумрачного героя, почувствовала его ожидание и свое отвращение.

Который из двоих понаглей, оказался Асланбеком и уже вытягивал из нее номер телефона. Надя назвала номер республиканской филармонии. Разозлилась на Вальку, захотелось назло ей что-нибудь выкинуть. Неожиданно для себя она взяла парня под руку и приостановилась. Выждала, когда они отстанут. Чтобы продержаться эти секунды пришлось впиться глазами в бедного Асланбека.

– Асланбек, прошу тебя об одном, не будь со мной таким… – Надя не пыталась скрыть насмешку в голосе, что, в общем-то, соответствовало заданному ребятами тону.

Парень растерялся. Надя представила, как, должно быть, классно они смотрятся со стороны – двое стоящих посреди вузовской аллеи, рука в руке, глаза горят! Легким движением она поправила парню волосы и произнесла серьезным, как можно более низким, что называется грудным, голосом:

– Позвоните мне, Асланбек. Обязательно позвоните.

Потом догнала Вальку, схватила подругу под руку и, ни с кем не попрощавшись, утянула ее за собой.

Валька оказалась и вправду раздосадована. Она кривила губы и периодически сдувала со лба челку.

– Надя, у тебя дурной вкус! – заявила она, наконец, безапелляционно.

– Тебе следовало познакомиться с Геннадием. Я тебе показывала, – продолжила она после нашпигованной мимикой паузы.

– Это который непризнанный гений? – пытаясь отшутиться, игриво и осторожно поинтересовалась Надя.

– А ты зря смеешься. По крайней мере, это тебе не шалопай Аслан!

Валя хотела добавить еще по поводу Альберта, с которым стала встречаться Надя, но не решилась.

– Аслан, – продолжала она, – он за каждой юбкой увивается. Настоящий Дон Жуан, понимаешь?

– Милый мальчик.

– Кто?

– Асланбек.

– Вот, балда… Я тебе говорю, говорю, а ты свое, – Валя огорчилась.

Надя посмотрела на нее и в очередной раз подумала: «Как, боже ты мой, с таким бабьим лицом можно лезть на сцену. А считается – внучка профессора». Однако произнесла другое:

– Валь, ты не знаешь, когда его в армию забреют?

– Аслана?

– Нет, гения твоего волосатенького. Не знаешь, нет?

– Злая ты Надька. Очень злая, – потухшим голосом констатировала подруга.

Надя шла молча, глядя под ноги. Валя дулась. В сердцах ругала себя, за то, что зря переживает за подругу: «Ну, хочет та встречаться со своим «двуженным» стариком, пусть встречается! Пусть, встречается, ради бога, если ей так хорошо с этим Альбертом, – говорила она себе. – И вообще, что хочет, то пусть и делает, хоть с Альбертом, хоть с Асланбеком, если ей нормальные русские ребята не нужны».

– Валь, – Наде надоело, что та дуется. – Валь, а у меня туфли новые. Видишь?

– Класс! – отреагировала Валя, не сбавляя шага.

Коза – подумала Надя. Шмоточница – молча ответила ей Валя.

Почти неделю стояло удушливое солнце. В парках подсохла земля. Изумрудный мох на углах домов побурел и стал осыпаться, точно известняк. Надя сидела по вечерам дома. Альберт уехал по своим делам в Ростов. Уехал, даже не предупредив. Надя все названивала ему в агентство, пока секретарша, заочно знавшая ее по голосу, не объяснила, что Альберт выехал из города. Когда выехал? Когда приедет? Больше всего в этой ситуации добивало то, что она унижалась перед секретаршей, судя по голосу, совсем девчонкой. Наверняка та принимает ее за обычную потаскуху.

Понимание того, что связь с Альбертом оскорбляет ее, мучило Надю все эти дни. Она ходила прижухшая, копалась в своих чувствах, в своем коротком прошлом. В конце концов решила, что если Альберт хочет быть с ней, то он должен развестись со своей женой. Детей, конечно, бросать нельзя, будет навещать их, пусть даже каждую неделю. Она сама с удовольствием будет покупать им игрушки и мороженое, и что еще там… Но делить мужчину она больше не станет. Решение было окончательным и бесповоротным. От этого на душе стало тягуче и нудно. Мысль о том, что она, наконец, перестанет «делить мужчину» быстро поблекла, потеряв свою весомость и убедительность. Ей было уютно и лестно рядом с Альбертом. Ей нравилось, что он намного старше, что он понимает ее. Нравилась его ранняя, свойственная кавказцам, седина и манера говорить словно нехотя. Он учил ее водить, и она уже сама ездила по городу на его белой «Ниве». Альберт, правда, при этом сидел возле, откинувшись в кресле, и, прикрыв глаза, курил. Но Надя знала, что он отслеживает каждое ее движение и в любой момент перехватит руль. Еще ей нравилось, что он владелец рекламного агентства. Она сама бы с удовольствием занялась каким-нибудь таким бизнесом, но не говорила об этом Альберту, боясь, что он решит, будто она с ним из-за этого. Из всех сигарет ей нравился запах лишь его Winston, а из машин отдавала предпочтение «Ниве». Мысль о том, что она настоящая любовница, наполняло ее юное сердце счастьем, что, в принципе, простительно, поскольку отношения их, как полагала сама Надя, серьезные и конечной их целью является благополучная и обустроенная семейная жизнь.

Надя возвращалась с учебы домой, снова думала о том, что Альберт уехал, не поставив ее в известность, и смотрела куда-то в окно. За пыльными стеклами троллейбуса хмурилось небо. «И ведь что интересно, – подметила она, – пока сидела на лекциях, было солнечно, а теперь, вот, тучи». Тучи быстро занимали свое обетованное место – над городом. Июньское солнце пыталось противиться, все прорывалось в недолгих голубоватых разрывах и напоминало рыжего и резвого бычка, спутанного перед закланием. Погода портилась так стремительно, что Надя уже боялась не успеть добраться до дома. Тем более, без зонта, тем более, в новых туфлях. Ветер заламывал наизнанку ветки деревьев, размахивал рекламными транспарантами. Переполненный троллейбус тащился вдоль бордюра мучительно, точно вслепую, пассажиры раздраженно галдели, предчувствуя ливень.

Когда Наде осталось меньше двух остановок, ливень хлынул. По ногам потянуло холодом. В троллейбусе все разом утихли, один за другим лязгнули люки, были задвинуты форточки, и стекла мгновенно запотели. В небе яростно клокотал гром, вспышки молний, казалось, хлопали по лицу. Троллейбус встал. Дышать стало нечем, от духоты Надя готова была выпрыгнуть из своего взмокшего платьица. Она нервно дула себе под нос, будто звали ее не Надя, а Валя. Не зная, что делать, она начала пробираться в середину салона к выходу.

На нижней ступеньке, облокотившись спиной о дверцы, стоял мужчина в сером, потемневшем от воды однобортном костюме. Надя узнала в нем того самого препода, «который должен совершить грандиозное научное открытие». Он был совершенно промокший и смахивал с кончика носа периодически набегавшие капли. Выглядел он лет на десять моложе, чем в первый раз, лицо бледное, возбужденное, и смотрел он на нее.

– Не город, а настоящий Макондо. Давненько дождя не было…

Это он говорил ей, и от него пахло дешевыми сигаретами. Но самым ужасным было то, что она смотрела ему в глаза и улыбалась. Будто со стороны она услышала свой собственный бесцветный голос:

– Вам нравится Маркес?

Ибрагим с любопытством разглядывал восемнадцати-девятнадцатилетнее создание, стоящее перед ним в симпатичном, больше похожем на тунику платьице. Особенно симпатично смотрелись сиреневые ромбики на лавандовом фоне. Ибрагим отметил в лице девушки редкое, ни разу не встреченное им в своей преподавательской деятельности сочетание точеной, почти канонической правильности черт и прелести, той прелести, когда с губ само срывается: «Боже мой, до чего же хорошенькая»!

– Вам нравится Маркес? – как будто издалека расслышал он, и фраза, свернувшись личинкой, минуя коридоры сознания, полетела вниз… Ибрагим расслышал жирный стук личинки об каменный пол некого глубокого и каменного колодца. Лицо девушки поплыло, Ибрагима обдало теплом. Тепло мурашками потянулось по ногам, через пах вверх, к груди. Он всей кожей почувствовал ее полудетское тело, ощутил влажную плоскость живота, перекат бедер, торопливые удары ее сердца. Надя отвела глаза. Сердце пульсировало, выпирая над самым вырезом. «Мама говорила, что вырез низкий», -резюмировал беспристрастный голос. Надя пыталась собраться с мыслями, пыталась, как она это обычно делала в трудных случаях, с иронией посмотреть на ситуацию, но ничего не получалось. Она бездумно шарила глазами по исцарапанным надписями дверцам троллейбуса. На нее смотрели. И под диафрагмой разбухало, разрасталось новое для нее чувство ужаса. Она вспомнила, как когда-то в детстве на первомайской демонстрации попросила незнакомого человека надуть ей шарик. Тогда уже туго надутый шарик все продолжали надувать, надувать до неправдоподобных размеров, и она знала, что вот-вот шарик лопнет, обязательно лопнет, и это ожидание неизбежного было невыносимым. Сейчас она стояла зажатая, придушенная в металлической банке троллейбуса, и ее бесцеремонно разглядывал мужчина в сером, потемневшем от воды костюме. Но самым ужасным было то, что он, похоже, вообще не собирался что-либо говорить. Только смотрел и улыбался. Надя взмолилась, чтобы Бог хоть раз что-нибудь сделал для нее, и тотчас на задней площадке открылись двери. Двери напротив взвыли, незнакомец подался вперед, и в салон ворвались простор и ливень.

– Извините, мне надо выйти, – она постаралась улыбнуться. Незнакомец учтиво пропустил ее первой и вышел следом.

– Я провожу вас.

– Нет, не надо, – бегло ответила Надя.

– Подождите. Не могу же я отпустить девушку, которая читала Маркеса. Скажите, как вас зовут?

Ибрагим зачем-то сунул руки в карманы брюк.

– Надя, – бросила она, не глядя, и направилась дальше.

– Надя, знаете, вы мне очень понравились, – прозвучало уже вдогонку.

Девушка на секунду замерла:

– Всего хорошего, – ответила она куда-то в сторону.

Ливень жадно облеплял разгоряченное тело. Надя неслась по тротуару, ничего не соображая, не видя. Она вслушивалась в свой шаг, в каждую мышцу, и это мышечное чувство было единственно надежным подтверждением ее существования в этом нереальном,
созданном из дождя мире. Отчаянно хотелось разрыдаться. Она остановилась, сняла разбухшие туфли и пошла босиком. Вода заливала лицо, она задыхалась. Совершенно изможденная, она прислонилась к какой-то стене. В десяти шагах позади, стоял и нелепо улыбался он. Теперь у него было другое – открытое и худое лицо с высокими залысинами, но в руках, в наклоне головы, в том, как на нем сидел пиджак, где-то в губах – во всем проступала та же надменность.

– Надя, вы ведь знаете, что мы не можем просто так расстаться.

Ибрагим приблизился вплотную. Наде захотелось ударить его по лицу и одновременно хотелось прижаться, крепко-крепко прижаться к этому незнакомому, насквозь промокшему человеку, отвратительно пропахшему табаком. Она забежала под козырек ближайшего подъезда, положила рядом с собой туфли и раскрыла сумочку. По инерции прикрывая ее корпусом, она достала ручку и записную книжку.

– Как вас зовут?

– Ибрагим.

– Как?

– Ибрагим.

Надя вырвала двойной листок и записала свой номер.

– На самом деле, позвоните мне… – Надя запнулась.

Ибрагим, не взглянув, сунул намокшую бумажку в карман.

– До встречи, Надя.

Надя отерла ступни ладонью, сунула ноги в туфли и ушла.

Дома Ибрагим обнаружил, что листок потерян. Несколько дней он еще надеялся, что листок найдется. Потом надеялся, что не сегодня–завтра встретит Надю в городе – но все напрасно. Надя трепетно ждала звонка. Потом плакала. Потом даже ненавидела этого странного человека в сером костюме (имени его она не запомнила). Потом остыла, рассказала Альберту, иронизируя и нервно посмеиваясь, и больше не вспоминала. Для Ибрагима же образ Нади обрел почти мифический, тайный смысл, а имя ее окружил непроницаемый розовый туман. В какой-то момент он обнаружил, что не может мысленно воспроизвести черты ее лица, и только голос звучал в своей первозданности:

– Вы любите Маркеса? Позвоните мне…

Ибрагим убрал двухтомник Габриэля Маркеса поглубже в шкаф, но толку в этом было мало. С каждым дождем он вспоминал несчастный Макондо, смытый дождем, и в сердце его звучало сбивчиво:

– На самом деле, позвоните мне…

Прошел год.

ГЛАВА 2

Ливень беззвучно падал в высокую траву. Ибрагим стоял в этой траве, утопая все глубже и глубже. Под ногами разъезжалась холодная жижа. Вокруг не было никого, только беспросветно зеленое поле терялось в длинных холодных струях. Вода заливала глаза, она ровными кругами приминала за спиной траву то влево, то вправо. Ибрагим пошел вперед, помогая себе руками. Разгребая траву, он наскочил на девушку в белом исподнем. Девушка нежно обвила его шею и прижалась всем телом. У нее оказались длинные черные волосы, слипшиеся на спине в несколько ручейков, а от тела шло тепло и неизъяснимая, невозможная сладость. Ибрагим обнял ее и стал целовать мокрую щеку. Девушка отводила лицо. Ибрагим все хотел разглядеть ее, но не получалось. Тогда он отвел ее за плечи, девушка игриво вывернулась и юркнула в траву. Ибрагим радостно нырнул за ней, схватил, переломил за талию, но в руках ничего не оказалось. Он стал искать, трава застилала глаза, а под ногами отвратительно скользили замшелые камни. Ибрагим понял, что стоит по грудь в воде, пытался плыть, но трава не пускала, путала по рукам и ногам. Из последних сил он рванулся дальше и проснулся.

Рассвет только зачинался, в комнате висел полумрак. Ибрагим нащупал ногами тапочки и прошел на кухню. На кухне уже горел тускло свет.

– Привет, па!

– Тише ты, мать разбудишь.

Отец в трусах и майке, в высоких резиновых сапогах сидел на табурете и вязал крючки.

– На рыбалку?

Отец, не поднимая головы, продолжал свое хитрое дело.

– И что ловить собираешься?

– Карасей.

– В Змейское поедете? – пытаясь поддержать разговор, спросил Ибрагим

Отец недовольно буркнул. Он всерьез считал, что стоит сказать лишнего и рыбы не будет. Вредоносные силы, прослышав, наверняка отведут рыбу, или, что еще хуже, всю рыбу уведет дед Василий. Но eye поболее злых духов он опасался своей жены. Той что скажи, ничего никогда не получится. Хоть снимай сапоги и ложись спать.

Ибрагим склонился над краном и отхлебнул с ладони. Отец исподлобья улыбнулся, но промолчал. «Жаль, не рыбачил, когда Ибрашка был маленьким, – подумал он. – Ходили бы вместе, рыбачили. Может, больше толку было бы?» К рыбалке его пристрастил сосед по площадке, которого звали дед-Василий. Василию удалили полкишечника, и с тех пор он больше не пил. Рыбак он был опытный, знал места, да и мужик был неплохой.

