Борис БИЦОЕВ. Колесо Балсага

РАССКАЗЫ

СОБАЧЬЯ ЖИЗНЬ

Они познакомились летом на Тереке, где у нас обычно и собираются все собаководы. Неудивительно, что эти несчастные, не нашедшие себе друга в мире людей и оказавшиеся на обочине жизни, при виде себе подобных начинают добреть и раскрепощаться. Я и теперь часто представляю себе эту сцену с его слов и, несмотря на все то, что случилось, не могу порой удержаться от смеха.

Вряд ли можно выдумать более нелепое знакомство. Зеленая трава, солнце, шум реки, резвящиеся псы среди разрозненных куч коровьего помета – и тут он увидел ее, у воды, с поводком в руке. Как одинокая горная лань она стояла на небольшом возвышении и любовалась возникновением барашков на воде. И от этой природной непосредственности что-то животное, как он сам говорил, что-то простое и вечное вдруг проснулось в нем, и заговорило громким голосом, без труда разломав все моральные конструкты, возведенные в его голове за годы жизни в каменном городе.

Сбросив с себя оковы застенчивости, позабыв свой страх, он, как племенной индейский бык, ведомый неизвестной ему силой, решительно подошел к ней, вероятно, сзади и молча кинул палку ее собаке. Она, кутаясь в шерстяную кофту, была слегка удивлена и тронута. Казалось, эта внезапная дерзость с его стороны произвела на нее впечатление, и, видя, как ее пес возвращается уже с палкой в зубах, она, хитрая лиса, растаяла от умиления, наградив обоих широкой зубастой улыбкой. Он был на коне. «Сука?» – громко спросил он, с силой вырывая палку из пасти собаки. И этот его вопрос, во всей его животной непосредственности, так нежно и весомо прозвучал посреди всей этой беспечной беззаботности, что он сам невольно удивился своей мощи и, как светлячок, засиял от восторга. Она вновь улыбнулась, снисходительно прощая ему его невежество и как бы покоряясь его дикой безрассудной удали, отрицательно покачала головой. «Кобель», – тихо ответила она. И при этих словах их энергетические поля, их ауры, чиркнув друг друга, внезапно соединились, сплетясь в одно целое, в один большой кусок.

Разумеется, он потом долго расспрашивал ее, как ее собака ходит на двор и что она жрет, чем она моет ей задницу, и есть ли у них глисты, в глубине души понимая, что это уже лишь ненужные подробности. Он только что взял барьер. Знакомство состоялось, и кроткий ягненок, коим он слыл в городских трущобах, найдя себе пару, заговорил интонациями свирепого хищника.

Они шли вдоль берега, мирно беседуя, и наблюдающим за ними бегемотоподобным физкультурникам-эксгибиционистам, вечно пыхтящим в зарослях турников, ничего не оставалось, как констатировать рождение новой парочки в стане собаководов. Они встречались почти каждый день, держались за руки, и неистовый Терек своим диким ревом только подливал масла в огонь их разгорающейся страсти. Пару раз они и меня вовлекли в это бесцельное шастанье по прибрежным холмам, после чего я долго плевался и клялся, что больше никогда на это не соглашусь. Мое красноречие стоит большего, внушал я себе, и я не дам себя разменять на роль катализатора для пустых, бессмысленных разговоров. Но каждый раз, видя его, еле сдерживающего свою собаку, пытавшуюся то ли вырваться в небо, как бумажный змей, то ли кинуться к дереву, справить нужду, что-то содрогалось во мне, и я соглашался составить им компанию. Они шли и ворковали, как два голубка, болтали всякую чушь, осторожно обходя коровий помет, лишь изредка оглядывались на меня, ученого осла, виновато плетущегося сзади и упорно отказывающегося понимать их птичий язык. Он нес ахинею, она отвечала невпопад, собаки постоянно лаяли, путались под ногами, ящерицы и прочие гады, почуяв их приближение, кидались врассыпную – и во всем этом хаосе они так прекрасно понимали друг друга, что могли гулять до поздней ночи. Я тогда сразу понял, что это у них всерьез и надолго.

Наступала ночь, и им приходилось расторгать свои энергетические связи, прекращать свои телячьи нежности и подобно городским крысам расходиться по своим тесным коммунальным норам, увлекая за собой на поводках своих дурных и неугомонных псов. И вдруг однажды у него на кухне, в присутствии собак, они внезапно переглянулись, всем своим видом давая понять, что они – одно целое, и сообщили мне о своем решении. Мне стоило больших сил сохранить спокойное выражение лица. Они не услышали в ответ ни дикого обезьяньего хохота, ни праведного, возмущенного блеянья, я просто окинул взглядом кухню, посмотрел в окно, где вокруг были видны лишь оранжевые перекошенные пятиэтажки, как ежи ощетинившиеся антеннами на крышах, и подумал – ну, что ж, поздравляю вас. Вы сами выбрали эту собачью жизнь. Теперь будете грызться друг с другом, метаться по комнатам, как звери в тесной клетке.

Но им, по правде сказать, было не так уж и интересно, что я думаю. Они только таращились друг на друга, как два кролика в предвкушении телесных радостей. Они вместе рыскали по городу, совершая немыслимые покупки, вместе обустраивали свое гнездышко, тащили все в дом, как две сороки, и однажды даже приобрели большого плюшевого медведя, который все время смотрел мне прямо в глаза в какой бы угол комнаты я не отходил.

