Ирлан ХУГАЕВ. Мегаполис

Согласно копенгагенской

интерпретации, кот Шрёдингера внутри

ящика находится в странном состоянии

суперпозиции живого и мертвого. После

вскрытия ящика остается только один

вариант реальности. По Эверетту, обе

версии всегда сосуществуют, причем

совершенно реально.

Мем квантовой механики.

1

Утром Аристарх заехал, продукты мне привез. Сам побросал все в холодильник, потом от булки отщипнул и спрашивает, жуя:

– Слушай; хочешь котенка?.. Вчера Марго звонила; говорит, ее славянка благополучно от бремени разрешилась.

«А что, в самом деле? – подумал я. – Буду его молоком поить. Хоть кому-то от меня польза будет».

– Целых пять котят один прекрасней другого; жалко, говорит, в унитазе топить. Славянка вся черная, настоящая, мол, красавица, а пахан – чистый сиамец, какой-то знаменитый племенной гастролер. У нее сегодня премьера; просила заодно заехать, помочь с банкета слинять.

– Не знаю, – сказал я. – Хочу.

Потом сидели в кухне, курили, пили он чай, я кофе, говорили ни о чем (смотря при этом не друг на друга, а в угрюмое небо за окном), об остальном – молчали. Впрочем, изредка и как бы случайно касались и остального (то есть, это Аристарх касался, а не я); тогда я морщился и устало вздыхал, меняя позу, а Аристарх отвечал мне непроизвольным сочувствующим эхом.

– Был кто-нибудь?

– Сервантес вчера.

– Что хотел?

– Ничего. Время убить.

– За твой, значит, счет?

– Как всегда.

– И как все, да?.. Это окно куда глядит? На север?

– На северо-запад.

– М-м-м.

К обеду поднялся ветер; неслышно затрепетали на ветках берез за окном последние листочки, а также отслужившие срок носки, чулки, галстуки, бюстгальтеры, подтяжки, гирлянды бельевых веревок с прищепками, целые пакеты с бытовыми отходами, которые сограждане с верхних этажей просто поленились донести до мусоропровода. Если летом их скрывала листва, то для осеннего пейзажа они давно стали обязательным и привычным штрихом.

– Сегодня что у нас?

– Воскресенье.

– Ах, точно: премьера. А число?

– Десятое. Ноября.

– Надо же.

Гудел и вздрагивал холодильник; журчал в унитазе ручеек.

– Сантехника не хочешь?

– Мне не мешает. Так веселей… Ноябрь – самый депрессивный месяц в году.

– У тех, кто в ноябре родился, наверное, иммунитет.

– Неправда.

– Почему?

– Я родился в ноябре.

– Ах, точно. Какого это числа? Кажется, примечательная какая-то дата была.

Каждый раз Аристарх только волею случая узнавал о приближении моего дня рождения, он не держал в голове таких подробностей. Я делал вид, что мне это безразлично, но так, чтобы было понятно, что я тоже имею право на скромные праздники.

– Не скажу.

– Был или будет?

– Нет.

– В смысле? Сегодня, что ли?

– Нет.

– Ла-адно. Я понимаю: не хочешь заставлять меня о подарке хлопотать.

Это была правда (день рождения еще предстоял), хотя я очень любил подарки. Аристарховы особенно. Сам я, разумеется, никогда ничего ему не дарил, хотя дату его рождения помнил хорошо.

– Может, телик посмотрим?

– Слушай; забудь ты этот… сундук Пандоры.

– А как я буду знать, что в мире творится?.. Тогда хоть музыку…

– А зачем тебе знать? Чем ты можешь миру помочь? Спасись сам – и вокруг тебя спасется тыся… Это не я, это старец какой-то говорит.

– Старец-то спасся? Что же я никак в его тысячу не попаду? Вот вещал бы по телику – тогда, наверно, попал бы. Телик – колокольня и минарет, а не сундук.

– Книги читай. «Колокольня»!.. Ты себе так скажи: шум оглушает меня, опьяняет меня, рассеивает мое внимание. Только тишина делает меня живым и бдящим человеком, свидетелем подлинной истории, сущностной истории, не – уличной исто… Будет тебе колокольня: я тебе «Отечник» привезу.