Еще несколько лет назад Георгий, отец Ибрагима, работал токарем на заводе. Но вышел на пенсию – а что делать? Глаза не видят, руки не те. Дома сидеть тоже тяжело. А рыбалка – милое для пенсионера дело. Сидишь, думаешь, отхлебываешь потихоньку из фляги. Мысли всякие текут. Принесешь домой рыбу – тоже приятно, жена тут же поджарит пару штук. И что хорошо, неделю голова занята, думаешь о следующем клеве.

Вода была холодная и сладкая. Такой вкусной она бывает в кране только по утрам. Ибрагим отер губы. Отчего-то вспомнился пионерский лагерь, роса по утрам, некошеная трава и снова накатило рассеявшееся было ощущение сна. Ибрагим с сожаленьем подумал о том, что бросил курить, и сел возле отца.

– Ты зря, Ибрагим, не сиди. Вон, в холодильнике пироги, вчера Зара принесла. Разогрей себе на сковородке.

– Ты сам ел?

– Мне не надо. Ты на себя разогрей, – отец засуетился. – А то от твоей матери дождешься пирогов с изюмом. Хорошо хоть соседи есть…

Ибрагим, оставив отца, зашел в ванную. Потолок – в желтых разводах, в углах – серые разъеды плесени. Трубы давно пора было менять… Пока чистил зубы, посматривал в зеркало, думал о своем сне, и сердце затягивала тоска. Завтра первое августа, и Ибрагиму предстояло вести первокурсников на первую практику, без нее формально не осуществлялся перевод на второй курс. Практика на заводе ознакомительная, и главное, чтобы никто не лез, куда не следует, и чтоб чего не стырили. Хотя все, что можно было унести, с завода давно унесли. Завод работал на одну треть, большая часть цехов стояла. Раньше Ибрагим уже за день волновался, предвкушал момент встречи со студентами, стремился скорей вникнуть в характер каждого и группы в целом. Теперь же между ним и студентами стояли сотни таких же чужих лиц и жизней, и все они были так схожи и так бесконечно далеки от него, Ибрагима… Контакт теперь налаживался как-то сам по себе, вне какой бы то ни было заинтересованности с его стороны. То ли он стал другим, то ли дети проще… Он еще доучивался в аспирантуре, когда ему дали четвертый курс. Некоторые ребята оказались старше преподавателя. Ибрагим отлично помнил свой первый день. Он стоял в подсобке и еще раз проговаривал, перечитывая в журнале, фамилии. А за дверью гудела аудитория. Прозвенел звонок. Гомон только усилился. Сердцебиение отдавалось в горле. Ибрагим выдержал паузу, взял журнал и вошел в аудиторию. Его не замечали. За кафедрой он неторопливо разложил листы с конспектом, на уголок поместил справочник и заставил себя посмотреть в глубь аудитории. И как только он поднял взгляд выше облупившейся темным лаком кафедры, все встало на свои места. Ибрагим видел лица, разные лица, симпатичные и не очень, и то, что он испытывал к ним, была жалость. Он молчал, и те, на кого он переводил взгляд, затихали.

– Доброе утро, – его негромкий голос легко зазвучал в тишине. – Меня зовут Ибрагим Георгиевич, и я буду вести у вас курс…

Ибрагим записал на доске свою фамилию, имя, отчество. Десятки глаз отсматривали каждое его движение. В какой-то момент Ибрагим понял, что не знает, куда деть поджатую левую руку. Тогда он вернулся к своему месту, раскрыл журнал, обвел уже вписанную в клетку дату и произнес буднично:

– Агузаров Олег?

– Я.

– Алборова?

– Здесь.

– Как зовут?

– Виолетта.

– Боровков…

Это был хороший, спокойный год, который стоял особняком среди последующих, слившихся в один темный дикий поток. Осенью Ибрагима забрали в армию. Служил в Таджикистане, в погранвойсках. По возвращении, как и большинство его ровесников в те годы, ударился в водочный бизнес: возил водку, потом – через перевал спирт и бензин. Потом… много чего было потом, о чем Ибрагим не любил рассказывать. Прошло три года, как Ибрагим вернулся на кафедру. Вернулся и вскоре, не прошло и месяца, как ему уже казалось, что ничего в его жизни не было, кроме преподавания. А иное – чудная картинка, чья-то давнишняя история. Два последних года она жил, выжидая чего-то. Дни летели незаметно, и, казалось, время топчется на месте. Так оно и было, вот только молодость… Ушла как-то вдруг, в одну из летних продувных ночей.

Привидевшееся сегодня под утро растревожило, вывернуло забытое, точно кто-то лопатой взрыл, вывернул позапрошлогоднюю листву. И сдавила тоска, напомнив о себе. Чтобы как-то исправить настроение, Ибрагим надел кроссовки, старый спортивный костюм и отправился на школьный стадион, что напротив дома.

Молочная муть сцеживалась росой, дышать было трудно. Бег по разбитому ноздреватому асфальту беговой дорожки не доставлял удовольствия, постоянно приходилось смотреть под ноги, выбирать, куда наступать. Ибрагим пробежал четыре круга и выдохся. Тело его обкатанное многими годами изнурительных тренировок ныло и сохло в теперешней преподавательской жизни. И – результат: оно не могло справиться с четырьмя кругами. Ибрагим сделал кату. Сузившееся поле зрения постепенно раздвинулось, и виски отпустило. В очередной раз Ибрагим сказал себе, что начнет ходить на тренировки. Хотя бы два раза в неделю: надо только узнать, где сейчас занимаются каратэ, и занимается ли еще каратэ хоть кто-то. Если прежние ребята остались, то наверняка он сможет приходить к ним в зал по вечерам и работать где-нибудь в сторонке.

От разминки на душе стало чуть лучше. Солнце только встало и, пока Ибрагим шел домой, грело ему затылок.

На остановке Ибрагим встретил Надю. Он шел груженный с рынка, зашел в тень под навес, поставил сумки на скамейку и увидел в пяти шагах ее. Она говорила в крохотный сотовый телефончик и ковыряла каблучком асфальт. Надя изменилась, ее осанка приобрела демонстративную статность. Сделала стрижку. Покрасила волосы в каштановый цвет и заложила за уши. Ибрагиму Надя показалась похудевшей. Его удивило, что он совершенно спокоен: будто не было года тупого молчания и надежды, будто видел ее только вчера. Подойти, сказать, здравствуй, это я, Ибрагим? Он представил себя со стороны – две сумки, вспотевшее лицо, из одной сумки торчит лук, из другой полиэтиленовые бутылки с молоком. Ибрагим сел меж сумок и в очередной раз пожалел, что больше не курит.

Надя боковым зрением поймала его взгляд, обернулась и машинально кивнула, продолжая говорить. Закончив разговор, она
осталась спиной к нему, и по тому, как она стояла, как всматривалась в уличное движение, Ибрагим понял, что его узнали. Узнали и теперь не хотят видеть. Он чувствовал зажатость ее плечей, напряженность стройных, крепких ног и понимал, что стоит подойти любой маршрутке, и Надя сядет, лишь бы уехать.

– Надя.

Ибрагим повторил также негромко, как и в первый раз:

– Надя.

– Да? – девушка развернулась.

– Надя, простите меня.

– Не понимаю. За что мне вас прощать? – в зрачках ее вспыхнуло коротко и зло. – Я даже имени вашего не знаю.

Это напомнило Ибрагиму один из фильмов Бертолуччи, где героиня посреди Парижа убивает своего мужчину, а потом удивляется, с чего это она так разволновалась, если даже не знает, как его зовут.

– Меня зовут Ибрагим.

Он встал со скамейки. Девушка сузила глаза, и Ибрагим отметил про себя, что хорошесть девочки переросла в вызывающую, непривычную красоту. Ему стало жаль ту мягкую, чуть раскачивающуюся уточкой походку, жаль наверняка ушедшее в небытие подрагивание брови и милое покусывание губ. За миг он по-новому пережил те десять минут первой их встречи.

– За этот год вы превратились в роскошную молодую женщину, -сказал он.

Взгляд девушки стал мягче.

– Все это время я вспоминал о вас, Надя.

Ибрагим сказал и почувствовал себя обычным немолодым павианом.

– Зачем вы мне все это говорите? – Надя поняла, что заводится, и быстро взяла себя в руки. – А впрочем, знаете… Ибрагим, я желаю вам счастья, – сказала она, прикусив нижнюю губу. – Так что, всего хорошего. Извините, моя маршрутка подходит… до свидания, молодой человек.

Ушедшая маршрутка довезла бы Ибрагима до подъезда его дома.

Вечером Ибрагим вместе с профессором Альбохой пошел в городской парк слушать Рахманинова. Концерт играли в раковине летней эстрады. Профессор Альбоха Николай Николаевич, некогда научный руководитель Ибрагима, с начала лета зазывал его на
концерты симфонического оркестра республиканской филармонии, которые давали каждое воскресенье, если, конечно, не лил дождь. Сегодня, обедая в одиночку, Ибрагим представил Николая Николаевича на скамье летней эстрады среди разрозненного десятка пенсионеров, представил высокую тощую фигуру профессора, возвышающуюся над пустующими рядами, увидел его, одиноко возвращающегося с концерта, и позвонил ему, предложив компанию. Когда-то, еще студентом, Ибрагим обратил на себя внимание профессора, который почему-то решил, что мальчик играет на рояле. Сам Николай Николаевич играл довольно сносно некоторые вещи, но, как и всякий самоучка, не мог в этом до конца утвердиться. В ту пору Ибрагим упорно встречался с арфисткой, которая во время свиданий или молчала, или пересказывала параграфы по музыковедению. Поэтому Ибрагим чувствовал себя абсолютно подкованным в области классической музыки, и как-то в отвлеченной беседе, которые профессор любил заводить на своих лекциях, он ляпнул, что круче арии Нормы не было, нет и не будет. Профессор после лекции пригласил его на чай с печеньем.

Рахманинов утопил Ибрагима в бесконечных пластах и переливах своей личной скорби и тревоги, и Ибрагиму стало проще. Слушая, он посматривал на восторженно-прямую спину профессора Альбохи. Хотелось сказать что-нибудь ласковое, но он боялся помешать и, самое главное, не знал, что все-таки сказать. После Рахманинова играли Скрябина, которого Ибрагим терпеть не мог – через пять минут от напряжения у него стало сводить скулы – поэтому он попрощался с Николаем Николаевичем и пошел домой. Профессор в ответ тряхнул седой головой и, не отрываясь от сцены, пробормотал рассеяно:

– Да-да, Ибрагим. Непременно.

Надя была в ярости. Она сидела на кухне под спущенным оранжевым абажуром и пила очередную чашку чая. Дома все спали. Сама Надя оставила все безуспешные попытки уснуть. Причем, когда ложилась, очень хотела спать. Но глаза не закрывались. Она ворочалась и ерзала, пока не возненавидела свою постель.

Как она могла быть такой дурой? Как еще год назад она могла быть такой дурой? Как? Она вспоминала сегодняшнюю встречу на остановке и не могла простить себе его заношенные туфли, его авоську с зеленым луком. Как она могла рыдать из-за того, что этот невзрачный тип не позвонил ей когда-то? Трус! Что в нем такого? И как он смел так разговаривать с ней?! Кто он такой, в конце концов? Ее злило, что она не отбрила его так, как она умеет. Надо было уничтожить его на месте, растоптать, чтобы он больше не витал в облаках по поводу себя и собственной персоны. Да, это надо непременно сделать, и это хорошая идея. Завтра понедельник, она возьмет у Альберта машину и поедет в ГМИ. Посмотрим, как она сделает его, когда найдет. Она поиграет им. Да, она им поиграет!

Переворачивая эту успокоительную мысль так и эдак, точно глазурированную пилюлю под языком, она уснула за столом, оперевшись щекой о ладонь.

На следующее утро она сделала, как сказала: взяла у Альберта машину и поехала в ГМИ. Расспросила вахтершу, зашла в деканат, нашла кафедру, где работал Ибрагим. Высокий старик с совершенно белой шапкой волос, напомнивший ей оставшиеся от прабабки серебряные щипцы для сахара, сообщил, что Ибрагим Георгиевич со студентами на летней практике. Старик не скрывал своей неприязни. Он говорил так, словно хотел поскорей отделаться, и в то же время Надя чувствовала его любопытство.

– Так что прикажете передать, сударыня?

– Ничего, спасибо.

Надя испытала внезапную симпатию к седовласому, будто выпавшему из времени старику. Ей нравилось, что он так ревностен по отношению к Ибрагиму, нравилась его сухопарость. «Может это любовь», – подумала она и вслух рассмеялась.

– Нет, ничего не надо. Спасибо, – спешно добавила она в ответ на недовольное поднятие густых бровей.

Блуждая по этажам, Надя поняла, что не хочет уничтожать и топтать Ибрагима. Вчерашняя ярость сегодня говорила ей:

– Эх, Надька-Надька…

Она села на ту же лавочку, на которой сидела когда-то, больше года назад, в день, когда приходила за Валькой. Ей хотелось плакать.

ГЛАВА 3

Ибрагим поднимался по лестнице на четвертый этаж. Каменеющие от боли бедра не хотели нести его. Тянуло спину, ныли сухожилия запястий. Ибрагим остановился в пролете у раскрытого окна и блаженно выдохнул. Ветер раскачивал во дворе темную густую листву, обдавал из окна вечерней прохладой. Стены домов исподволь отпускали набранный за день зной, поэтому с каждым дуновением ветра сердце замирало, как от контрастного душа. Ибрагим уже неделю ходил на тренировки – просто пришел в свой старый зал и начал заниматься. Когда появился, там вел группу какой-то рыжий парень. Ибрагим переоделся, дождался, когда Рыжий закончит счет, и попросил разрешения войти в зал. Рыжий кивнул, и Ибрагим, поклонившись согласно этикету, перешагнул порог.

Подошвы восторженно ощупывали пол. Знакомое прикосновение к крашеному дереву, точно крючок рыбу, утянуло за собой такой комок чувств! – забытых, затерянных, не доступных даже снам. Оказалось, что Рыжий знает его, он назвал Ибрагима по имени. Закончив занятия и отпустив пацанят, он предложил Ибрагиму спарринг. Ибрагим согласился, из-за чего уже неделю потирал ушибленный затылок. В начале боя он легко ушел от прямого удара ногой в живот (даже успел подумать, как это у него здорово получилось) и тут же получил сбоку за ухо. «Ура-маваши» – прокрутилось старой арифметической машинкой «Феликс». Сознание успело зафиксировать удар, и Ибрагим обнаружил себя сидящим на полу.

Наконец он добрался до двери, обитой рыжим дерматином, и открыл своим ключом. Свет горел не только на кухне, но и в коридоре. «Наверняка гости, – подумал Ибрагим. – Ну да, чьи-то туфли»… Мать Ибрагима работала учителем в младших классах, и к ней иногда заходили коллеги и бывшие ученики. Еще девочкой отец привез ее из Подмосковья, где проходил армейскую службу. Во Владикавказе она поступила в педучилище, окончила и с тех пор работала в школе.