Так продолжалось несколько месяцев. А потом у нее вдруг обнаружили рак. Все вокруг просто онемели от ужаса – соседи, родственники, друзья. Они, как аквариумные рыбы, смотрели, выпучив глаза, раздували губы, а сказать ничего не могли. «Надо же, именно рак! – удивился кто-то из знакомых. – Ведь это же ее знак зодиака. Она всегда носила его на шее, как талисман». Никто так и не верил, но, несмотря на то, что в ее гороскопе ничего об этом не было сказано, диагноз все-таки подтвердился.

Он возил ее в больницу и там, в полуподвальных помещениях при тусклом свете общался с одетыми в белое близорукими кротами, которые судят о людях лишь по большим черным пленочкам, рассматривая их на свет. Но, вглядываясь в небольшое пятно на ее снимке, они начинали лишь в бессилии мотать головами, что-то невнятно мычать и корчить сочувственные рожи. Он, как он потом рассказывал, не стал им ничего говорить, не стал с ними ссориться. Он только решил как можно скорее увезти ее из этих подземных катакомб, выйти на свет и уехать. Но, оказавшись во дворе больницы, он вдруг заметил, что его машина уже не стоит на прежнем месте, и все попытки ее увидеть оказались лишь пустой тратой времени. «Как корова языком слизнула», – подумал он и начал истерически смеяться. Даже старик-сторож в будке у ворот проявил понимание и, невзирая на свой почтенный возраст, даже привстал со своей табуретки, чтобы выразить соболезнования. «Как можно красть машину у человека, приехавшего сюда со своей болью! – возмутился старик. – Чтобы это сделать, надо быть последним шакалом!» «А ты куда смотрел, козел старый?» – хотелось ему ответить, но он не стал ничего говорить. Он не стал обижать старика – да и что это даст? Все равно с него, как с гуся вода – ничего ему не будет. И тут, по его словам, он совсем растерялся. Было жалко старика, было жалко машину, было жалко отца, который двадцать лет работал как вол, чтобы ее купить, а рядом стояла она со своим раком и беспомощно смотрела на него, как бы спрашивая, что ей теперь делать.

И тогда он понял, что им нельзя уходить, что это все всерьез и надолго. После долгих и продолжительных анализов и разговоров, ей выделили койку в палате, а он остался за ней ухаживать, еще не представляя себе, с чем ему придется столкнуться. Там, в больнице, как он потом рассказывал, он пережил столько ужаса, сколько никогда не видел в своей предыдущей жизни. Больные теснились, как сельди в бочке. Да и запах от них исходил такой же. Животных в больнице было больше, чем врачей. Днем дежурили тараканы и мухи, а ночью их сменяли клопы и комары. Он проводил у ее кровати бессонные ночи и, когда выходил в туалет, все время натыкался на сидящего в коридоре бывшего бойца чеченской милиции, страдавшего запорами и бессонницей и словно филин, моргавшего из темноты своими большими напуганными глазами. А однажды в предрассветный час ему показалось, что утка под ее кроватью вдруг захлопала крыльями, начала летать по палате и выпорхнула в окно, улетев, наверное, в теплые края, подальше от этой дикости и боли. Он тогда понял, что больше так не может, что ему обязательно надо выспаться и, не став ее будить, тихо ушел.

Дома он обнаружил окоченевший труп ее собаки, про которую все забыли. То ли она умерла от холода, то ли от депрессии – это уже не имело значения. Мы с ним вместе похоронили ее за гаражами, и он тут же отправился спать. Как он потом рассказывал, ему снился север, снег и много белых медведей, и, проснувшись, он долго думал к чему это все. Подъезжая к больнице, он почувствовал, что ему стало не по себе. Он не знал, стоит ли говорить ей о смерти собаки, стал искать слова, но увидев у дверей палаты толпу врачей и санитаров, сразу понял, что слов никаких уже не потребуется. Она лежала на белой простыне, спокойная и холодная, как белая медведица, и он тогда в первый раз упал перед ней на колени и завыл, как раненый волк, оглашая весь этаж своими воплями. После похорон я перестал его узнавать. Мне казалось, это был уже совсем другой человек, и даже человеком его назвать было трудно. Нелюдимый, хмурый, небритый, он пинками под зад загонял своего пса в подъезд, а видя меня, лишь молча протягивал руку и быстро убегал в свою каменную конуру. Пару раз, придя к нему домой, я заставал у него на кухне пьяную свинью, напялившую на себя его одежды. «Как ты там говоришь, собачья жизнь?!» – приговаривала свинья, наливая себе очередную рюмку. «Да, ты это чертовски правильно подметила» – бормотал он, опрокидывая налитое себе в глотку.