– Тогда лучше притчи дзэнские. «Сто историй пробуждения».

– Ты их уже сто раз читал – и не пробудился… Что молчишь? Не обижайся, не надо.

– А я не обижаюсь: я показываю свой дзэн.

Ветер прекратился, но небо стало еще мрачней, и я вздыхал все чаще, стараясь не думать о предстоящем путешествии.

– Слушай; может, поешь чего-нибудь?

– Не знаю. Не хочу.

– Надо кушать; хотя бы для того, чтобы курить было вкусно. Кстати, сигареты забыл тебе.

– Есть пока.

К вечеру повалил частый мокрый снег; мир за окном принял уже совсем враждебно– потусторонний вид, и потребовалось значительное усилие воли, чтобы оторвать задницу от любимой табуретки.

– Ничего, – сказал Аристарх, – зато у тебя будет котенок.

Навстречу почти горизонтально летели тяжелые снежинки и разбивались о лобовое стекло в бесформенные плевки, хлопотливо шуршали дворники; в машине было тепло (даже сиденья были с подогревом), а я все-таки показательно поеживался и думал о том, как хорошо было бы сейчас дома, у плиты, с чашкой кофе и сигаретой. «Котенок? Что такое котенок? Зачем котенок?» – думал я с досадой на погоду, сиамского производителя и Аристарха.

– Мда-а, – вздохнул Аристарх.

– Вот именно, – ответил я.

2

Аристарх всегда опаздывал. Он жил в своем особом времени. Если, к примеру, он говорил, что приедет через час, то его следовало ожидать в лучшем случае через два. Но я никогда не видел на его лице чувства вины или хотя бы сожаления; его прозрачные серые глаза остались бы спокойны, если бы даже кто-нибудь решил ткнуть в них пальцем. Справедливости ради надо сказать, что он, хоть и опаздывал, каким-то образом всегда успевал: дела его не страдали.

Так было и на этот раз: мы прибыли за полчаса до занавеса только потому, что спектакль начался на полчаса позже, чем предполагалось.

– Черт, – сказал Аристарх, – можно было еще…

«…дома посидеть», – досказал я за него мысленно. Не обязательно знать человека, чтобы понимать его, если он думает и говорит по-русски; но, чтобы понимать Аристарха, нужно было его знать. Думал он тоже не спеша (как и двигался), но основательно; а говорил плавно и тихо, но не очень основательно: как-то совсем не хлопоча об артикуляции; губы его всегда были как бы чуть обморожены. При этом он немного растягивал те слова, которые считал ключевыми, или которые попадали в фазу свободного выдоха, и проглатывал окончания (иногда вместе с суффиксами) тех, которых просто нельзя было избежать синтаксически, или которые были слишком длинны и понятны без окончаний. Аристархова грамматика была каким-то образом связана с суточным циклом и, как правило, начинала работать по вечерам, ближе к ночи; а уже по ночам случалось и такое, что он бросал на половине целое предложение, чтобы начать новую мысль, или просто помолчать. Он хорошо знал свои речевые наклонности и иногда посмеивался – не столько над собой, сколько над теми, кто его все-таки понимает: «Стра-анно, – говорил он, тонко улыбаясь, – сказать полпредложения: ведь это же все равно, что сделать девушке полпредложения». Ассоциировал он тоже своеобразно.

Холодная и гулкая пустота холла оттолкнула, и мы поднялись в бар. Здесь было уютней, хотя обилие разноцветных бутылок внушало смутную тревогу. Мы расположились у стойки, и Аристарх спросил у усатого бармена чашку чая и чашку кофе. Безразличие, с которым бармен кивнул Аристарху, меня обидело; в глубине души я серьезно ожидал, что он, как радушный хозяин, рекомендует нам чего-нибудь крепче.

Уже без особой надежды на сочувствие я поспешил заверить Аристарха в том, что тридцать капель коньяка в эту бурду, которая считается кофе, значительно прибавили бы мне оптимизма.