Из кухни раздался голос мамы:

– Ибраша, зайди сюда. К нам гостья!

Ибрагим доплелся до кухни, заранее натянув улыбку, и увидел Надю.

– Как хорошо, что я дождалась вас, Ибрагим. Я непростительно засиделась, но у вашей мамы такое вкусное варенье.

– Ибрагим, мой руки и садись за стол!

Ибрагим видел, как пристально мать следит за его реакцией.

– Нет-нет, Наталья Ивановна, мне надо идти. Ибрагим, проводите меня, – попросила Надя.

– Да, Надя, конечно. Одну минуту.

Ибрагим зашел в ванную, пустил воду. Из зеркала на него смотрел чужой человек. Он набрал воды в ладони и погрузил лицо. В ушах грубый голос отсчитывал по-японски до восьми. Он тщательно, насухо вытерся полотенцем, выдохнул и вышел в коридор.

– … у вас совершенно замечательное клубничное варенье, ягода, как свежая.

– Ну что вы, Наденька, все очень просто…

«Совсем я засиделся в девках», – отметил про себя Ибрагим и бодреньким голосом крикнул в коридор:

– Я готов!

Они молча шли по безлюдной улице. Надя держала Ибрагима под руку.

– Извините, я только с тренировки. Мне бы под душ, а не то, что… – Ибрагим запнулся.

Надя будто не слушала. Она смотрела под ноги, покусывала губы.

– Никогда не думала, что дойду до такого хамства. Простите меня, Ибрагим.

Ибрагим остановился и взял ее ладони в свои.

– У вас замечательная мама… – пробормотала Надя.

В глазах ее стояли слезы. Ибрагим смотрел в упор и молчал.

– Вы презираете меня?

Почему-то Ибрагиму вспомнилось мать. Тучная, ноги отекшие, с потрескавшимися пятками. Когда, провожая, стояла в прихожей, она была так встревожена… Достала Наде клубничное варенье. Значит, дома совсем нечего было на стол поставить.

– Ибрагим, давайте, простимся и… и не вспоминайте об этом всерьез! Давайте посмотрим на все с юмором! Просто мне надо было увидеть вас. Я увидела…

Ибрагим не дал ей договорить. Он крепко прижал ее к себе, ее скула уперлась ему в ключицу, а он, не помня себя, все сжимал, сжимал Надю и шептал на ухо:

– Я люблю тебя, Надя. Я люблю тебя. Я всегда любил тебя, Надя. Я люблю…

Он говорил и не верил, что это говорит он. Земля плыла под ногами, над головой, низко склоняясь, кружились, словно во сне, деревья. Надя, ничего не слыша, вжималась в плечо, вдыхая одуряющий запах пота, в котором растворялись и приторность липы, и горячий аромат ее собственной помады. С каждым вдохом тело становилось все тяжелей и, казалось, еще чуть-чуть – и она непременно умрет. Умрет, как только шум ветра и беззвучный пугающий простор августовского неба напоят самую последнюю клеточку ее маленького, ставшего детским тела.

Они встречались каждый вечер. И чем больше они встречались, тем невозможней, нереальней складывалась ситуация, ситуация, из которой Надя намеревалась обязательно выбраться, но почему-то все откладывала. Просыпаться она стала непривычно рано, до зари, и первая мысль при пробуждении была о том, что надо обо всем рассказать Ибрагиму. После она могла еще долго и неподвижно лежать с открытыми глазами, но не засыпала. День проходил, словно теплой водицей проливался сквозь пальцы, а она все твердила себе: «обо всем, обо всем». И чем больше она думала, тем неопределенней становилось это «обо всем». А когда спадал послеполуденный зной, и стрелки часов замирали на шести, она выходила из дома в высоких сандалиях и легком платьице. На затылке после ванны волосы завивались кудрями, она шла легкая, бездумная. Горячий ветер подхватывал ее шаг и нес к Ибрагиму. И прежде, чем увидеть высокую сухощавую его фигуру, она лишь успевала подумать о том, что не стоит портить вечер и что завтра она расскажет все.

Ибрагим же подтрунивал над собой, определяя свое состояние, как кризис подростковой сексуальности. Но это только наедине, в отсутствие Нади. При виде ее он забывал о разнице в возрасте, забывал все предшествовавшие мысли и мучающие вопросы. Он видел ее лихорадочно сияющие глаза, видел их вопрошающими, ликующими, изучающими. И больше ничего. После 18-00 время утрачивало направленность, стягиваясь в бесконечное сегодня, бесконечное сейчас, сию секунду. Воздух затвердевал, и в его неподвижной оправе дома, люди, предметы приобретали удивительную четкость и одновременно утрачивали всякую свою значимость. Они часами сидели на скамейках в скверах и парках, на аллеях и площадях города, на чужих табуретках и скамьях частных домов. И говорили, говорили… И не было сил вспомнить, о чем шел разговор минуту назад, и не было сил мысленно забежать вперед на день, на час, а уж тем более – предпринимать какие-то меры, какие-то действия. Казалось, две души несет зачарованная оранжевая река, в неподвижных водах которой отражается лишь чистое небо.

Надя отчаянно худела. Сон стал коротким и тонким, как ее платьица. Она не отвечала на звонки Альберта, пряталась в подъездах при виде белых «Нив». Брату и матери запретила говорить что-либо о своем местонахождении. О том, что Альберт заплатил за год ее обучения в Ирландии, она узнала через Валю. Та пришла к ней домой, пыхнула под нос и передала записку: «Малыш, я все проплатил. Можешь ехать в свою Ирландию, если хочешь. Вечно твой, Альберт». Из института, где училась Надя, по договору, существовавшему между учебными заведениями, переводились многие. Даже из ее группы двое уехали. Надя мечтала об этом с момента поступления, однако мечта начала обретать реальность лишь с появлением в ее жизни Альберта. За год их отношения изменились, Альберт неумолимо превращался в «папочку», что его унижало и изводило. Иногда ему казалось, что они поменялись ролями: он выжидал, выпрашивал, ревновал, встречал после занятий. Он закрывал глаза на то, что Надя позволяет себе встречаться со сверстниками, и молчал лишь потому, что чувствовал несерьезность этих отношений. Однако в последний месяц ситуация начала выходить из-под контроля, происходило нечто абсурдное, непонятное, Надя избегала его, «морочила мозги»… И когда непонятное и абсурдное все же произошло – Альберт почувствовал это так, будто нависла над ним громадным могильным холмом тень – он растерялся. Все, что он мог сделать – это услать Надю куда подальше.

Прочитав записку, Надя поняла, что уедет.

Ибрагим, учеба за рубежом, скорый отъезд – все это первое время придавало жизни особый шарм, подкупало той особой полнотой, которую испытываешь в решающие, переломные моменты жизни. Но дни оскудевали, точно песок в песочных часах, и вскоре Надя поняла, что ее распирает, что она задыхается, куда-то проваливается, не имея возможности ни вдохнуть, ни выдохнуть. Когда она была с Ибрагимом, когда держала его за руку, мысль об отъезде представлялась ей нереально отдаленной и настолько нелепой, что можно было позволить себе не думать, можно было просто положить голову ему на плечо и долго плыть куда-то с облаками, смеживая веки на заходящее солнце. Но каждое пробуждение, каждое утро подкарауливало ее, и день начинался с удара обухом: как быть? И чем дольше она молчала, тем подлей становилось ее молчание, и чем подлей, тем невозможней было признаться. До середины сентября – это крайний срок – предстояло оформить документы и выехать. А еще получение визы в Москве. Начался сентябрь, мысль о том, что она не успеет оформить документы, пару дней казалась спасительной, но как только дальнейшее бездействие стало автоматически означать аннулирование всех планов, что-то изменилось в Наде. Что-то провернулось, что-то щелкнуло, переключилось. Она встряхнулась, взяла себя в руки, за несколько дней подготовила все документы, коротко, под мальчика, подстриглась и из парикмахерской позвонила Ибрагиму:

– Я улетаю, завтра. Нам надо встретиться.

Она знала, какой она будет с ним: она будет деловита, быстра и говорить будет сухо. Она будет кем угодно, она будет… Одновременно, параллельно ей казалось, что все, что происходит -игра, нереальность и ее отъезд также нереален, как и сам Ибрагим.

Встретились на набережной. Надя все (не упомянув Альберта) рассказала Ибрагиму, но под конец не выдержала, расплакалась. Ибрагим слушал молча, не шевелясь. Надя ждала его реакцию, и напряжение в ней удушливо граничило с обмороком. Наконец Ибрагим взглянул на нее. На какой-то миг ей померещились блеск песка и море, кренящееся за край горизонта где-то на расстоянии вытянутой руки. Она смотрела ему в глаза, а он улыбался. Он улыбался, и от этой улыбки она чувствовала себя рассохшейся деревянной посудиной, разбитой навсегда, навечно, безвозвратно. Она еще успела сказать себе, что происходит что-то невозможное…

– Да святится имя твое.

Ибрагим нервно скривился и добавил:

– Куприн, «Гранатовый браслет».

Он встал и, не оглянувшись, ушел, оставив Надю посреди солнечной кипарисовой аллейки.

ГЛАВА 4

Начался учебный год. Ибрагим взял дополнительную нагрузку, от которой отказывался в прошлом семестре – один лабораторный и один практический курс. Кроме того, взял хоздоговорную работу по НИСу. Профессор Альбоха Николай Николаевич, заметив перемену в умонастроении молодого преподавателя, стал настаивать на защите. Большая часть работы по диссертации была проделана еще в годы учебы Ибрагима в аспирантуре. С того времени мало что изменилось в научном мире, новых статей в области твердых сплавов вообще не появилось. Все, что оставалось сделать, это обработать имеющееся экспериментальное ядро, задублировать парочкой параллельных опытов, промоделировать полученные данные, построить несколько красивых распределений и – пожалуйста, выходи на защиту.

– Ибрагим, ты посмотри, кто сейчас защищается, – недобро ухмыляясь куда-то в сторону, говорил Николай Николаевич. – Плакать хочется. Вот, как. Мы же с тобой столько перелопатили…

– То-то и стыдно. Да и не мальчик я, чтобы тешиться званиями, – обычно отнекивался Ибрагим, но в глубине души был на стороне своего бывшего научного руководителя. Вместе они действительно много наработали. Ибрагим, случалось, не ночевал дома, когда шли длинные серии проб. Теперь, глядя на то, как неотвратимо стареет профессор – словно в какие-то считанные дни-ночи обваливаются, осыпаются разом под ногами годы, Ибрагиму становилось особенно жаль потраченные на него Николаем Николаевичем время и силы. И когда в очередной раз, прихлебывая чай с печеньем, профессор хитро прищурился, Ибрагим понял, что согласится со всем, что услышит.

– Ну что, Ибрагим, будешь делать диссертацию, или продолжишь свое валанданье?!

– Буду.

– Что будешь? Валандаться?

– Нет, писать.

Николай Николаевич поперхнулся горячим чаем. Пил он обычно быстро и шумно. Ибрагим заметил, что многие из военного поколения не пьют, а прихлебывают чай, и если в стакане не кипяток, то и вкуса нет.

– К девятому мая пройду предзащиту, – уточнил Ибрагим, и в глазах его юркнула насмешка.

Альбоха внимательно вгляделся в него, суетливо встал и извлек из сейфа прямоугольную бутылку.

– Настоящий. Gordon. Ирландский.

Ибрагим придвинул свой табурет.

– Давай, Ибрагим, закрой дверь, а то еще подумают, что у нас много джина.

Николай Николаевич налил по пятьдесят миллилитров в химические стаканчики:

– Подарок ты мне сегодня сделал, Ибрагим. Так что, за тебя!

Николай Николаевич уже поднес ко рту, но успел добавить:

– Я знал, что ты возьмешься за ум.

Профессор добросовестно выпил миллилитры маслянистой жидкости со вкусом можжевельника и аккуратно поставил стаканчик на стол. Нарочитость, с которой он пил, напомнила Ибрагиму то, как профессор слушал музыку в парке. Ибрагим вспомнил тот день, Надю, говорящую по своему телефончику, себя на остановке, с сумками, концерт, облупившуюся голубой краской раковину эстрады, глубокую тень от свода, звуки рояля, завивающиеся короткими воронками в разреженный от жары воздух.

– За вас, Николай Николаевич, – вновь испеченный соискатель быстро проглотил ирландский джин, помыл стаканчики, затем сполоснул под проточной дистиллированной водой и поставил на место. Альбоха уже рылся в каталогах Norton Commander, разыскивая файлы с материалами по диссертации, забыв об Ибрагиме. Ибрагим бесшумно отпер дверь и вышел из кабинета. На лестнице «стрельнул» сигарету у проходившего студента. Тот ошалело обстукал все карманы, в конце концов вытащил пачку:

– Возьмите, Ибрагим Георгиевич.

Дым оказался противным, но в то же время вкусным. На душе стало гнусно оттого, что опять закурил. Ибрагим зашел к себе в комнату, открыл кран и смыл тлеющий кончик. Потом вытащил из стола темно-зеленую папку с экспериментальными результатами, бросил ее на стол и пошел домой. В ушах остался похожий на выстрел хлопок папки о стол.

В начале октября в двери его кабинета постучала рыжеволосая, чуть полноватая девушка, представилась Валей, подругой Нади, и передала сложенный пополам листок.

– Ибрагим, вы, конечно, можете не отвечать ей, – принялась рассуждать девица, – но ради бога, дайте мне ваш домашний адрес, иначе она закидает меня письмами для вас. То есть вы, конечно, можете не отвечать…

«Бойкая девица, быстро освоилась», – подумал Ибрагим.

– Характер у нее, конечно, сложный, прямо скажу, стервозный, но человек она хороший…

Скрестив руки, Ибрагим стоял и слушал девушку с рыжими крашеными волосами. Он сразу понял, что если не прервет ее, то монолог не кончится никогда. Хотелось отвесить подзатыльник.

– Спасибо вам, Валя. Я думаю, вы настоящая подруга (Валя облизнула сухие губы), но не беспокойтесь, я обязательно отвечу и укажу свой адрес.

Ибрагим подвел Валю к двери и вежливо попрощался. Закрыл дверь на ключ и бросился читать. Он перебегал со строчки на строчку, не понимая, не разбирая почерка. Тогда он отстранился, закрыл глаза, отдышался и принялся читать заново.

«Милый Ибрагим, здравствуйте!

Как ужасно, как все ужасно и нелепо. Я плакала всю дорогу. В поезде, когда ехала до Москвы, мне приснились две старухи-калеки в черном. Они безумно крутились на месте, точно два колеса, и при этом, страшно заламываясь в суставах, размахивали костылями. Этот кошмарный сон преследует меня и здесь, в Letter Kenny.

Мне плохо без вас, Ибрагим.

Я прошу у Вас прощенья. Вы должны простить, Вы старше, Вы умнее. Я прошу Вас дождаться меня, в середине июня я буду во Владикавказе. Что такое девять месяцев? Неужели мы не сможем их преодолеть? Я приеду, и все будет по-другому, обещаю Вам, все изменится. Я очень многое поняла в себе.

Надеюсь, Вы ответите мне, и Ваше письмо придет ко мне в этот заспанный ирландский городок. Здесь очень тихо и никогда ничего не происходит. У меня здесь все здорово, совершенствую свой английский.