А ночью, когда весь двор засыпал, он один выбирался на крышу и, вылупившись на луну, начинал свою горькую монотонную песню. «У-у-у-у-у-у-у-у-у-уу-у-у, – раздавалось над крышами сонных пятиэтажек, – у-у-у-у-у-у-у-уу-у-у-у-у-у». Весь подъезд подписал потом жалобу в домоуправление, а кто-то из жителей соседних частных домов даже грозился его пристрелить. Послали и меня поговорить с ним как с другом, но он не стал никого слушать. Да и что я мог ему сказать? Что с самого начала знал, что все так и выйдет? Ведь скромное животное счастье – не для людей его категории. Так всегда бывает – стоит глупому ягненку возомнить себя львом, как судьба его тут же ставит на место. Рожденный ползать летать не может. Все тогда сильно поволновались, а потом просто махнули рукой и вовсе забыли. Пусть себе воет, сколько влезет, пусть думает, что он волк. Но он не прекратил свои ночные концерты, дав всем понять, что делает это не ради них, а исходя из своей внутренней потребности. Что он просто не может иначе. И когда к его подъезду стали приезжать люди из других краев, которые слышали его душераздирающую историю, и со слезами на глазах, глядя на луну, проникновенно слушали его завывания, я понял, что это всерьез и надолго.

КАЛ

Он был, маленьким, как и все мы, носил школьную форму, ябедничал, бегал по коридорам, курил в туалете, а потом вырос и стал инспектором ГАИ. И эта метаморфоза никого по-настоящему не удивила, а стала, напротив, лишь обычным явлением в ряду неподдающихся осмыслению событий, все чаще и чаще происходящих в наших краях в последнее время.

Я, когда увидел его на перекрестке, невольно начал хохотать. Машины, знаки, светофор и он, глупый в лице, гордо возвышается над всем этим потоком, вульгарно размахивая посреди улицы своим огромным несуразным жезлом. Как пастух среди разношерстного стада баранов!

Все наши тогда словно с ума посходили. Только и слышно было, что Кал, Кал, Кал! Такой, дескать, молодец, такая умница! Стали детям его в пример приводить, анекдоты про него рассказывать, песни сочинять. Кто-то даже передачу о нем заказать хотел. Я сразу знал, что добром это не кончится. Как может человек с прозвищем Кал состояться в какой-либо должности!? Пусть он даже семи пядей во лбу, это ничего не изменит. Человек с таким именем – все равно калека, и куда бы он ни устроился, суть его останется прежней. Но меня, как обычно, и слушать никто не стал.

Масло в огонь подливали, конечно же, и старшие. «Все вы философы, – негодовала тетя Роза из пятого подъезда, – думаете, размышляете, а Кал ваш давно уже сам живет и деньги домой приносит!» «Да оставьте вы Кала в покое, – не выдержал я однажды. – Он сам еще не знает, во что он впутался!» – Ведь все то, что приносит доход, обычно приносит и неприятности, и если где-то появляются деньги, то за ними тут же появляются и проблемы. – «Кал не готов к такому повороту, поймите!»

Когда шум машин за окном становился невыносимым, я невольно вспоминал его недобрыми словами. Ведь это он там ими всеми командует. Пусть он самоутверждается, зарабатывает деньги, пусть ходит, бряцает своим жезлом, свистит в свой свисток, но пусть делает это тихо. Неужели оттого, что он стал инспектором, весь мир должен плясать под его дудку! Я был вне себя и хотел даже как-то раз выйти на перекресток и все ему высказать. Воображая его довольное бритое лицо, я невольно сжимал кулаки и стискивал зубы, но плохого я ему никогда не желал.

Все началось с того, что у него подох волнистый попугайчик, которого он купил на первую зарплату. Кал тогда сильно расстроился и даже заступил на дежурство небритым. На следующий день у него умерла бабушка. А вечером на посту, прямо на вверенном ему перекрестке разбился директор цирка. Его пьяного и полуживого надо было срочно везти в больницу, и товарищи поручили это Калу. Он рванул, как он нам рассказывал, с мигалками через весь город, периодически поправляя лежащего рядом на сидении и пускавшего кровавые пузыри прямо на новенький, привезенный из Эмиратов коврик.

На одном из крутых поворотов он не успел затормозить и сбил взявшегося непонятно откуда ишака, а доехав до больницы, целый час шатался по коридорам, с директором на руках, в поисках врачей и медсестер, потому что все отмечали международный день солидарности трудящихся.

Вернувшись на пост, Кал увидел группу подростков, извлекавших из обломков автомобиля директора, разноцветные шарики и ленточки, и мужественно попытался разогнать хулиганов, но их оказалось слишком много.

Очнулся он, как он потом рассказывал, уже в травматологии. И сразу услышал доносившиеся откуда-то с неба странные голоса. «Ты что, меня не любишь?» – спрашивал первый голос. «Не люблю, и никогда не любила!» – отзывался второй. Он встал и пошел на звук по коридору и увидел, что вместе с ним туда спешат и все остальные. Он попал в большой зал, в центре которого стоял телевизор, а вокруг рядами на стульях сидели люди и плакали. Те, кому не досталось сидячих мест, плакали стоя. Маленький мальчик, переминавшийся в углу с ноги на ногу, вдруг начал дергать за рукав свою маму. «Мама! Мама! – умоляюще шептал ребенок, – я больше не могу терпеть!» «Да замолчишь ты, наконец, гадина! – грозно рявкнула на ребенка плачущая мать. – Ты что, не видишь, что Хуан Альберто страдает!»

Впереди у экрана плакали старики, вдалеке у стенки молодежь и дети, в коридоре медсестры, а в телевизоре плакал Хуан Альберто, и Кал, как он нам потом рассказывал, с непривычки вдруг не выдержал и громко рассмеялся.