– Слу-ушай, – сказал Аристарх, слегка наклоняясь ко мне и проницательно улыбаясь, – тебе все соблазны надо на дальних подступах бить. Чуть какое искушение – огонь! – понимаешь?..

– Да ладно, Аристарх, – сказал я, – не ругайся; это я просто так выразил, на всякий случай, для очистки совести. Я понимаю, что это смешно. Кстати, кого сегодня играет Марго?

– Лицеме-ер. Ты же сам говорил: высший кайф – проснуться утром здоров человеком, в сухой постели, сладко потянуться, выпить чашку крепкого горячего «Амбассадора» и покурить сигарету, созерцая рассвет. Что опять случи, а?.. Вот будет у тебя котенок, – закончил Аристарх уже ласково, подвигая мне мой кофе, – и все наладится, увидишь. Ты мальчика хочешь или девочку?

– Мальчика, чтобы он подрос и всех кошек во дворе переимел.

3

Марго сбежала через служебный вход, однако не оставила в театре ни одного цветочка, поднесенного ей поклонниками (когда она прыгала через черные лужи, ее из-за букетов видно не было). Усадили мы ее галантно в Аристархов «Ниссан» и покатили к приме домой, котят смотреть.

Марго была дебелая кожей брюнетка; в ту осень она была на пике славы, уже не вмещающейся в театральное пространство: снималась в сериалах и рекламных роликах, в разных ток-шоу участие принимала. Тому способствовал ее оригинальный имидж: она представляла нечто декадентски утонченное, любила цитировать Зинаиду Гиппиус и ссылаться на Елену Блаватскую, а играла, как правило, ведьм, прорицательниц, привидения, упырей, мошенниц, отравительниц, разлучительниц, дорогих проституток, нимфоманок, роковых женщин – одним словом, всю нечистую, которая в то время была в чести.

Трассировали снежинки, и Марго говорила, сидя среди цветов на заднем сиденье:

– …что такое театр? Если бы вы спросили, я бы сказала: все. Единственным героем литературного произведения является язык, фраза, и только на сцене героем снова становится человек. Актер воплощает идею в последней и высшей инстанции, когда она готова к употреблению в пищу.

– Здраво, здраво, – сказал Аристарх.

Я сидел немного наискосок, повернувшись в сиденье, чтобы не выказывать небрежения к звездной спутнице и, если что, предупреждать ее желания.

– Еще бы, – сказала Марго и равнодушно понюхала букет белых роз, которым была оказана честь покоиться на ее коленях.

– Впрочем, – сказал Аристарх, – язык и фраза – это тоже… не хухры-мухры. Все этические и философские открытия связаны с поиском нужной интонации, стиля, единственно верного слова. Но сегодня литература как-то слишком. Помните Джерома?.. Современников читать так же опасно, как «Справочник фельдшера»: то тут заболит, то там зачешется; волей-неволей начинаешь себя подозревать: а не параноик ли я?.. а не голубец ли я?.. а не педофил ли я?.. То есть, опасность в том, что когда нами играют, мы получаем не меньше удовольствия, чем те, кто нами игра… Каждый тебя только пощекотать норовит. Не литература: игра слов. Читаешь стихи – наглая ложь; читаешь прозу – разве что не наглая, поскольку хотя бы не рифмованная. Все оболгались…

– В том-то и дело: рынок на дворе; кому сейчас твоя правда нужна? – сказала Марго. – Пришел мудрец на ярмарку, стал торговать: «Меняю, – дескать, – хлеб ненасущный на хлеб насущный». Поторговал три дня – и умер от голода. Хлеба и зрелищ – вот что… Теперь только театр и может эту правду в хлеб превращать. Только в театре хлеб и зрелище одним становятся. Мой муж, например, никогда не понимал театра. Арик, ты ведь знаком с моим мужем?

– Конеш-шно, – сказал Аристарх, и прояснил для меня: – Известный путешест, океаны в одиночку пересекал, на Монблан поднима. Уважаю.

– Да хоть люби его всей душой, это не важно; я говорю, что он театра не понимает, хоть и ненормальный: театр, говорит, придумали кокотки и кокетки, которые не могут жить без того, чтобы на них глазели и цветы дарили. На самом деле театр возник из эшафота: казнь была первым демократическим представлением. Жанна Д’арк и Мария Стюарт – величайшие актрисы.