Жду ответного письма,

Ваша Надя.

Р.S. Вы ходите на тренировки, которые из-за меня бросили? Обязательно продолжайте заниматься».

В эту ночь Ибрагим, как и положено влюбленному, плохо спал. Утром встал измятым, натощак написал письмо, выпил холостого чаю и пошел на работу. По дороге бросил конверт в почтовый ящик. В письме было следующее: «Надя, не морочь голову ни себе, ни мне. Живи своей жизнью, Ибрагим».

Через месяц пришла Валя. На этот раз она была неразговорчива, передала письмо, укоризненно посмотрела на Ибрагима и удалилась. Ибрагиму было неловко, что он соврал Вале, обещая указать свой адрес и что из-за этого Вале пришлось опять тащиться к нему в институт. Само же Надино письмо начиналось так:

«Здравствуй, во-первых.

Оригинально с твоей стороны начинать письмо не поздоровавшись…»

Ибрагим месяц мучился, решив не отвечать, но через месяц пришла опять Валя и передала сразу три письма. Ибрагим сдался. Написал. Через три с половиной недели пришел ответ от Нади. Так, незаметно, жизнь превратилась в гармонические колебания с периодом в три с половиной недели. И с каждым разом амплитуда их становилась все выше, все критичней. Ибрагим сменил замок на почтовом ящике, поставил новый, надежный. С конца третьей недели он начинал по несколько раз на день проверять почту. Из писем они узнали друг о друге больше, чем встречаясь. Ибрагим наконец услышал о существовании матери и брата. Мать – парикмахер, брат – заканчивает школу. Узнал, что в детстве Надя часто болела, что в школе ее дразнили Птичкиной из-за фамилии Дроздова. Фамилии ее Ибрагим тоже не знал. Теперь же он знал имена ее ирландских приятельниц, знал, какие предметы она проходит, знал, какие занавесочки Надя повесила у себя в комнате. Надя узнала, что Ибрагим был ранен в Таджикистане, что награжден орденом. Узнав, что он решил защищать кандидатскую диссертацию, загорелась идеей найти для него место в каком-нибудь техническом институте в Ирландии. Осуществляя задуманное, она настояла на том, чтобы Ибрагим стал посещать ее бывшего репетитора по английскому.

Год прошел на одном выдохе. Ибрагим работал по шестнадцать часов в сутки: вел занятия, писал диссертацию, через день ходил к репетитору. Впервые за долгие годы он жил не чувствуя изнуряющей усталости, ему казалось, что вернулись его восемнадцать лет. Земной шар снова крутился вокруг своей оси, похожей на вбитый деревянный колышек, время обрело неподвижность летящей стрелы и теперь отмеривало сотые доли до момента, когда ударится тупо и вопьется вглубь поддавшейся древесины ее железный наконечник.

В конце второго семестра случилась «неприятная история», как охарактеризовал ее Николай Николаевич Альбоха, со студенткой-третьекурсницей. Та влюбилась в Ибрагима. Влюбившись, принялась писать ему записки. Ибрагим их читал и выкидывал. Потом пошел слух, что она беременна от него. После разговора, на который вызвал ее Ибрагим, девушка пыталась повеситься. В довершении всего, она действительно оказалась беременна. По мере округления фигуры студентки история перерастала в скандал, и перед начальником кафедры, доцентом А.В. Стельниковым, на ректорате был поставлен вопрос об увольнении Ибрагима. На заседании кафедры Ибрагима отстоял Альбоха. Выслушав заведующего, он встал, оперся о парту и, зависнув надо всеми в таком парящем положении, сказал:

– У Ибрагима Георгиевича есть невеста. Интересно, что бы вы сказали, после того, как увидели ее? – При этом он хитро оглядел коллег из-под белых бровей. – Я видел. Редкостной красоты экземпляр. Не то, что эта, как ее там… ни рожи, ни кожи!

Николай Николаевич держал паузу. Затем вдруг распрямился во весь свой рост и развернулся к сидящим позади:

– Если мы от греха подальше, не разобравшись, не поняв, из-за каждой безымянно беременной (смешок в аудитории) психопатки будем увольнять преподавателей, то на кафедре останутся одни женщины и импотенты… кого и обвинить-то невозможно. Меня лично, такое положение не устраивает!

Собравшиеся рассмеялись, и на том инцидент был исчерпан. В мае Ибрагим успешно прошел предзащиту.

ГЛАВА 5

Седьмую неделю не прекращались дожди. Пару раз затихало и, казалось, еще чуть-чуть и проглянет солнце, но воздушные потоки приносили следующие порции хляби, и дождь продолжался. Можно было предположить, что небесный диспетчер давно запутался, а компьютер его глючит, но, может быть, и в самом деле все воздушные коридоры вели тогда во Владикавказ. По несколько раз в день дождь припускал, переходил в ливень, замирал, а мог, раз припустив, уже не меняя темпа, барабанить по стеклам весь день и всю ночь. Земля не успевала заглатывать, и трава за тротуарами лежала в воде. Дороги на обоих перевалах размыло, смыло мосты на севере. Рынки поредели, в двух-трех местах можно было взять по баснословной цене абрикосы и черешню. В мясных павильонах – голые крюки. В полдень на опустевших перекрестках светофоры подмигивали сами себе. Люди в домах с удовольствием смотрели бразильские телесериалы, сушили белье на кухнях и варили вермишель.

Ибрагим под зонтом метался от рецензента в типографию, из института к репетитору. Обувь за ночь не просыхала, сон не приносил свежести, а в уголках глаз сеточкой лопались от зрительного перенапряжения сосуды. Жизнь по инерции продолжала двигаться в набранном ранее темпе, и никто со стороны, даже приглядевшись, не заметил бы перемены, что произошла с наступлением июня в сердце Ибрагима. Радость, потаенная все эти долгие месяцы, взошла и теперь неудержимо разрасталась, разгоралась в груди все жарче, и Ибрагим прикладывал последние усилия, чтобы удержать ее в себе, чтобы не вырвалась, не взорвалась, не ослепила бы навсегда его самого. Сотни критически настроенных голосов сутки напролет твердили ему: остынь, несчастный, разуй глаза, все ложь! – и Ибрагим соглашался с ними, но не слушал. Каменной глыбой, неторопливо скатывающейся по пологому склону, он продвигался день за днем к тому часу, когда в город вернется Надя. Он не знал, что он будет делать, не знал, чего ему, в сущности, нужно, но знал, что может все, и нет той посторонней силы, что станет препятствием.

Надя не сообщила о дате приезда, но по подсчетам, она должна была быть в городе сегодня или завтра, могла быть послезавтра, но не позже. Проходил день, другой, третий – Надя не звонила. Ибрагим пытался представить ее стоящей у окна своей комнаты, но не получалось. В случайном разговоре с одним полузнакомым соседом в фетровой шляпе он, не выдержав, посетовал, что ждет, вот, из Москвы гостей, а они никак не едут.

– Да ты что? Телевизор не смотришь, радио не слушаешь? – почему-то возмутился тот. – Все дороги размыты. Только объездными да проселочными добираются. Поезда стоят. Обещают запустить, и то через Туапсе. Ставрополье затоплено, Кабарда затоплена. Конец света. Самый что ни на есть настоящий конец света!

Ибрагиму показалось, что сосед обиделся на него. Ибрагим действительно не смотрел телевизор, не слушал радио, не читал газет. В какие-то моменты он даже ловил себя на том, что живет в пространстве параллельном окружающему, он видит людей, они двигаются, открывают беззвучно рты, хватают при встрече его руки, но он не чувствует рукопожатий. И в такие моменты возникало ощущение, что несет его поток, отделяя от других прозрачной, как стекло пленкой, и будто в потоке этом все не так, не по правилам, и девять месяцев могут вместиться в один день, а каждый прожитый день – больше, чем все предыдущие.

На следующее утро после разговора с соседом он проснулся с ощущением прикосновения, казалось, точно на лице, на пальцах остался ее след. Он принял душ, тщательно выбрился, позавтракал и сел перед телевизором.

– Ты что, телевизор смотришь?

Это была мама, заглянувшая в гостиную, со сна еще неумытая, непричесанная.

– Привет, ма. Тут передача какая-то…

– Пойдем, позавтракаешь, – Наталья Ивановна направилась на кухню, поправляя халат.

– Я уже ел, ма!

Это удивило ее. Стол на кухне был убран, в раковине не лежала грязная посуда. Она ничего не сказала и принялась заново накрывать стол. Наталья Ивановна привыкла к недосказанности между ними, к знобящему зазору между ее сердцем и сыном. При виде сына, независимо от того, торопился ли он куда, был недоволен или подшучивал, ей хотелось прижать его, приласкать или хотя бы просто провести рукой по голове, но она не решалась. Привезенная Георгием из богом забытого подмосковного городишки, она так и не прижилась на новой земле с чуждыми традициями и пугающими своей замкнутостью понятиями. Она так и не научилась смотреть на эту сторону жизни легко и преувеличивала значимость всего ею непонятого, добросовестно и безуспешно вникая в ускользающую суть. Родня мужа приняла ее плохо, что сказалось на супружеских взаимоотношениях. Маленький Ибрашка долгие годы был для нее единственным светом в окошке. Еще была работа, но постепенно, с набором стажа, работа в школе перестала приносить удовлетворение. Пенсионный возраст пришел со своими болезнями и своими проблемами. Ибрашка давно вырос, и оказалось, что по большому счету она никому не нужна. Потому – продолжала ходить на работу, получать пенсию, смотреть по вечерам телевизор и втихомолку страдать, переживать за сына. Два раза ездила домой к маме, но там ей было еще более одиноко.

За последний год Ибрагим стал совсем чужим. Дома почти не бывал, только завтракал, ужинал да спал. А то и не спал, а что-то читал, учил. Наталья Ивановна часто, видя свет под дверью, подходила к его комнате и слышала, как он зубрит английский. Ибрагим ничего не объяснял, и от этого становилось совсем невмоготу.

– Чует мое сердце беду, – говорила она мужу, на что тот обычно отвечал, что нечего Ибрагиму было столько учиться, что слишком умным быть – тоже плохо.

Всю неделю Ибрагим провел у телевизора. Надя не позвонила.

– Алло.

– Добрый вечер, могу я услышать Ибрагима?

– Это я, Надя.

– Здравствуй, как ты?

– Нормально. Ты давно прилетела?

– Да так… не очень.

– Как добралась, дороги, говорят, размыты?

– Да, размыты… Владикавказ не принимал, я из Минвод на такси… Ибрагим, нам надо встретиться.

– Да, конечно.

– Завтра…

– Нет. Завтра я занят. Давай, послезавтра. Это будет, это будет – вторник. В 18-00 у входа в «Детский мир».

– Хорошо.

– Ну, давай, пока.

– Пока.

Она шла к нему быстрой, энергичной походкой, начав еще издалека улыбаться. Шла по центру тротуара, точно акулий плавник рассекая толпу. Два дня как распогодилось, и горожане целыми семьями выходили из квартир, запруживая Старый город. Ибрагим оглядывался вокруг себя и удивлялся жизнелюбию и, как ему казалось, избыточной жестикуляции соплеменников. Почему раньше он этого не замечал?

Надю он увидел первым, но отвел глаза.

– Здравствуй, Ибрагим!

Она протянула руку. Надя заметно поправилась, осветлила волосы, но это шло ей. Лицо выглядело по-детски ясным, появилась какая-то янтарная гладкость.

– Ну, обними же меня.

– Я неделю ждал твоего звонка…

Надя изменилась в лице, опустила глаза.

– Откуда ты знаешь? С чего ты взял, что я была здесь?!

Ибрагим не ответил.

– Хочешь ругаться – ругайся! Ибрагим. Только не молчи, – Надя горделиво откинула голову, и песочные волосы рассыпались по сторонам. – Если хочешь, я уйду. Встретимся, когда настроение у тебя будет получше.

Она развернулась на месте.

– Стой! – властно прикрикнул Ибрагим. – Стой, я не хочу… больше ждать тебя, – с трудом выдохнул он и сдался.

Надя взяла его под руку.

– Я должна была побыть одна. Мне надо было прийти в себя, -тепло звучал ее голос. Ибрагим шел за ней не понимая, не ориентируясь, он только чувствовал ее локоть и только слышал ее медовый, с немного растягиваемыми, переливающимися гласными голос, и свет застилал глаза его. – Ты не понимаешь это же стресс. Первые дни я просыпалась в своей комнате и не понимала, где я! Утром мама подошла ко мне, а я спросонья заговорила с ней по-английски, понимаешь? Я как чумная ходила. Мама говорит мне что-то, а мне кажется, что это сон, что неправда это. Понимаешь?

– Да.

– Я не могла встретиться с тобой в таком состоянии, понимаешь?

– Да.

– Я все время думала о тебе. Я…

Ибрагим порывисто обнял ее, и они, как стояли на тротуаре, так и застыли. Прохожие, недовольно косясь, обходили их стороной, для чего приходилось сходить с бордюра.

– Надя, прости меня. Прости. Я дурень!

– Ну, зачем ты так…

– Прости.

– Я не виновата, понимаешь?

– Да…

– Прости меня…

Они выбрали открытое кафе на набережной, у самого парапета.

– Чур, я заказываю, – Надя замахала официантке. – Девушка, шашлык!

– Ты похожа на гусара. Страшно разбогатела?

– Представь себе. Я немного заработала.

Надя глотнула Coca-Cola.

– В Шереметьево перед отлетом в Дублин у меня украли сумочку, там были почти все деньги, кредитные карточки, косметика. Хорошо, документы были в другом месте. Ужас, представляешь? Деньги – только карманные остались.

– И?

– Мне страшно повезло! – Надя прищелкнула языком. – Слушай. В первую же неделю, как я появилась у них, мне сделали предложение. Крис, преподаватель логистики, предложил мне позировать. Он пишет маслом странные картины, т.е. он не профессиональный художник, у него это как хобби. Он платил мне за сеанс… Не думай, никаких ню. Все очень пристойно. Он рисовал только мое лицо, да. Мое тело его, по-моему, нисколько не волновало. Ты слушаешь?

– Да. – Ибрагим встрепенулся. – Странный вопрос!

– А потом Крис устроил персональную выставку, у него был успех. Вот так. Конечно, не потому, что он рисовал меня, у него ведь были еще работы… В общем, он знал о моем финансовом положении и перевел на мой счет сумму. Получилось даже больше, чем я потеряла.

– Здорово, – оценил историю Ибрагим и спросил:

– А сколько лет твоему чудесному Крису?

– Тридцать, тридцать пять. Не знаю. Я же сказала: ему было интересно только мое лицо.

– Один писатель сказал, что любовь, это когда из всех частей тела больше всего волнует в женщине лицо.

– Love is – doing something for… – передразнила Надя, покачивая туда-сюда головой, как китайский болванчик (такого жеста у нее раньше не было, отметил про себя Ибрагим). – Француз, наверное, твой писатель?

– Француз. Наверное, – ответил в тон Ибрагим, и они рассмеялись.