Его лечение ничем не отличалось от других. Утром ему делали клизмы, в обед банки, ночью горчичники, а вечером приходила уборщица и оставляла после себя такую грязь, что он потом был вынужден подолгу приводить палату в порядок. Другие больные поначалу смотрели на него косо, но он постепенно адаптировался, сдал анализы и уже на третий день плакал вместе со всеми.

Наши все, конечно же, очень сильно тогда за него переживали. Лысый и Чмо даже съездили, проведали его и зачем-то отвезли ему в подарок книгу «Пролетая над гнездом кукушки». Я сразу понял, что добром это не кончится. Ведь эту книгу и здоровому человеку лучше не давать, не то, что больному! Но меня, как всегда и слушать никто не стал.

А когда Кала выписали, мы его уже не узнали – настолько он изменился. На лбу у него появились морщины, а на голове седые волосы. Небритый, плохо пахнущий, пьяный, он постоянно опаздывал на работу и грубил своим коллегам, а от меня стал шарахаться, как от приведения. Однажды на дежурстве он вместо того, чтобы оштрафовать водителя, кинулся на него с кулаками и избил его чуть ли не до полусмерти. А когда на пост с проверкой приехал высокий начальник, Кал вдруг достал откуда-то линейку и начал при всех его измерять.

В память о его прежних заслугах ему простили тогда эту выходку, но когда он однажды попытался остановить машину министра, прощать его уже никто и не думал. И тем же вечером под глазами Кала появились огромные синяки, а на перекрестке – новый инспектор.

Именно этот случай, возможно, и выбил его окончательно из колеи, ведь с тех пор, как у него отняли перекресток, найти себя он так и не смог. Одно время он продавал арбузы, потом перешел на дыни, потом стал торговать продуктами ГЕРБАЛАЙФ, но где бы он что ни начинал, отовсюду его вскоре со скандалом выгоняли. Он стал шляться по улицам города и заглядывать в мусорные контейнеры, а однажды кто-то даже видел, как он на Проспекте Мира, сидя на лавочке, грязный и босой, кормил голубей.

А потом вдруг неожиданно, как снег на голову, на нас свалился новый год. Все стали наряжать елки, ходить друг к другу в гости, печь пироги и радоваться. И тогда во дворе все устроили общий праздник, и там были тетя Роза и дядя Тамик, и кто-то вдруг сказал: «А где же этот ваш Кал? Что-то его давно уже не видно!» И все сразу погрустнели, ведь действительно уже давно все как бы и забыли о нем. Но дядя Тамик не растерялся и громко выкрикнул: «А давайте выпьем за новый год! Пусть он принесет нам много радости!» «Давайте!!!» – дружно ответили все, и за праздничным столом снова воцарилось веселье, продолжавшееся всю ночь и весь следующий день.

Но я не стал с ними долго сидеть. Сколько можно одни и те же разговоры слушать! И пока все звали снегурочку, я тихо под шумок смылся. А когда поднимался по лестнице, вдруг нечаянно наступил в подъезде во что-то липкое. Мне в нос сразу ударил нехороший запах. Поднеся к лицу зажженную спичку, я не на шутку испугался, и от волнения смог выкрикнуть только одно слово: «Ка-а-а-л!». Вдруг то, что лежало на полу, резким движением схватило меня за горло, придвинуло к себе и вкрадчиво произнесло: «Никогда… слышишь, никогда меня так больше не называй! Ты меня понял?» «Конечно, Кал, – ответил я, смутясь. – Ты только не переживай, Кал!» В ответ из темноты раздался гулкий подавленный плач, сменившийся диким истерическим хохотом. Я решил, что не смогу ему чем-то помочь и мешать ему тоже не буду. Переступив, я поднялся к себе, про себя подумав, что надо бы все-таки, наконец, на уборщицу пожаловаться. Вечно у нас в подъезде что-нибудь валяется: то окурки, то гильзы, то шприцы какие-то. Неужели нельзя как-то избавляться от этих отходов? Да и лампочку пора, наконец, вкрутить! А потом, когда в газете написали, что какой-то бомж угнал со стоянки машину ГАИ, я уже знал, о ком идет речь.

На похоронах, конечно же, стали известны все подробности. По официальной версии он весь день ездил по городу, игнорируя знаки и превышая скорость, а ночью, в районе хладокомбината, врезался в грузовик с химическими отходами. Ну, а как на самом деле было, никто никогда, наверное, как обычно, и не узнает. С тех пор, как у нас придумали эти отходы в горах прятать, жизнь в наших краях стала еще более непонятной. То вдруг курица у кого-нибудь в деревне залает, то свинья закукарекает, а в одном селении мужики даже поймали тура с тремя яйцами. Вот и Кал бедный от этих химикатов пострадал. Я-то сам, конечно во все эти вещи не верю, да и мало ли всякого у нас на похоронах говорят. Мне действительно было жаль Кала, столько человек всего перенес, так намучался. И когда я прочитал надпись на его надгробном камне, у меня невольно навернулись слезы. Этот камень заказали ему бывшие товарищи по ГАИ. На темно-коричневой мраморной глыбе красовалась кроткая, дружеская запись:

ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ НАШ КАЛ

Вокруг могилы росли розовые цветы и летали пчелы, а где-то далеко пели птицы. И я даже подумал: хорошо здесь все-таки ему, наверное. Нет ни шума, ни рева, ни пронзительных автомобильных гудков. Тишина и благодать, чистый воздух, что еще человеку надо?

Много тогда на кладбище слов было сказано, много всего вспомнено. Говорили все, кто что хотел, и дядя Тамик, и тетя Роза… И директор цирка тоже выступил – в новенькой инвалидной коляске. В конце он всех пригласил на бесплатное представление и долго еще раздавал детям конфеты. Потом и директор зоопарка несколько слов сказал. У меня, конечно же, тоже была пара мыслей по этому поводу. Ведь Кал не просто личность, он ведь в определенном смысле, как это сказать, «репрезентант» своего поколения. Но меня опять бы никто и слушать не стал. Чего с ними связываться! Только время зря терять.

КОЛЕСО БАЛСАГА

Он не вдавался в детали вопроса о том, что первично: материя или дух – он принимал колеса как данность. Он глотал их горстями, упаковками, тоннами – и ему все казалось мало. Он лучше всех во дворе умел разбираться в этой дряни и мог часами расписывать букет ощущений от той или иной таблетки. Кто-то курил, кто-то кололся, кто-то пил водку – он на всех смотрел с одинаковым презрением. Колеса – вот единственная сущность высшего удовольствия, потайная дверь в лабиринты небытия.

– Сос! – кричала ему с балкона мама, и что-то было фатальное в этом крике. Как будто она вовсе не его звала, а обращалась ко всем нам за помощью. Дескать, помогите, люди добрые, подскажите, что мне делать с этим идиотом-сыном. Но мы хранили молчание. Ведь мы знали, что между ней и сыном теперь – колеса.

Он закидывал их утром, в обед и вечером и все в больших и больших количествах. Слухи о его достижениях уже давно покинули пределы двора и вовсю гуляли по городу. Чего стоит одна лишь история, когда он на свое двадцатипятилетие разом заглотнул двадцать пять таблеток и провел потом двадцать пять дней в реанимации. Он находился между жизнью и смертью, видел свет в конце тоннеля – «такой яркий и круглый, как колесо» – и вернулся назад, в свое тело, робко покачивающееся на тоненьких кривых ногах у одного из пропитанных смрадом подъездов этих бесконечно одинаковых пятиэтажных домов. Колеса – единственное, что спасало его от этого однообразия.

Их идеальная круглая форма настолько въелась в его сознание, что он умудрился уговорить маму купить ему в комнату круглый стол и круглый стул. Он с трепетным волнением предъявил мне эти живые свидетельства его новой философии, пристально глядя мне в глаза сквозь круглые стекла своих очков. Но я не разделил его оптимизма. В свойственной мне бесцеремонной манере я подверг его образ жизни острой деструктивной критике. «Что ж, поздравляю тебя, – сказал я, осматривая новую мебель. – Теперь ты круглый дурак».

Он сильно расстроился, но виду тогда не подал – лишь только понял, что бесполезно в таких делах искать моего одобрения. «На, возьми хоть почитай. Невежда», – буркнул он, протягивая мне книжку в ярком переплете. Я прочел ее название и решил, что он окончательно спятил. Это был роман Артура Хэйли «Колеса». Если уже даже я его не понимаю, то что же говорить об остальных, которые всегда считали его тронутым. Ведь я – единственный, кто хоть как-то воспринимал язык его галлюцинаций, кто видел в нем мыслящую субстанцию. «Был такой древнегреческий ученый – Трамал, – любил он повторять, – а я – его ученик». Кто еще поймет его юмор!

Когда мое общество начинало его обременять, происходило одно и то же. Он выпроваживал меня на улицу, выходил сам и закрывал за собой дверь. Затем он останавливался, произносил свой индивидуальный философский тост «что будет, то будет!» и закидывал колеса. Подняв воротник своей куртки, – последняя деталь этого своеобразного ритуала, – он быстрой походкой удалялся в мир своих новых приключений. Мне только и оставалось, что смотреть ему вслед – уплывающему вдаль пароходу. Так он и плавал целыми днями, не признавая, ни времени, ни пространства.

– Сос! – кричала его мама в черноту вечернего двора. – С-о-о-о-с! – но кораблик-сын все никак не появлялся.

Он часто делился впечатлениями о своих путешествиях. Приняв колеса, человек обретает ноги, любил он повторять. Нельзя просто стоять или сидеть – надо ходить. Движение – вот, что отличает действие колес от действия травы. Хочется двигаться, искать. В действие приходят какие-то скрытые механизмы. В организме начинаются необратимые химические процессы. Хочется жить, видеть, познавать. Он знал, что говорил, и вообще он очень хорошо разбирался в таких вещах. Не случайно его выгнали только с третьего курса медицинского института и именно в то самое время, когда он плотно подсел на колеса. «Они ищут панацею, – комментировал он это событие, – а я ее уже нашел».

Находясь в постоянном движении, он получал массу новых впечатлений, а действие таблеток умножало его зрительную энергию в тысячу раз. Он был талантливым наблюдателем и красноречивым рассказчиком. Он посещал выставки, политические собрания, кукольные театры, и всякий раз, когда он пересказывал мне увиденное, мне казалось, что я сам стоял там, рядом с ним. Бывало, я уже не мог определить, что в его рассказах факты, а что галлюцинации.