Они засиделись допоздна. Официантка в крохотном белом передничке попросила освободить столик. Они пересели на теплый гранит парапета и оттуда наблюдали, как складывают друг в друга пластмассовые столы и кресла, затем сносят их на задний дворик и тяжелой цепью крепят к дереву. Потом совсем стемнело, и они спустились в парк. Вдоль аллеи вереницей растянулись желтые шары фонарей. Ибрагим подумал: а почему бы и нет, и сказал то, что вынашивал в себе давно и стыдливо. Вынашивал еще с первых свиданий. Весь вечер Ибрагим не мог отделаться от ощущения чуждости ему Нади, все было не так, по-новому, по-другому, и новое это было еще более манящим, мучающим, доводящим его до изнеможения. И он сказал:

– Надя, выходи за меня замуж.

– Что?

– Замуж выходи.

– Как ты сказал?

– За-му-ж!

– Ты ненормальный. Нет, ты совсем ненормальный, – Надя залилась колокольчиком. – Вот так вот – за-му-ж! Прямо сейчас? Здесь?!

– Я серьезно.

– Я-а, – Надя отчаянно протянула звук, закатив глаза куда-то вверх, и вдруг выпалила: – подумаю!

– Нет, я серьезно.

– Я тоже серьезно, – Надя опустила голову и добавила:

– Пойдем по домам, я хочу спать. Ибрагим!

Кругом чернели старые деревья, за кругами от фонарей тьма казалась непроглядной, только между кустов масляно поблескивала гладь водоема, да слегка серебрились ивы.

– Вот выйдут сейчас из кустов бандиты и зарежут меня! А?

– Дурочка.

– Боишься?

– Балда!

– Ага! Боишься, боишься.

У Нади был деловой разговор, но она решила отложить. От этой невысказанности, а может быть и оттого, что неприятна была тишина и темень вокруг, смеялась она чуть больше и говорила чуть громче, чем хотелось самой.

При следующей встрече она заговорила о переезде Ибрагима в Ирландию. Для этого ему предстояло сдать TOEFL и, получив на руки диплом кандидата наук, ехать на тестирование. Предварительно -отправить свое curricular через интернет.

– У них же нет нормальных технарей. В колледже курс математики соответствует нашим 7-8 классам средней школы! – говорила Надя. – Потом, лекции читать на чужом языке не трудно, главное – хорошо подготовиться. Я же помогу!

– Лекции… Ирландия… не слишком ли для меня?

Ибрагим подумал о родителях, доживающих свой век в хрущобе.

– Глупости! Человек должен каждую минуту делать себя сам, self-made, понимаешь? И тогда он добьется успеха.

Ибрагим вспомнил, что уже слышал эти слова. В Надиных письмах.

– А это так важно?

– Важно. А что еще в этой жизни есть, по большому счету? Твои декадентские штучки?

Ее правая бровка мило заломилась и дернулась.

– Авантюра!

– Да, авантюра, и что? Для чего ты английский учил? – не унималась она.

Ибрагим слушал, улыбаясь, но в душе от Надиных слов оставалась горечь. Вроде все правильно, и в письмах это оговаривали по нескольку раз, но все равно… Все равно стягивало сердце крепче и крепче, словно мороз лужицы.

– В конце концов, ты можешь ради меня рискнуть хоть чем-то? – показала обиду Надя.

– Могу.

Ибрагим полез в карман.

– Куришь? – спросил он Надю.

– Да, – чуть помедлив, ответила она.

– Давай.

– Davidoff. Дамские.

– Пойдет.

Вечером Ибрагиму позвонили. Неторопливый мужской голос, представившийся Альбертом, сказал:

– У нас есть одна общая знакомая, Ибрагим. Я говорю о Наде. Я бы хотел поговорить с тобой. Не могли бы мы встретиться?

– Завтра у центрального входа ГМИ в 12-00. У меня будет полчаса. Вас это устроит?

Голос ответил, что устроит.

– Договорились, – снисходительно бросил Ибрагим и положил трубку.

Теплым душем ливень заливал центральный проспект. Ибрагим стоял на ступеньках у входа в муниципальную гостиницу. Туфли насквозь промокли. Они были вдрызг изношенные, на правом красовалась дырка. Из-за этой дырки еще дома, перед выходом на улицу, он намазал большой палец черным сапожным кремом, но вода смыла крем, и теперь белый палец предательски торчал наружу. Ибрагим решил снять обувь. Он положил ее в сторонке и остался босиком. Он стоял на плитке тротуара, залитого сплошным гладким потоком воды. Вода приятно омывала стопы, она была теплей плитки.

Уже несколько раз он заходил в парадное, оставлял свой зонт стекать под старинной деревянной лестницей и поднимался на полпролета по истертой дорожке вишневого цвета. Но выше идти не решался и возвращался назад, на улицу, под ливень. Он ждал Надю. Ждал давно, потому что знал – она обязательно придет. А дождь все лил, растворяя в себе пространство, и Ибрагим уже устал смотреть на белесые бесконечные струи, врезавшиеся в разрыхляющийся на глазах асфальт, как кто-то мягко взял его под руку. Женщина в короткой юбке шмыгнула в парадное прямо перед носом. Ибрагим успел разглядеть ее голые лодыжки. Они были в разводах, видимо, из-за брызг от тротуара. Сама женщина исчезла во тьме гостиничного коридора. Тяжелая дверь за ней, повиснув на петлях, осталась полуоткрытой. Ибрагим подался было вперед, но замер на пороге: ведь если это была не Надя, то, уйдя с места, он мог упустить ее! А если – Надя? Он напрягал глаза, но предметы странным образом выпадали из поля зрения. То, на чем удавалось сосредоточиться, meopnonpvhnm`k|mn увеличивалось и тоже теряло четкость, маяча у самого лица. Ибрагим долго не мог отделаться от массивной деревянной ручки.

Сон этот в незначительных вариациях три раза повторился за ночь, и с каждым разом отчаяние от незнания того, что делать, становилось все яростней, все бескомпромиссней. Под утро Ибрагим проснулся от собственного стона. Больше он не уснул. На кухне дождался рассвета и отправился на школьный стадион.

ГЛАВА 6

В тени старого дворика на складном стульчике сидел Альберт и отхлебывал кофе из чашки с оранжевыми зайцами. Он трудно отходил ото сна. Старый дворик был маленький, но уютный, ухоженный, со своим запахом. Кроме родных в нем жили бабка Лиза и греки: Юрик, его русская жена и две их дочери дошкольницы – Аня и Тася. И еще застенчивый и неправдоподобно умный терьер Федор. Юрик работал ювелиром и вечно, сколько его знали окружающие, готовился к отъезду в Грецию.

Всю свою молодость родители Альберта промаялись по углам и чужим квартирам. Позже завод, где они оба тогда работали, дал однокомнатную квартиру в общежитии семейного типа. К тому моменту уже родился второй, поздний ребенок, которого назвали Альбертом, а дочь Анжелика заканчивала школу. После техникума Альберта забрали в армию. Служил в Афганистане, после армии работал на стройке, потом, когда началась спиртово-водочная истерия, взял в аренду КАМАЗ и возил водку. Потом с дружком-одноклассником открыл свою линию за городом. Когда постановление о монополии на алкогольную продукцию накрыло мелкий водочный бизнес, Альберт вложил деньги в рекламное агентство и назначил себя генеральным директором. Одновременно купил дом родителям. При покупке больше обращал внимание на соседей, чем на жилищные условия. Выбрал частный двор. Вначале думал отделать жилье сам, в псевдосредневековом стиле, под готику, но когда поймал себя за обдумыванием камина из туфа с подсветкой, отбросил свои эстетические изыски, привел бригаду, дал отцу деньги и не появлялся полгода, пока не были закончены все ремонтные работы. В результате вышло, как говорил в таких случаях Альберт, «мило». На окнах занавесочки с оборкой, беленые потолки, светлые бумажные обои, этажерки. Кровати – металлические с никелированными набалдашниками и пирамидой подушек. На верхней, самой маленькой – кружевная салфетка. Была во всем этом некая легкость, казалось, время сделало сумасшедшее сальто в прошлое. Единственной изначально безрадостной комнатой стала комната сестры, высохшей в своем одиноком девичьем пустоцветии. Когда-то Анжелика была чертежницей, в середине девяностых ее место сократили. С тех пор она больше не работала. Ударилась в религию, стала чураться брата, носить мамину косынку с золотой нитью и есть черный хлеб. Завидя брата, она прикрывала подурневшее желтое лицо и стремилась юркнуть вдоль по стеночке да вон из дома. Когда Альберт оставался, она не шла к столу. Отец болел, из-за болезни он все реже выходил из комнаты, и Альберт обычно обедал вдвоем с матерью. Это было тягостное и молчаливое мероприятие, и в том, как мать наливает первое, как опускает взгляд, Альберту виделся упрек, будто это он виноват, что отец умирает, а сестра – истеричка.

Вчера Альберт провел вечер в казино, вернулся поздно. Из-за того, что выпил, оставил машину у казино, и теперь предстояло ехать забирать ее. Конечно, Альберт подумывал о том, чтобы купить нормальную иномарку, тем более что последнее время ему становилось все неприятней, когда приятели подшучивали над его «Нивой». Конечно, он купит новую машину, не в этом, так в следующем году, но что прикажете со старой делать? Была бы Надя, переписал бы на нее – пусть уж раздолбает до конца, а так… Мысль о том, что он будет продавать машину, возить на Фалой, давать объявления в газете, предлагать как бы между прочим встречным-поперечным, была неприятна. Сам собой, как всегда это бывает, покупатель не находился.

После звонка Ибрагиму Альберт только и делал, что отгонял от себя мысли о предстоящем разговоре. Сырая тяжесть, оставшаяся сегодня после пробужденья, постепенно выветрилась, он медленно потягивал из чашки, и каждый глоток остывшего, невкусного кофе давал отсрочку от мыслей. Ситуация с Надей отравляла жизнь, но отказаться от самой этой ситуации он не мог. Представляя себя без Нади, он ощущал в себе зияющее дупло, ощущал неясную тоскливую тревогу, дальнейшая жизнь казалась обесцененной, враз потерявшей вкус. Угнетало еще и то, что ситуацию эту скомбинировал он сам, можно сказать, своими руками. И что в результате он имеет? Нади нет, он один. С женой, практически, разошелся, ночует у родителей, сестра, ненормальная, ненавидит его. Есть двухкомнатная квартира, в которой он бывал с Надей. Раньше снимал ее, потом, когда Надя уехала, купил, и теперь там висит на голой стене ее увеличенная фотография: за стеклом, в стильной рамочке – сделал в собственном агентстве. Жить в этой квартире Альберт не стал.

Когда он забирал Надю из Минеральных Вод, она была чужая, отстраненная. Лил дождь. Кругом все стояло в воде, дома за обочиной в воде по окна, дороги размыты. Если бы не его старенькая вездеходка, точно где-нибудь увязли бы, и еще неизвестно на сколько дней. Надя сидела рядом, глядела вперед, ничего не замечая, будто в прострации, иногда вымучено улыбалась. Когда подъезжали к городу, она положила ладонь ему на руку, и Альберт, боясь спугнуть, ехал, не переключая скорость, пока мотор не стал глохнуть на перекрестке. «Эх, мучается девочка, и меня мучает», -подумал тогда Альберт. Теперь вот, как в город привез – пропала. И все из-за какого-то недоделка, с которым ему в полдень предстоит говорить.

Чем бы ни закончился разговор с этим… несчастным, Альберт решил уехать. Возьмет Стасика и Гаянэ, и полетят они в Испанию на курорты. Потом, может, в Рим заедут. Больше всего Альберту нравилось в Риме и Эчмиадзине. Пора детям мир показать. Стасик, правда, еще совсем ребенок, ему бы только дали лишние полчаса в футбол погонять. А вот Гаянэ – уже маленькая женщина. Альберта иногда пугало это. Он видел ее горделивую посадку, когда дочь ездила с ним на переднем сидении, ее затененный ресницами, прохладный взгляд. Казалось, в глазах ее сплелись в один сложный рисунок водоросли, морские коньки, маленькие рыбки. Говорят, чужие дети быстро растут. Свои растут еще быстрей.

Альберт поставил допитую до глянцевого остатка чашку в траву, оттянул лямки майки и поднялся. Постоял под металлической трубой, вбитой в развилку абрикосового дерева, подпрыгнул, подтянулся два раза, затем хлопнул себя по округляющемуся пузу и пошел бриться.

– Альберт – это ты?

– Я, – Альберт оглядел Ибрагима, прежде чем ответить. Лицо показалось ему знакомым, но ожидал он совершенно иную внешность, уж никак не вьющиеся темно-русые волосы и серые глаза.

– Я – Ибрагим.

Альберт почувствовал симпатию, ему опять показалось, что он откуда-то хорошо знает его, но тем не менее произнес ранее заготовленную фразу:

– Послушай, Ибрагим, тебя не смущает тот факт, что у Наденьки уже есть мужчина?

Альберт говорил неспешно, в певучей манере, говорил словно нехотя. Ибрагим в ответ столь же неспешно окинул взглядом Альберта:

– И этот мужчина – ты. Так?

Альберт, не мигая, смотрел в светлые, глубоко посаженые глаза напротив и ничего не чувствовал, ни в себе, ни по отношению к Ибрагиму, будто разговор шел о чем-то не важном, даже постороннем.

– Пойдем, присядем, Альберт. Здесь рядом скамейка в тени.

– Продолжай, – Ибрагим присел на край.

Альберт грубо крякнул и начал:

– Послушай, ты младше меня на три года, максимум на пять. Правда, у меня нет, как у тебя, высшего образования, но думаю, мы поймем друг друга. – Альберт многозначительно помолчал секунду-другую. – Посмотри, она же совсем девочка, молодая, пылкая! У нее вся жизнь впереди. А что ты, вот ты лично, что ей можешь обещать -пусть не сегодня, ладно, она еще учится – завтра?! Вшивую зарплату преподавателя? Не обижайся. Я не хотел тебя обидеть. Время такое, вшивое. Надя – это не такой цветок, который может расти на обочине, в нищете, в пыли… Ты, я смотрю, умный человек, в вузе преподаешь, ты должен это понимать. Что же ты делаешь мозги и себе, и ей, и мне?

– Когда вы перестали встречаться? – жестко обозначил вопрос Ибрагим.

– Никогда, – растерялся Альберт. – Я встречал ее в Минводах, я вез ее домой, она бедная, без копейки сидела… Именно я год назад отправлял ее на учебу в Ирландию.

Ибрагим явственно, до головокружения явственно увидел себя и Надю на набережной, за столиками – Надя рассказывает о Крисе, он что-то спрашивает – и подумал, что больше не сможет есть шашлыки.

– Слушай меня внимательно, Альберт, – Ибрагим невольно подался вперед. – Когда последний раз, после того, как ты привез ее, вы встречались?

– Допрос? Подожди, ты меня допрашиваешь?

– Да.

– Послушай, мальчик! – Альберт сдержался. – Ты на меня не обижайся, она тебе просто не по карману.

Ибрагим широко улыбнулся:

– Ты для чего позвал меня?

– Я думал, ты имеешь право знать правду.

– Ты сказал.

Ибрагим встал и протянул руку. Альберт секунду колебался, но ответил рукопожатием. Самому же Ибрагиму в этот момент отчаянно захотелось узнать, как они с Надей познакомились, и невольно он задержал его руку в своей.