Он уходил на футбольный матч и возвращался с историей о том, как одиннадцать колорадских жуков вдруг высыпали на поле и буквально сожрали команду голубых божьих коровок. Он уходил на выставку рисунков и рассказывал, что на обратном пути видел сотрудников автоинспекции, занимавшихся на дороге мужеложством. Он шел на вечерний сеанс в кинотеатр «Дружба» и, возвращаясь, клялся, что подружился там с пятью индейцами и одной индейкой, а потом, бороздя просторы центрального парка, натыкался на склонившихся над шахматной партией стариков, которые, сами того не ведая, с течением времени превратились в застывшие шахматные фигуры. «Это все не жизнь, а сплошная комедия, – повторял он постоянно, – это все просто смешно!».

Его безумие достигло свой вершины в той истории, когда он ни с того ни с сего забрался в беспамятстве на колесо обозрения и с высоты птичьего полета посмеялся, как он говорил, над всем этим городом. Мосты, улицы, дома, рынки, коррумпированные правоохранительные органы, взяточники преподаватели, лицемеры-политики, борцы-тугодумы – он всех их высмеял. Все они, маленькие-маленькие, якобы копошились у его ног и просили прощения. Разумеется, что в историю про колесо Балсага я ему тоже тогда не поверил. Уж слишком все было красочно, ярко и театрально.

Он, по его словам, устав бродить по разного рода задворкам, решил нанести удар прямо в центр своего самосознания и, заглотнув порядочную дозу, зашел в музей искусств. Именно здесь он решил проверить на прочность свое историческое «Я» и отчетливо вглядеться в свою генетическую сущность. Но, попав в атмосферу старины и увидев то грозное величие, которым были пропитаны картины, изображавшие наших древних предков, он тут же протрезвел и растерялся. Он словно онемел, когда остановился перед огромным полотном, на котором нарт Сослан танцевал над горящим котлом посреди громкого пира. И каков же был его ужас, когда нарт Сослан, не сходя с полотна, сделал ему знак подойти поближе.

«Пришел посмотреть в глаза своим предкам, храбрый юноша? – обратился к нему Сослан. – Да… вот они мы, во всем нашем величии… Понимаю тебя, юноша, мне знакомо это выражение лица. Страшно видеть такую грозную силу, такую доблесть и такое величие духа. Но и ты меня пойми. Вот уже добрую сотню лет я смотрю в глаза своим потомкам, которые приходят взглянуть на меня, и только и вижу, что эта сила и доблесть увядает и увядает с каждым последующим поколением. И несмотря на все те признаки уныния и упадка, которые мне являются в лицах моих потомков, вынужден я сохранять эту гордую воинскую осанку и этот победоносный блеск в глазах, несмотря на все мои внутренние сомнения и недобрые предчувствия. Здесь, на этом самом месте, перед тобой стояли многие, но скажу тебе по правде, таких ничтожеств, как ваше омерзительное поколение, я еще не видел никогда. Вы, наркоманы поганые, только и заняты тем, чтобы добыть себе дозу, только и делаете, что таблетки всякие жрете, а потом приход выхватываете». И тут вдруг нарт Сослан протянул к нему свою огромную мужественную руку, схватил ею его прямо за горло и оторвал от земли. «Посмотри на себя, подонок! – продолжал Сослан, пристально вглядываясь ему прямо в глаза. – Как ты смеешь сюда являться в таком состоянии?! Ну, ничего, найду я на тебя управу. Недолго тебе еще осталось мое славное имя позорить. Настигнет тебя колесо Балсага. Оно твоей смертью будет, куда бы ты ни спрятался и что бы ты ни делал. И тогда»…

Он не стал ждать, пока Сослан закончит свое проклятье. Барахтаясь в пустоте ногами и жадно хватая воздух, он собрал последние силы и с пронзительным воплем вгрызся зубами нарту Сослану прямо в руку. Быстрой стелой вылетел он из музея, как молния пронесся по проспекту, птицей перелетел через мост, а оказавшись во дворе, тяжелым камнем упал нам на руки. Мы тогда все лекарства испробовали, чтобы вернуть его к жизни и даже на всякий случай укол адреналина в сердце сделали, как он сам нам показывал. Кто-то даже предложил жаропонижающие свечи ему поставить, но мы отвергли это средство как негуманное. Долго он тогда в себя приходил, что и говорить, заставил нас всех понервничать. Он тогда поклялся, что никогда больше колеса глотать не будет. Он перерыл все медицинские справочники и даже позвонил в наркодиспансер. Но про колесо Балсага там тоже ничего и не знали. Я думал, теперь-то он точно успокоится, но я ошибался.

Посидев неделю на круглом стуле за круглым столом, он вдруг снова захотел старых ощущений. Он еще ко мне советоваться приходил. Как будто у меня хотел узнать, существует ли на самом деле колесо Балсага или это только сказки и галлюцинации. А что я мог ему сказать? Что он всю свою жизнь превратил в галлюцинацию? Он долго еще ходил, сомневался, пытался найти себе занятие, но колеса оказались все-таки сильнее. В тот злополучный день он, устав слушать мои нравоучения, выгнал меня и, закрыв дверь, вновь отправился в плавание. «Ну… что будет, то будет», – буркнул он, закидывая полную горсть. «Дай бог, дай бог», – успел я сказать напоследок.