– Один вопрос, – опередил его Альберт. – Ты в Афгане не воевал?

– Нет, – ответил Ибрагим и направился к себе.

– Такое впечатление, что я тебя откуда-то знаю, – Альберт прищурился. Ибрагим пожал плечами и зашагал дальше.

После разговора Альберт, недолго выгадывая, передал Наде из рук в руки конверт с деньгами и в тот же день уехал с детьми в Испанию.

ГЛАВА 7

Через неделю после разговора Ибрагим позвонил Наде. Договорились о встрече на следующий день, во вторник.

Во вторник стояла ошеломительная жара. Это был самый жаркий день лета. Над размякшим асфальтом качалось марево, в воздухе не было ни одной птицы, улицы вымерли, казалось город закрыли на чумной карантин. Но ни Ибрагим, ни Надя не видели пустоты, не чувствовали температуру. Недельное молчание Ибрагима, бессловесный жест Альберта – естественно, Надя догадалась, что Альберт и Ибрагим встретились, и, догадавшись, она затаилась. Как, почему произошло это пересечение? Без нее, за ее спиной! Как она допустила это? Во время телефонного разговора с Ибрагимом она была тиха и послушна. И вот теперь она сидела в тенистой каштановой аллее и молчала. Надя хотела, чтобы первым заговорил Ибрагим.

– Я виделся с твоим мужчиной по имени Альберт.

Молчание тяжело провисло на поблескивающей, похожей на слюну паутинке. Секунда, еще секунда, и паутинка оборвалась:

– Я прошу тебя, не говори плохо об Альберте! – посыпалось сухим горохом. – Слышишь, я прошу тебя не говорить плохо о нем! У меня многое в прошлом связано с ним… Альберт… Альберт – самородок, настоящий талант в своем бизнесе.

Это были не ее, чужие слова. Надя произносила их, словно отбрыкивалась, словно отмахивалась ими.

– Это все, что ты хочешь мне сказать? – спросил Ибрагим.

Почувствовав себя полной дурой, Надя вспыхнула:

– Все, что я должна была сказать, я уже говорила тебе. Ты сдаешь TOEFL и едешь ко мне.

– А деньги на билет мне дает Альберт, – продолжил Ибрагим.

– Господи, ну, придумай что-нибудь! Раздобудь их как-то!

– Стоп, – Ибрагим закрыл глаза, – во-первых, я никуда не еду, во вторых, мы…

– Дурак! – перебивая, выкрикнула Надя, и на глазах ее выступили злые, короткие слезы. – Дурак и, и…

– Ничтожество, – подсказал Ибрагим. – Но не это главное. Для тебя главное, чтобы мир крутился вокруг тебя.

– Заткнись!

Ибрагим заткнулся. Ему понравилось, как лихо Надя сказала ему «заткнись». Он представил ее общающейся со сверстниками. Еще подумал, что она хорошо бы смотрелась на татами, и ему захотелось ее обнять, даже плечи заныли.

– Надя, ответь мне на один единственный вопрос: на какие деньги ты собираешься продолжать обучение там?

– Почему ты не спрашивал об этом год назад?

– Потому что, дурак. Но ты не ответила на вопрос.

– Да.

– Что, да?

– Да. Ты угадал. Да! И он их мне уже дал! И я не спала с ним для этого. И я не… не была с ним с тех пор, как мы начали встречаться. Так вот, Ибрагим. – Надя непроизвольно коснулась своих волос. – Он дал мне деньги на учебу, потому что любит меня. Потому что он – настоящий мужчина.

– Ну, так в чем же дело?

– В том, что я люблю тебя. А ты – любишь меня.

Сказано это было без какого-либо перехода, без паузы. Надя заговорила другим, спокойным голосом. Ибрагим удивленно посмотрел на Надю и опустил лицо в ладони. Происходящее все больше напоминало ему мелодраму, впав в которую уже ни он, ни Надя не могли выбраться назад. Так же, как и невозможно было отделаться от вязкого ощущения чужих ролей, тысячи раз проигранных от начала до конца кеми-то другими, одновременно так похожими на них и такими посторонними.

– Ты же понимаешь, что Альберт дал мне деньги только потому, что больше ничего не может, – продолжила она. – Он думает, что так разлучит нас. Он ведь не понимает, что дарит нам единственный шанс быть вместе. Надо обойти на повороте, понимаешь?! У меня есть немного денег, я не говорила о них Альберту. Нам надо скорей уехать из этой страны. Здесь не нужны умные люди, не нужны специалисты. Ты же сам говорил про сырьевой придаток цивилизации, ну?

Ибрагим вспомнил, как Альберт назвал его зарплату вшивой и усмехнулся.

– Ну, что я, зря посудомойкой по ночам работала? Ибрагим!

Ибрагим рассматривал ее глаза. Ему почему-то хотелось найти в них хоть один маленький камешек, маленькую крапинку, за которые бы он зацепился, как зацепился бы за борт уходящей машины, но радужка была такая каряя, такая темная, что невозможно было определить границу зрачка.

– Прости меня, Надя. Прости. Но не поеду я с тобой.

– Ты не веришь мне?

– Нет. Я больше не верю тебе.

Ибрагим машинальным движением хлопнул себя по бокам, и Надя, не отводя взгляда, протянула сигареты. Дамские. Davidoff.

– Ты, правда, позировала? – спросил он, прикуривая.

– Правда.

Ибрагим затянулся.

– Не нянчись со мной, Надя. Ты ничего не знаешь обо мне. Ты знаешь меня таким, какой я с тобой. И мне нравится быть им, быть тем, что тебе нравится. А я – никакой. – Ибрагим выдохнул долгим дымом. – Я служил в Таджикистане. Там я увидел, что такое смерть и что такое власть. Власть, это когда ты готов убить в любую минуту. Я видел, как прапор спустил в нашего старлея весь рожок, в упор. Вместо живота получилась китайская тушенка. Из-за денег, конечно. За наркоту. Там же я попробовал опиум.

Ибрагим, ссутулившись, свесив тяжелые кисти, слепо глядел под ноги, и Надя поймала себя на том, что любуется им – его худыми белыми руками, оплетенными веревками вен, любуется тем, как он сидит, склонив голову, как выпячиваются, набегая на скулы, желваки. В какой-то миг ей показалось, что все это уже было, и она вот так же когда-то сидела, слушала Ибрагима, смотрела на его руки, на неподвижные пальцы с дамской сигаретой. Он говорил, и его слова пугали ее. Она недопонимала, о чем он, будто не могла расслышать, разобрать, но при этом ей нравилось все то, что он рассказывает ей.

– После армии я стал во всем искать деньги. Деньги липли к ногам. Момент был такой. Мы пол России перетравили самопалом, водочные линии у себя во дворах ставили. Ты говоришь, деньги! (Надя подумала, что не говорила, но промолчала). У меня никогда не было денег, серьезных денег. Да, я носил перстень с крупным бриллиантом, – Ибрагим покосился на свою руку, – ездил на видавшем виды Wrangler`е. Но боялся гаишников и редко нарушал правила. Я из кожи вон лез, чтобы сделать деньги. Казалось, все предусматривал, просчитывал, но всегда что-то выходило не так, боком – выпадало что-то, не увязывалось. Я смотрел на свих тупых приятелей и завидовал им. У них получалось. Я говорил себе, что все будет, и занимал. Верил в свой талант коммерсанта. Еще, было, я гордился тем, что пил только французские вина. Смешной был, да… Я всем так говорил, когда мне наливали водку. Когда однажды за перевалом меня продержали сутки под ножом – я понял, кто я. Понял, какая муть… Знаешь, кто я? Я – Ибрагим, смешная точка, мушка, муравушка.

Ибрагим дунул на ладонь.

– Зачем тебя держали под ножом?

– Я зарвался, Надя. С их точки зрения они были правы. Да и по всем их понятиям – тоже… Те, кому я был должен, просто проиграли меня со всеми моими долгами. И знаешь, когда требуемые деньги собрали за сутки и принесли, мои напарники принесли – чужие люди… Так вот, когда принесли, уже светало, и я, наконец, задышал по настоящему, грудью – мне два раза всадили по рукоять. Помню, я удивился. Я даже успел подумать: «Господи, зачем, зачем так, ведь я уже все и так понял, ведь я только понял, как жить!» Когда выжил, я продал свою пустую квартиру, машину, вернул долги, а сам вернулся к Альбохе. Ты его не знаешь, это мой профессор. Белый сыч. Он принял меня. Он святой…

Ибрагим провел рукой по Надиным волосам.

– Я думал, как, наверное, думал бы на моем месте любой другой пацан, что я все пережил, все познал. Но появилась ты – в троллейбусе, в платьице с сиреневыми ромбиками…

Ибрагим встал. Лицо его от жары побледнело.

– Завтра-послезавтра – я куда-нибудь уеду. Тебе когда лететь в Москву?

– Пятого сентября.

– Я провожу. – Ибрагим примял о край скамейки потухшую сигарету. – А сейчас я провожу тебя до дому, не против?

Надя встала.

– Тебе нравится, когда тебе больно. Да? – спросила она.

Они шли, а белый полдень плющил тени, сплавляя улицы и воздух в нечто новое и зыбкое. Возле арки в свой двор Надя обняла Ибрагима, притянув за шею, и шепнула:

– Я знаю, мы все равно будем вместе…

Но он был уже не с ней.

Ибрагим уехал в Москву, остановился у одноклассников. После школы многие из класса ехали поступать в столицу, мало кто поступил, большинство провалилось на первых же экзаменах, а преуспевшее меньшинство навсегда оказалось выброшенным из общественной памяти. Вторая волна покорителей жизни из 11 «б» пришлась на период после окончания вузов. Один устроился, другого пристроил, и так почти все ребята, восемь человек из класса, осели в Москве. Все они прошли примерно через одно и то же: распространение птичьего корма, работа на автомойке, продажа велосипедов и т.д., и бесконечные поиски временного жилья. Ребята держались вместе, чего, как раз, не было в школьные годы, класс считался не слишком-то дружным. Время от времени кто-нибудь женился, у кого-то рождались дети. Ибрагим гостил день у одних, два у других. Так пробежал месяц.

Надя провела лето в одиночестве, помогала матери по дому, вместе они сделали засолки на зиму. Ходила с братом на какую-то вонючую балку ловить рыбу, как она говорила, «за головастиками». Никогда ранее в доме не было такой легкости, такой безоблачности. Наде даже казалось, что она начала понимать свою мать. Ее больше не бесило, что та встречается с мужчинами гораздо моложе своих лет, а мысль о том, что она, Надя, парикмахерская дочка, больше не несла в себе привычной муки. В августе была на свадьбе Вальки. Валя вышла замуж за их однокурсника, полного еврейского мальчика с белым, точно отбеленным, лицом и болезненными подглазницами. И -все, больше никаких событий. Август выдался сухим и жарким, деревья истончились, листья осунулись и стали желтеть. По утрам, когда еще тянуло ночной прохладой, город обнимала осень. Надя не плакала, не жаловалась, не готовилась к занятиям, ничего не читала. Целыми днями она могла смотреть в окно. А мимо проходило лето, проходила ее жизнь, и только на душе оседала горечь. Ибрагим, ее любовь к нему, она сама – все это осталось где-то там, в другом мире, где шли бесконечные дожди, солнце по утрам было редким и нестерпимо сияющим, где с каждым пробужденьем сердце заходилось от сладкой истомы и предчувствия.

ГЛАВА 8

Сидевшая возле девушка встала, и, оставшись один на задних креслах маршрутного такси, Ибрагим пересел ближе к окну. Отодвинул стекло, выставил локоть. Встречный ветер неожиданно обдал холодом. «Осень», – который раз сегодня подумал Ибрагим, но убирать локоть не стал. В затылок билась мелким засаленным парусом синяя болониевая шторка. Но Ибрагим не стал пересаживаться.

Все оказалось не так страшно, не так болезненно. В десять утра он позвонил Наде и сказал «привет».

– Привет, – ответила она.

– Как ты?

Задав свой вопрос, Ибрагим почувствовал неловкость от двусмысленности. Наверняка звучало так, будто он хотел задеть Надю. А может, и нет…

Надя сказала, что нормально, и ее голос успокоил его. Она спросила, как он, и он тоже ответил, что нормально.

– Я боялась, что ты не позвонишь.

Как он мог не позвонить?! Ведь договаривались, договаривались, что он будет провожать ее в аэропорт. Т.е. не потому, конечно, что они договаривались, а потому… Потому что Ибрагим все эти месяцы каждый день провожал ее. Две недели назад он вернулся из столицы и, как приехал, каждое утро, едва проснувшись, думал, как позвонит ей, как они будут говорить, как он встретит ее у подъезда, возьмет чемоданы, и они на такси поедут в аэропорт. Он – в светлых джинсах и белой тенниске… Джинсы действительно нашлись. Вполне приличные. Четыре года назад он отложил их в чемодан, что под тахтой на лоджии – джинсы стали узкими. Кажется, и поносить успел недолго – неделю, другую, может, чуть больше. Теперь джинсы оказались свободными. Ибрагим перестирал их, к утру они подсохли, подсели и стали в самый раз. Ибрагиму нравилось, что он в джинсах. Он давно не ходил так. Кроссовки, тенниска… И кроссовки и тенниска – старые, тенниска – стиранная перестиранная. Когда-то брал их еще за доллары. Перед выходом Ибрагим с любопытством рассмотрел себя в большом зеркале на внутренней стороне дверцы платяного шкафа. Сегодня он чувствовал себя легким и тонким, как в юности. Но тогда он был по-другому легким и по-другому тонким. Сейчас же – скорей истонченный, как сухой лист. Лист, согласный без устали кружиться в воздухе, беспомощно кувыркаться, шурша, по асфальту, готовый просто стремительно упасть в золотистый и пыльный прах таких же нелепых Ибрагимов, бесконечных Сергеев, Анют, Русланов, Елен, Наташ и прочих бессмысленных имен.

В поезде, когда он возвращался домой, в купе с ним ехал пожилой чеченец со скорбным каменным лицом и живыми не по возрасту глазами. Ибрагиму его лицо напомнило треснувшую стену сторожевой башни, в бойницах которой, приглядевшись, можно было разглядеть возбужденно снующих людей. Когда он говорил, его лицо удивительно менялось, и казалось, что он готов в любую минуту подхватить, поддержать тебя в чем-то, извиняясь, предложить свое одеяло или отдать свой завтрак. Завтрак он и в самом деле отдавал Ибрагиму. Говорил, что нет аппетита. Потом, где-то под Ростовом, к ним подсадили бойкую бабульку. Бабулька оказалась непростой. Она первым делом достала из дорожной сумки Библию, раскрыла ее на столике и начала трактовать. Делала она это всю дорогу с каким-то прикрытым ожесточением. Чеченец мягко улыбался и кивал головой, иногда что-то отвечал. Ибрагим не вмешивался и спускался к ним с верхней полки только чтобы поесть. Бабулька кормила его помидорами и домашним хлебом. В Москве Ибрагим сидел практически без денег, полуголодный. Хорошо, что обратный билет взял сразу, еще во Владикавказе. По возвращении у него оставалась одна пятирублевая монета. За постель заплатил провожавший его одноклассник Леха. Сунул проводнице два червонца и ушел.

За последние годы Ибрагим научился жить без денег. Такое состояние уже не угнетало его. Он верил, что в критическую минуту деньги найдутся: дадут зарплату, родителям принесут пенсию, заявятся родственники с тремя пирогами и курицей и оставят где-нибудь в вазе рублей двести, или он сам наткнется на утерянный кем-то на дороге кошелек.

Он вышел напротив кафе, на углу. Надя просила ждать ее там. Мимо проходили люди: мужчины, женщины, школьники в новых костюмчиках. Ибрагим стоял посреди тротуара, заложив пальцы в задние карманы, и чуть покачивался. Машинально нащупывал в кармане купюру в сто рублей, занятую сегодня у матери. Солнце приятно застилало глаза…

Ибрагим обратил внимание на побитую волгу, остановившуюся рядом. Вместо поворотника у машины пустой глазницей зияло отверстие с ржавым подтеком. Передняя дверца машины открылась, и навстречу вышла Надя.

– Привет еще раз, – сказала она.

Сердце у Ибрагима зашлось. Ему казалось, что он все никак не может ухватить, осознать до конца, что перед ним Надя, настоящая Надя: стоит, разговаривает с ним.

– Это Костя, – она показала рукой неопределенно, в сторону, где стояла машина. – Он довезет нас.

Ибрагим сел на заднее сиденье. Надя вернулась на свое. Всю дорогу они не обмолвились другу с другом ни словом. Надя ни разу не повернула головы, и Ибрагим чувствовал себя кучкой запчастей, перекатывающихся на заднем резиновом полике. Но ему было все равно.

Когда они приехали, выгрузили из багажника два чемоданчика на колесиках, Надя пожала руку Косте, и тот уехал. Ибрагим и Надя остались вдвоем. Они сели на скамейку под навесом из шифера. До отлета было еще много времени. Они сидели и молчали. Украдкой Ибрагим поглядывал на Надю. Надя неподвижно смотрела куда-то прямо перед собой и покусывала губы.

– Костя – это мамин парень, – неожиданно сказала Надя.

Ибрагим кивнул головой. Он изучал ее профиль, кожу за ухом. Он подумал обнять ее плечи, но не решался придвинуться.

За черными прутами высокой ограды, перед взлетной полосой лежал залитый полуденным солнцем луг. Луг источал медовый, вязкий запах выжженной травы и безостановочный, растворенный в этом меду звон цикад. Легкий ветерок то относил, то вновь обрушивался тяжелым ароматом ушедшего лета. Ибрагиму мучительно, до судорог мучительно захотелось обнять Надю, уткнуться в волосы, прижать крепче ее аккуратную головку к своей груди и вместе со всеми ее мыслями, вместе с ее юным, податливым, неизведанным женским телом разлиться, раствориться в солнечном стрекочущем вареве луга.

– Я люблю тебя, Ибрагим.

Ибрагим положил руку Наде на колено. Он молчал, а в голове проигрывались слова из какой-то песни. «Поздно, слишком поздно»… Он хотел сказать, что любит ее, что будет любить вечно, всегда, сколько будет видеть, слышать, ходить по этой земле…

– Мороженое хочешь? – спросил для чего-то он.

– Нет, – ответила Надя. – А ты?

Она погладила его худую нервную руку, невесомо, точно бабочка, застывшую у нее на колене.

– И я – нет.

Объявили регистрацию, и через некоторое время Надя поднялась. Ибрагим подхватил чемоданы. Они вошли в прохладное серое здание вокзала, и тут же солнечная магия луга оборвалась. Ибрагим уже видел перед собой чужую, красивую и деловитую молодую женщину в элегантном сером пиджачке, мгновенно просчитывающую сотни маленьких задачек: куда пройти, за кем встать, что приготовить, что спросить. Ибрагим, оглушенный, следовал за ней.

Внезапно она прижалась к нему всем телом.

– Уже? Пора? – очнувшись, встревожился Ибрагим.

– Да. Пора. Пиши мне, Ибрагим.

– Не целуй меня…

– Я улетаю, Ибрагим!

– Ты все взяла? Документы в сумочке? – Ибрагим почувствовал себя беспомощным растерянным человечком, маленьким, скрюченным. – Не улетай. Надя! Мне хорошо с тобой! Не улетай…

– Прости, – добавил он почти тут же.

– Мне тоже хорошо с тобой…

– Прощай, Надя.

– Пиши мне.

– Ни пуха!

– Пиши мне, Ибрагим, обязательно пиши! Слышишь меня, Ибрагим!

Еще минута и Надя перешагнула порог, за которым начинается ничейное, нейтральное между землей и небом пространство, порог, за которым для Ибрагима то ли заканчивалась, то ли начиналась теперь его жизнь – он сам не знал толком.

ГЛАВА 9

Ибрагим уложился в десять минут. Говорил неторопливо, четко, но неинтересно. Да и внешний вид его оставлял желать лучшего: серый костюм, в котором его видели в институте каждый день в течение трех лет, рубашка в полосочку, галстук – галстука вовсе не было. Не хватало свойственной таким мероприятиям приподнятости, если уж не торжественности. В докладе своем Ибрагим не упомянул многое из того, что озвучивал на предзащите весной. Опустил всякие подробности, в расчете на вопросы не выделил ключевой момент, а кое о чем просто позабыл. Диссертационный совет сидел притихший, заскучавший. Только в конце аудитории слышался чей-то монотонный шепот, казалось, еще чуть-чуть и молчание лопнет, как мыльный пузырь, раздутый до размеров самой аудитории. Честней всего было хлопнуть рукой по столу и сказать:

– Товарищи, прекратим этот спектакль. Проголосуем по-быстренькому, тем более все мы знаем Ибрагима, и – по домам. Все равно, банкета, говорят, не ожидается.

Но такого прецедента быть не могло. Члены диссертационного совета продолжали тужиться, отбирая подходящее из вопросов, хранящихся в памяти на такие случаи.

– Так все таки, повторите, пожалуйста, возможно, я прослушал, каков экономический эффект предложенного вами внедрения? -живеньким голоском, наконец, осведомился зав. кафедрой А.В. Стельников. Ибрагим повторил. Обшарпанный ботинок заведующего кафедрой независимо раскачивался в просвете между полом и столом. Сам заведующий, казалось, сосредоточенно изучал какие-то свои записи. Ибрагим знал, что его не слушали и не будут слушать, и, заканчивая отвечать, не смог удержаться от кривой улыбки.

Защита – действительно спектакль, один из ритуалов, которыми еще живут вузы. На защите не задают острых вопросов. Их вываливают болезненно самолюбиво на головы соискателей во время предзащиты. На защите задают корректные вопросы. В худших случаях ограничиваются фразой: «спасибо, ваш ответ понятен» и еле заметным пожатием плечами. Те же, кто отстаивают свое реноме бескомпромиссных правдолюбов, на защиты демонстративно не приходят. В конце аудитории сидят, ловя каждое слово сына или дочери, родители и периодически шикают на шушукающихся со скуки аспирантов. В углу, за дверьми, в оцинкованном ведре стоит в воде букет красных роз.

Защита Ибрагима прошла быстро и гладко. Точно железнодорожный состав, не сбиваясь на стыках, с легким металлическим шелестом вкатился в пустое депо. Ибрагиму задали всего три вопроса и на том с делом покончили.

Снеся цветы и демонстрационные листы к себе, Ибрагим зашел к своему руководителю. Николай Николаевич бойко вскочил со стула:

– Заходи, заходи! Я тебя жду.

Он скинул пиджак на спинку стула и принялся засучивать рукава.

– А ты не нервничал, – Николай Николаевич разложил на своем рабочем столе белые листы вместо скатерти и поставил стаканчики. -Ты действительно не нервничал. Я вначале думал, ты себя в руках держишь, а потом смотрю…

Профессор разлил мартини.

– Мартини. Розовое.

Ибрагим вспомнил об ирландском джине и подумал, что следующий раз, очевидно, придется пить отдельно тоник.

– А джина нет?

– Джина нет. Чего нет, того нет… Ты здорово под конец влепил этому старому тетереву. Нечего дурацкие вопросы задавать. Я всегда говорил: пришел возраст, уходи на пенсию, чего позориться!

– Да, вы правы. Вовремя уйти – это важно. Что правда, то правда.

Ибрагим поднял стаканчик.

– Ну, еще раз поздравляю тебя, Ибрагим. Слава Богу! Поздравляю.

– За вас, Николай Николаевич, спасибо за все.

Ибрагим выпил залпом, хотя предвидел по этому поводу нотацию. Альбоха действительно сделал замечание, сказав, что так пьют только водку и барахло, и от этого на душе стало уютней.

– Теперь тебе жениться, детей завести, и все будет в порядке. Я сам поздно женился.

– Да как-нибудь и без жены обойдусь.

– Не-е, – возразил Николай Николаевич, – без жены мужчине туго. Семья нужна.

– А может, я в прошлых жизнях имел по десять жен. Может, уже отработал я всю эту мирскую жизнь кармически?

Ибрагим взял со стола книгу и стал перелистывать.

– Веришь в эту хрень?

– Верю, – Ибрагим закрыл книгу и, прочитав название, вернул на стол.

– Зря.

Николай Николаевич хотел спросить о красивой кареглазой девушке, которая как-то искала Ибрагима на кафедре, но не осмелился. Он торопливо смял со стола белые листы и поднялся.

– Ну, что будешь делать?

– Не знаю.

– Отдохни, отоспись. Я пару дней подменю тебя. Кстати, есть интересная статья Белова в «Цветной металлургии». Надо проверить этого Белова.

Профессор нахмурил брови и добавил:

– Ну, да понятно, тебе сейчас не до этого. Ладно, поздравь своих родителей, передай им мои наилучшие впечатления об их сыне, да… Жаль, что банкет не даешь, тебе с коллегами еще работать и работать. Ну, да ладно. Ступай отдыхать.

Часы на здании третьего корпуса показывали начало пятого. Отраженное от противостоящего здания солнце золотило кирпич, по стене ползли вверх тени кипарисов. В затухающем небе быстро неслись облака. Ибрагим шел один. Под ногами дорожки устилала листва, где-то над головой курлыкали горлицы. Уже на остановке он спохватился, что забыл цветы в кабинете, забыл даже поставить их в воду. Решил было вернуться, но передумал, и теперь это мучило. Ребенком Ибрагим никогда не просил щенка или кошку. Когда соседи, уехав на море, оставили им кошку, Ибрагим, будучи взрослым парнем – тогда уже он учился в институте – просто извелся. Страх, что однажды, выйдя из дома, он непременно забудет покормить ее – налить молока, оставить воды – доводил до исступления. После пар он почти бежал домой, с замиранием сердца отпирал дверь, заскакивал на кухню – слава Богу! все было в порядке. Сейчас оставил цветы. Цветы, действительно, жаль, хотя с другой стороны… «Зачем продлевать их умирание? – подумал Ибрагим. -Ставить в мутный трехлитровый баллон с водой, перенявшей металлический привкус от старых труб старого институтского водопровода»…

Ибрагим стоял на остановке, ждал трамвая. Ему захотелось зайти в гости к другу, посидеть, попить чаю, между делом рассказать о себе. Но друзей не было. От разговора с Альбохой осталось разочарование. Не столько от сказанных слов, сколько от недосказанности, от себя, от чувства собственного безразличия к учителю. Ибрагим звякнул мелочью в кармане брюк. Монет хватало либо на хлеб, либо на трамвай. Обычно хлеб в дом покупал он.

Ибрагим пошел пешком. На углу квартала, заехав на тротуар, стояла дверцами нараспашку новенькая «десятка». Из машины, оглушая прохожих и запруживая улицу низкими частотами, расходилась на все четыре стороны музыка. На заднем сидении Ибрагим заметил полудетские высокие колени девиц, впереди сидели ребята в спортивных штанах. Звуки били поддых, точно выдавливали, выколачивали из груди пустоту, оставшуюся после Нади. Проникновенный и уверенный девичий голос пел:

Джинсы воды набрали и прилипли,

Мне кажется, мы крепко влипли,

Мне кажется, потухло солнце.

Прости меня моя любовь.

Ибрагим непроизвольно заслушался. В какой-то момент голос накатил на него гладкой, сверкающей волной, и он захлебнулся в нем. Голос превратился в гул, напирающий, наступающий на него бетонной стеной. Продолжая идти вдоль тротуара, он жадно заглатывал этот гул, эту боль, заглатывал порцию за порцией, аккорд за аккордом. Когда заныли ребра, Ибрагим, наконец, заставил себя выдохнуть. Он понял, что вот так же не дышал все эти дни. Жил на вдохе, с приподнятыми плечами. И выдохнув, он почувствовал, как ослепительная ярость стремглав, камнем тащит его куда-то вниз, и сам он – лишь тряпка, обернувшая этот угловатый камень.

Он брел домой, отходя все дальше и дальше, и уже ни машины, ни институтского корпуса не было видно за нависшими над тротуаром деревьями, но ему казалось, что ветер еще доносит обрывками фразы. Перед глазами безучастно плыли далекие пейзажи. Вспомнились запах выжженного солнцем луга, раскаленная взлетная полоса, сминающий все краски и запахи, переходящий в вибрирующий истеричный визг рев уходящего ввысь самолета. Это была другая высь, другое небо. Не то безудержное, холодное, что испугало сегодня своей невесомостью, когда утром он шел на защиту. Небо, которое помнил Ибрагим, лежало на взлетной полосе, плотно заполненное солнцем, синее, близкое, будто навсегда влитое в стальную рамку.

Ибрагим шел дальше, и все, что ощущал он в себе – была лишь невыносимая усталость.

Дома его уже ждали. Мать накрыла стол, позвала соседей, привела коллег. Ибрагим весь вечер принимал поздравления, улыбался и пил с отцом водку. Пил, не пьянея. Только глаза разгорались все жестче лихорадочным блеском. После он долго сидел в постели, в темноте и слушал тяжелые шаги матери. Наконец, она улеглась.

Обхватив колени и вперившись во мрак комнаты, он отсчитывал удары сердца. С каждым ударом он становился все меньше и меньше, сжимаясь в точку. И мир вокруг стал меняться, точно проваливаться куда-то, становясь кукольным, ненастоящим. Подобное состояние уже случалось с Ибрагимом. Совсем недавно, ночью он проснулся, в доме все спали – не понятно из-за чего проснулся, просто проснулся и сел. В сознании расплывались по периферии, точно жир в бульоне, остатки каких-то образов, событий, и постепенно из всего этого властно и однозначно сформулировалась мысль. Она была так проста и так страшна. Ибрагим увидел ее как громадную, возвышающуюся над ним ледяную глыбу. «Нади нет, и никогда не было». Он выдумал, сочинил, придумал ее. Кто хоть раз видел ее? Кто видел их вдвоем? Почему они никогда, гуляя по городу, не встречали знакомых? Никто никогда не спрашивал у него о ней. Но теперь все это наконец-то объяснялось, так же как и очевидной становилась логическая невозможность быть им вместе, невозможность какой-либо счастливой развязки. Он полностью сочинил роман, от начала до конца, он придумал ее отлет в Ирландию. Но почему в Ирландию? Почему в Ирландию? Возможно, это связанно с корнем Ир… Ибрагим безумно шарил глазами в провалах комнаты. Стол, стул, брюки на спинке стула… Все виделось иным, неведомым. В какой-то момент ему почудилось, что и вся его жизнь, он сам, институт, камазы с водкой, вот эта комната, родители за стеной, стул, брюки на спинке – все это также, как и Надя, реально не существует, все это – он придумал сам. Тогда Ибрагим почувствовал жуть. Мелькнула слабая мысль, что он спит, Ибрагим даже попытался встряхнуться, выгнать, вытрусить из себя прилипчивый, мучительный сон и от невозможности этого, невозможности выбраться, зацепиться мыслью за что-нибудь надежное, рухнул в подушку и почти мгновенно заснул.