Уверенным шагом он дошел до перекрестка. Тут его качнуло, торкнуло, приплюснуло и начало колбасить. Он успел оглянуться, и в этот же момент его худую танцующую тень вдруг мигом поглотила тень другая, большая, как огромное чудовище.

– Сос! – закричал я, что было силы.

Но мой отчаянный сигнал так и завис в пустоте, не достигнув своего адресата. Секунда – и все было кончено.

Выскочивший из кабины водитель самосвала долго щупал его пульс, а потом подошел к огромному колесу, начал бить по нему ногой и плакать: «Будь проклято это чертово колесо. Четвертый случай уже за месяц. Наркоманы проклятые! Сами они что ли под колеса кидаются?!» Он закрыл лицо ладонями, пытаясь не показывать набежавшим зевакам своих слез. Я прочитал рекламную надпись на грузовике и ужаснулся. Синими пляшущими буквами на борту было написано:

КОРПОРАЦИЯ «БАЛСАГ»

ШИНЫ. ПОКРЫШКИ. КОЛЕСА.

Потом, по прошествии сорока дней, с разрешения его матери, я покопался в его вещах. Книги я трогать не стал – там одни справочники были по химии и медицине. А вот круглый стол и круглый стул я все-таки решил забрать. Вещи хорошие, а ему они уже не нужны. Там была еще тумбочка… но такая, черт, тяжелая! Я попробовал было поднять, а потом плюнул и решил не связываться.

НАРКОМАНЫ

Им не нужны ковры на стенах. Им не нужны большие тикающие часы и цветной телевизор – у них есть улица. Пусть весь мир лихорадит от войн и потрясений, они как ни в чем не бывало будут сидеть неподвижно в своих меланхоличных позах, грызть семечки и подолгу смотреть в одну точку. Они – антисборная мира всех времен и народов, заведомо обреченная на поражение. Время обходит их стороной, как песок просыпается сквозь пальцы. Их суровые тени исчезают к полудню, чтобы вечером снова разрастись и затеять свой причудливый танец на асфальте.

Их спины горбятся, тела теряют былую гибкость, лица покрываются морщинами – и только эти детские глаза по-прежнему горят задорным, озорным блеском, выдавая в сгорбленных существах жизнь и неимоверную, затаившуюся внутри злобу. Это злоба на весь окружающий мир, на дома, на подъезды, на гаражи, на людей, трусливо выглядывающих из-за занавесок – на все то, что мешает, что не дает быть самим собой. Их презрительно называют наркоманами, виня во всех несчастьях и бедах человечества. Им приписывают ужасные злодеяния, но никто так по-настоящему и не смог доказать их вины. С ними умудряются связать свои предвыборные обещания политики, ими интересуются астрологи и экстрасенсы. Законодательство и передозировка нещадно косят их ряды, но они не сдаются. Они выползают, как на работу, сюда, на пяточек между домами, из тепла и неуюта пятиэтажек, бегут от семейных распрей и коммунальных склок, принося сюда самое сокровенное, что у них есть – свою злобу. Этот маленький клочок земли – сцена, на которой разворачивается их драма, их пантомима, их действие в бездействии. Здесь, на глазах у всего двора, в этих причудливых позах коверкаются их судьбы.

Они с детства хотели только побеждать, быть первыми всегда и во всем, но их обманули. Они стояли здесь днем, стояли ночью и постарели. А потом стало холодно, и в свете фонаря на землю стали, кружась, опускаться белые причудливые лопухи. И кто-то вдруг с тупым лицом сказал: «Ух, ты! С-н-е-г!» И кто-то другой ответил: «В натуре снег!» И они обросли куртками, пуховиками, ботинками, стали чаще кашлять, громче плеваться и больше ходить взад-вперед, стараясь двигаться, двигаться. И, как и прежде, никому до них как будто не было дела. Их – группу озлобленных, недостойных подростков – забыл на остановке какой-то торопливый водитель-грузин с папиросой во рту, умчавший вдаль автобус с послушными ребятами – туда, в курортные, южные страны, к далеким морским берегам, песчаным пляжам и оранжевому солнцу. Их заклятые враги – бабульки с первых этажей – кутались себе в пуховые платки на скамейках подъездов и делали вид, что ничего не заметили. Они только сплетничали. Только о чем-то шушукались, не понимая, что тем самым лишь провоцируют насилие и ненависть. А снег все падал, застывая на ветвях деревьях, собираясь на столбах и крышах домов, делая все вокруг невозможно белым и так по-доброму спокойным.

А потом вдали вдруг внезапно замерцал свет. Там. Напротив. На другой стороне дороги. Он был такой яркий и такой домашний, что им пришлось прищуриваться, как если бы навстречу им ехала машина и слепила их фарами. И они потянулись на этот свет. Добрые и наивные, как дети. А может быть, этот новый ларек был похож на дом, которого у них никогда не было? На сказочный замок, в котором злодей хозяин держал в заточении красавицу принцессу? А может быть, и не было вовсе никакого ларька, а был только этот волшебный свет, который манил их, маленьких мотыльков, заставлял перелетать через дорогу и биться о стекло, роняя слова, метафоры, купюры – в отчаянной попытке скрыться от призрака холодной ночи, от страха перед этим бездушным, каменным городом, этим душераздирающим кварталом.