Сейчас, так же сидя с ногами в постели, он опять вспомнил произошедшее с ним тогда, те свои мысли. Перед глазами прошла сегодняшняя защита, лицо Альбохи… «А почему бы не сейчас», – подумал Ибрагим, и от этой мысли голова его обрела ясность. Он встал, включил желтую настольную лампу, поставил на середину комнаты табурет и беззвучно снял люстру. Затем вытащил из шкафа заготовленный шелковый шнурок, накинул на крюк петлю и спустился. Хотелось курить. Он достал из кармана пиджака пачку и открыл окно. Курил, стряхивая пепел за подоконник. Докурив, помахал на дым руками, затворил окно наглухо, встал на табурет, просунул в петлю голову и балетным движеньем оттолкнул табурет в сторону.

ГЛАВА 10

На окне сидел мотылек. Желтый, с четырьмя черными кружками поперек – пара кружков слева и пара справа. Мотылек был такой крупный, что вчера Ибрагим принял его за бабочку. С утра мотылек ни разу не шевельнулся, сидел себе на замызганном стекле, и Ибрагим успел к нему привыкнуть, даже почувствовать какую-то симпатию. Он сам захотел лежать против света. Дни стояли ясные, яркие и, конечно, било по глазам, приходилось все время щуриться, но зато можно было наблюдать, как бегут перистые облака, а, зажмурившись, можно было рассматривать спроецированный за веками негатив тех же облаков в оконной раме только в желто-сиреневых силуэтах. Какое никакое, а развлечение. Созерцание исписанной шариковой ручкой стены с чьими-то присохшими соплями давало малое удовлетворение. В палате Ибрагим был один. Первый день с ним все время кто-нибудь оставался рядом, что раздражало. Возбуждение первых часов сменила апатия. Теперь, чтобы его не беспокоили, не заглядывали с выражением ихтиолога перед аквариумом ему в глаза, не говорили с ним противными голосами, он делал вид, что спит. Но совершенно избегать общения не удавалось, и Ибрагим особенно ценил то время, когда мог побыть наедине со своими мыслями и снами.

Все, что запомнил Ибрагим после того, как оттолкнулся от табурета, были звук упавшего табурета и опаляющая боль во все горло. Петля легла высоко, и от болевого шока Ибрагим потерял сознание. Перед глазами замельтешил калейдоскоп картинок, потом отошел на второй план, и он явственно увидел гроздь Изабеллы. Чьи-то пальцы сдавливали ягоду. Виноградина разрасталась, точно Алиса в Стране Чудес, ее грубая кожица с сухим треском расползалась под напором студенистой налившейся темно-красными прожилками мякоти. Стороной прошла мысль, что он действительно умирает, и тут же -ему двенадцать лет, мать ругает его за то, что он возится с черной дворовой собачкой, которая изжевала его пионерский галстук. Потом добавляет, что придется делать укол от столбняка в десну. Затем какие-то тупые удары, и будто он – колокол, и бьют по нему, но звук получается глухой, спертый. Несколько рук несут его, Ибрагим-колокол, через комнаты, комнаты, комнаты, заносят в какую-то темную каморку, посреди которой стол. Стол круглый, накрыт затертой плюшевой скатертью, его ставят на стол, и его тяжелый бронзовый бок впивается краем в плюш.

Сейчас Ибрагим старался не думать о сделанном, но пережитое затягивало, погружало в себя, и память выдавала новые картинки, словно море сглаженные деревянные обломки.

Вскоре должна была прийти мать, принести бульон. Когда она была утром, сказала, что у отца отнялись ноги. Ибрагим все думал, что сказать матери. Ему представлялось, что до конца мать никогда не простит его, что в глубине души навсегда останутся недоумение и страх перед сыном. Когда он услышал шаги в коридоре, то сел на кровати, но поняв, что это не мать, успел лечь обратно и прикрылся одеялом.

– Здравствуй, Ибрагим, – раздалось над головой. – Мне сказали, ты – лучше. Сказали, оправился!

Перед Ибрагимом стоял невысокий рано поседевший мужчина и покровительственно смотрел на него. Ибрагим, преодолевая какое-то внутреннее сопротивление, вспомнил: мать говорила, что какой-то Альберт спас его, буквально вынул из петли, но раньше, припоминая ее слова, он не мог отделаться от ощущенья неяви. Теперь, при виде Альберта, Ибрагим понял, что все именно так и было на деле.

– Ну что, как тебе там… – Альберт указал пальцем в небо и сел на край койки. Шаркнув ногой по голому бетонному полу, он продолжил:

– М-да, палата у тебя не очень. Но это дело можно исправить… Разруха одна кругом. Страна вымирает…

Альберт умолк, уткнулся в бетонный пол и машинально сплел пальцы. Ибрагим ждал, прикрыв веки.

– Она мне на сотовый позвонила. Посреди ночи.

Ибрагим не шевельнулся.

– Наденька позвонила, говорю, – повторился Альберт. – Говорит, привиделось, что ты вешаешься, и я должен спасать тебя. Я открыл гараж, приехал. Сморю – даже не нужно было знать номер квартиры – в одном окне свет горит. Отошел подальше – люстры нет, только крючок и провода к потолку загнуты. Я и рванул вверх.

Альберту вспомнились пустынные улицы, надсадное завывание непрогретого мотора. Свет дальних фар и попеременный визг тормозных колодок вспарывали зачарованную ночную тишину. Пока ехал, ему живо представлялись тощее онемевшее тело на носилках, сгорбленные женщины в черных платках, подтягивающиеся с утра к дому покойника. Потом – дождливые похороны. Он и Надя стоят у свежезарытой могилы. Надя беззвучно плачет, а он, Альберт, держит над ней зонт. Когда, доехав, Альберт захлопнул дверцу, его обступила плотная тишина. Он зябко передернулся и, сбавив шаг, отошел в сторону от подъезда, просчитывая в уме расположение окон и одновременно продолжая мысленный диалог с самим собой по поводу происходящего. Диалог оборвался, как только он увидел свет на четвертом этаже и потолок комнаты без люстры. Дальше он уже обнаружил себя бежащим по лестнице. Перескакивая ступеньки, он твердил: «Это не может быть правдой. Этого просто не может быть!» Потом были мучительные секунды переговоров через дверь, его методичный голос, истошный женский крик, выбитая им дверь… Ударом в челюсть пришлось сбить с ног старика в трусах… Желтый свет. Тело под потолком, качающееся от конвульсивных толчков.

– Вот так, – после затянувшейся паузы неожиданно завершил свой рассказ Альберт. Ибрагим оставался неподвижным, лежал, смежив веки на свет.

– Ну, ладно, пойду я. Видать, не отошел ты еще, – Альберт поднялся и направился из палаты. – Так что, еще увидимся, как поправишься.

– Не думаю, что это кому-нибудь нужно, – негромко произнес Ибрагим. От неожиданности Альберт застыл в дверях.

– Сядь, Альберт, – Ибрагим показал на соседнюю койку. – Расскажи мне сон.

– Сон?

– Сон. Тот, что Надя видела.

Альберт свернул линялый в бурых пятнах матрац и сел на голую сетку.

– Ну, что видела… – начал он неторопливо, – она особенно не описывала, торопилась. Сказала, видела какую-то деревянную гостиницу, и там люстра под потолком сама раскачиваться начала…. Я почему рванул, как ненормальный, когда увидел этот крюк! Никогда мне еще так после Афгана, честно говоря, не приходилось бегать!

Ибрагим, казалось, ушел в свои мысли. Альберт неловко хмыкнул и спросил зачем-то насмешливым тоном:

– Ну, что, понял теперь, что такое любовь? Где ты, и Надя -где?

– Я понял только то, что люблю своих родителей, – рассеяно ответил Ибрагим, машинально дотронувшись пальцами до четкого серо-желтого отпечатка, оставшегося на горле от шнурка, и добавил:

– Послушай, ты рассказал обо всем Наде?

– Зачем? Я подумал, что ее зря беспокоить, правильно?

– Правильно. Боишься, что она теперь приедет ко мне?

– Хочешь, я сейчас позвоню ей? Хочешь?! – запальчиво вскрикнул Альберт. – Что ей сказать?

– Мне все равно, что ты ей скажешь.

Альберт хотел возразить, но Ибрагим, надсаживая дыханье, перебил:

– У меня к тебе просьба. Уйди!

Видя оторопелость Альберта, он продолжил уже спокойно, глядя в сторону, будто говорил сам с собой:

– Ты думал, я спасибо скажу? Ни жить не дал, ни умереть.

Ибрагим попробовал рассмеяться, но смех получился истеричным, и он грубо добавил:

– Иди! Не нужна мне больше она. Иди. Я устал.

Когда Альберт, буркнув под нос «псих», затворил за собой дверь, Ибрагим в бешенстве сорвал с себя одеяло и сел с ногами на кровати. Он был раздосадован собой. Ему вовсе не хотелось так говорить о Наде. Но чем больше он теперь думал о ней, об Альберте, тем большее раздражался. Одно было хорошо – это то, что Альберт не проговорится о случившемся. Он даже слышал слова его и ответное дыхание в трубке:

– Да, мальчик совсем плох, руки опустил. По-моему у него депрессия.

И в ответ дыхание.

Или даже лучше так:

– Зря волнуешься за него, малыш. Жив-здоров, еще нахамил мне.

В сущности, Альберт – славный малый, только, вот, клещ. Верит в свое рыцарство. Коллекционирует. Все рыцари – коллекционеры своих подвигов. Единственная разница с теми, кто называют себя коллекционерами – им не надо прокалывать бабочек или выманивать монетки у беззубых дедулек. Альберт напоминал Ибрагиму соседа-калеку, которого звали Аслан. В тридцать лет по пьяни он потерял ноги – перерезала их ему по бедра электричка, и всюду по городу его возил младший брат. Из лени, или еще почему, мужик редко брился, отчего похож был на пострадавшего в чеченской войне боевика. Это сходство так льстило ему, что вскоре Аслан отрастил вахабитскую бороду и по всякому поводу, на каждом углу стал клясть русских. Заигрался он настолько, что принял ислам, хотя никакого отношения ни к магометанству, ни к чеченцам не имел. Катал себе мужик асфальт, пил водку…

Ибрагим посмотрел в окно и заметил, что мотылька больше нет на прежнем месте. Пошарил глазами по подоконнику, но трупика не обнаружил. Может, и на самом деле мотылек был живой и просто улетел? Ибрагим поднялся и подошел к окну. – Интересно, – думал он, – приехала бы Надя, узнай она все? А впрочем, зачем это знать? – Он вспомнил их светлое, неземное прощание в аэропорту, ее теплые губы… Пока они смотрели друг другу в глаза, на Земле могли начинаться и заканчиваться войны, в горах падали вертолеты, спортсмены добывали золото, автомобилисты, закупоренные в пробках, проклинали весь мир, не выходя из машин; пешеходы на улицах время от времени эпилептоидно вскидывали левую кисть к носу и бежали сквозь тех, кто, время от времени эпилептоидно вскидывая левую кисть к носу, бежали навстречу им. На запястьях вспыхивали металлические браслеты, Хронос пожирал своих детей.

Ибрагим не раз умирал в этой жизни, но никогда – по своей воле. Теперь же факт суицида зиял в его мозгу черным провалом и только на первый взгляд воспринимался как нелепость. При ближайшем рассмотрении случившееся затягивало томительным сладким ужасом – надо было только заглянуть туда, за край, получше. Беспокоило то, что теперь он не мог разобраться, любила ли его на самом деле Надя, любил ли ее он сам, и зачем он вешался? Приятно и лестно было полагать, что все пережитое, как учит любимая им восточная философия – еще одна ступень в личной эволюции, шаг по пути просветления и избавления. Мысль, что через Надю он что-то обрел, была приятна примерно так же, как студентом ему была приятна мысль о сданном экзамене по предмету, с которым он никогда больше не столкнется. Но следом вставал мучительный вопрос, как и для чего жить дальше. Может именно из-за этого Ибрагим незаметно приобщился к идее, согласно которой все – глупость и абсурд, ничто из чего бы то ни было не следует и не вытекает; жизнь, смерть, любовь не стоят ни самих себя, ни друг друга. Несет сынов человеческих, вместе со зверюшками, деревьями и реками один поток: куда несет, зачем несет – кто знает? При таком раскладе произошедшее с ним теряло всякий трагизм, что откровенно расслабляло.

Так, в паузах между посещениями и сестрой с капельницей прошла жизнь Ибрагима в больнице. Через четыре дня после поступления Ибрагим был выписан из реанимационного отделения. Когда за ним зашла мать, он уже собрал вещи, сдал белье и полотенце и ждал ее, стоя возле окна.

На выходе, за больничной оградой, Ибрагим заметил девушку с такой же стрижкой, как у Нади, и глупое сердце качнулось в сторону и отяжелело от горячей крови. Он обернулся: борясь с одышкой, мать несла вторую, ту, что поменьше, сумку, тяжело ступая больными ногами в летних потрескавшихся босоножках. Ибрагим остановился. Над головой, в пасмурном небе не было ничего, кроме молочного холода.

– Ты чего? – спросила Наталья Ивановна. – Голова закружилась?

– Нет, ма. Ничего у меня не кружится. Давай сумку.

Мать поставила сумку на землю.

– Отец все еще не встает?

– Да ты что, ходит уже! Ему лучше, – ответила она и склонилась к сумке.

– Ветер теплый, с юга, – Ибрагим повел плечами, – снег будет.

– В начале октября – снег?

– Будет.

– Не будет.

Наталья Ивановна, оставив сумку, распрямилась.

– На что спорим? – предложил тут же Ибрагим.

– Не знаю, Ибраша.

– Давай, если я выиграю, ты мне купишь вафли, только шоколадные.

– А если я?

– Я куплю тебе норковую шубу.

– Годится! – мать молодо рассмеялась.

Ибрагим понял, что давно не видел того, как мать смеется. Он вспомнил, как в детстве вместе с мамой играл в снежки с соседскими детишками, и ему отчаянно, по-детски захотелось снега. Он забрал у матери сумку, и, оживленно споря, они прошли к трамвайной остановке. Теплый ветер порывами сгонял стайки лимонно-желтых листьев по углам, забивал под бордюр, в лужицы. В этих подрагивающих рябью лужицах, точно в тысячах зеркалец, выпавших из дамских сумочек, отражались улицы, люди, дома, бездомные псы, голуби и белое небо.

Поутру улицы Владикавказа оказались припорошенными похожим на манную крупу снежком. Снежок растаял, едва на улицах появились торопливые прохожие и первые автомобили.

Октябрь 2002 г.