Они платили, заказывали еще, угощали, просились погреться – лишь бы остаться у света, лишь бы не уходить в этот леденящий мрак подворотен, где ночуют тоска и смерть. Соседи жаловались – их дикие вопли якобы не дают людям спать, но откуда им, соседям, знать, что это такое – с малых лет оказаться в проигравшей команде, быть забытым в лютый мороз на автобусной остановке жизни. «Эй, идите все сюда! Посмотрите на нас! – как бы кричали они. – Пропащая команда празднует свое поражение. Да, мы проиграли! Проиграли по крупному! Так дайте же нам право отметить свое ничтожество!» Они просили в долг, и им не могли отказать. Они говорили слова, откупоривали бутылки, кидали на ветер улыбки, шутки – а ветер подхватывал их и разносил их гулкое эхо по окрестности. Эй, вы там! Ое! У-ру-ру! Ма-на-ма-на! Туц-Туц-Туц! Чики-пики! Лай-Лай – Лай-лай-лай! Лай-Лай – Лай-лай-лай!

Но вдруг что-то случилось. Как будто что-то сломалось в одном из них. И чей-то пьяный голос спросил: «Серый, ты чо, в натуре!?!» И другой пьяный голос ответил: «Я чо? Я – ничо! А чо я?» И снова раздался смех, и голоса, но только воздух был уже не тот, а как будто с каким-то привкусом. Или просто вся эта круговерть, этот снег, эти крики, смех, эта ночь – все сплелось в один клубок и обрушилось на них в одночасье. А потом кто-то зашел и изнасиловал продавщицу, вынес два ящика водки, бесчисленные плитки шоколада, пачки сигарет и банки пива. И их голоса, их шутки, их смех застыли и замерзли в воздухе – как будто никто и вовсе не смеялся. А потом, через час или позже, одного из них убили. Убили и бросили. Так и оставили на улице, на снегу. И еще приезжали какие-то машины, и кто-то строгий, но учтивый не разрешал никому ничего трогать, даже близким не разрешал. И никто ничего не трогал. Все так и стояли в стороне. И только один из них с глазами полными слез подошел близко-близко, встал на колени и крепко сжал холодную руку брата. А потом долго клялся этими домами, этими деревьями и этим снегом, что отомстит, что сделает все, как положено. И все слышали, как он говорил, и даже слышали, как падал снег и продолжал покрывать тело белыми, пушистыми хлопьями, и слышали, как где-то вдалеке, то ли от холода, то ли от отчаяния пронзительно залаяла собака, огласила всю округу истошным, диким воем.

И тогда свет потух. Машины разъехались. Ларек исчез, оставив лишь квадратный черный след на заснеженной дороге. И они притихли – как будто совсем растворились. И снег, как будто бы понял, что что-то случилось, и не шел несколько дней подряд. Несколько дней их не было видно. Воцарилась тишина. Маленькая сцена опустела. Кто-то даже решил, что они больше не появятся. Но они появились. Из темноты, из небытия, один за другим, осторожные, они выходили и садились на прежние места. И каждый из них потихоньку и заново начал вживаться в свою прежнюю роль. И всем было ясно, что их стало меньше. На одного, может быть, даже на двух. Но они не исчезли, не пали духом. Они достали бутылки и стали пить из них злобу. Они пили день, другой, но злоба все не кончалась и не кончалась. И они пили ее изо дня в день, пили с утра до вечера и до бесконечности. Ведь ее нельзя оставлять на потом, и пока она есть, ее нужно пить, несмотря на всю горечь и боль, на тошноту и отвращение.

Они и дальше будут здесь встречаться, что бы ни случилось. Потому что это их территория. Их роль, их чаша, их карма. Это их плевки так ловко проваливаются в снег. Вот они кутаются от холода и переминаются с ноги на ногу, искоса посматривая в ту сторону, где раньше был свет. И глаза их наполняются грустью, а пушистые лопухи снега ложатся на их плечи, покрывают их вязаные шапки, оседают на их ресницах. Мимо проносятся машины. Синие. Зеленые. Красные. Но вот кто-то сказал что-то веселое, и все засмеялись. Они смеются. Как-то болезненно, тяжело – но все-таки смеются. На ветке зябнут воробьи, а из окон морщатся недовольные соседи. Снова косятся старушки, снова боятся сказать. Они снова здесь.

И кто-то смелый, кто сейчас в пути, кто вернется уже не скоро, он тоже здесь, вместе с остальными. Он так же смеется и шутит, пьет пиво и плюется, молчит и ждет, пока к нему дойдет большая папироса, жадно затягивается и подолгу держит дым внутри. Он везет с собой в памяти этот смех, эти лица и эти дома, и старушек, и машины, и снег, белый и пушистый – самый лучший из всех снегов. Он совершил свою месть. Теперь он спокоен. И, может, когда-нибудь, через много лет он вернется, и снова все увидит и потрогает. Он поздоровается с домами, поклонится выросшим деревьям, осторожно поднимется по лестнице на третий этаж, увидит сгорбившуюся старушку в домашнем халате и тихо промямлит: «Здравствуй, ма». Им не привыкать. Им не нужны ковры на стенах. Им не нужны мобильные телефоны – у них есть улица. У них есть лица. И если есть в магазине папиросы – значит и мир существует. Пока идет снег. Пока глаза горят этим неповторимым блеском злобы. Пока все вокруг думают, что они – наркоманы.