– Здраво, здраво, – снова отметил Аристарх.

– Марго, а трудно быть звездой? – спросил я, не покраснев только потому, что в салоне было темно.

– Еще бы: это ведь надо всегда зажигать, светить… А люди так неблагодарны… – Марго всхлипнула и сделала брови домиком, как будто собираясь заплакать; потом засмеялась: – А если серьезно, то «полупрозрачных лилий аромат меня уже не радует, не манит; мне лилии о смерти говорят, – о времени, когда меня не станет». Мне это не интересно; популярность относится к издержкам профессии. Вообще к профессии, а не к призванию. Мне страстно хочется эшафота и славы, а то, что у меня есть – не слава, а тираж. А тираж – что мираж.

– Кстати, папарацци не пресле? – спросил Аристарх, подозрительно глянув в зеркало заднего вида. – Не угодить бы с тобой в журнальчик какой-нибудь.

– Ах, какая подлость!

– Да не-е, – улыбчиво прогундосил Аристарх, – просто я не фотогеничный, я тебе антураж испорчу.

– Ну, смотри, Арик; прощу на первый раз…

Я немного отвлекся на мелькание снежинок, фар и неоновых огней, на снующие по неопрятным тротуарам тени пеших сограждан, вид которых мне безосновательно льстил; услышав, как Марго копошится в сумочке, я изловчился и помог ей прикурить неестественно длинную и тонкую сигарету.

– О чем я бишь?.. Да! Мне интересно только невозможное, «хочу того, чего на свете нет», – продолжила Марго, повесив облако дыма между мной и Аристархом и устраиваясь удобней. – И еще вот что: «Где была Дангма, когда Алайа Вселенной была в Парамартха, и Великое Колесо было Анупадака? Где были Строители, Лучезарные Сыны Зари Манвантары?.. Где было Безмолвие?..»

Мы с Аристархом затаили дыхание. Точнее, это я затаил, а Аристарх только сделал вид. У него к Марго не было пиетета, он хитрил, чтобы ей потрафить, это он к ней снисходил, а не она к нему; она же делала вид, что не знает этого и время от времени называла его «Ариком», чтобы прибавить себе уверенности.

– Знаете ли вы, например, – сказала Марго после паузы, как бы пожалев наши чувства, – что нам с мужем не обязательно быть в одной комнате, чтобы заниматься сексом? Он может быть где-нибудь на полюсе, а я здесь, но мы посылаем навстречу друг другу своих энергетических двойников, и наши тонкие тела соединяются в тантрическом зефире. Рекомендую: можно экономить на контрацептивах.

– Ну, на этой статье мы точно не разоримся, – грустно вздохнул Аристарх. – Скажи лучше, дома ли сейчас твой уважаемый супруг?

– Не, как раз в Амазонии на змей охотится. А если бы и дома был – не бойся, к вам он не стал бы ревновать: в самом деле, какие-то вы квелые.

– А отку-уда здоровью взяться? – простонал Аристарх, – город прокля все соки выпил. Сейчас только актеры, экстремалы, бандиты и трансвеститы хорошо выглядят. Я не сомневаюсь, что даже фантом твоего мужа привлекательней меня. Что касается обычных сограждан, то все какие-то синие и злые, будто чахоточные. Вот мы и решили через котенка ближе к природе подвинуться.

Мне показалось, что трансвеститы в этом ряду могут Марго не понравиться, и потому поспешил вставить:

– Это не чахотка, а сердечная недостаточность… Марго, а какая твоя любимая роль?

– Не знаю, мой любознательный друг; все мои. Или нет. Всегда последняя. Если это не так, ты занимаешься не своим делом… Вопросики у вас, между прочим, как у какого-нибудь заурядного писаки из того «журнальчика», которым вы гнушаетесь.

Я хотел еще спросить, что Марго играла сегодня, но теперь не решился обнаружить такую невнимательность.

– Марго, а что ты играла сегодня? – спросил Аристарх.

4

В квартире Марго (совершенно запущенной, как и полагается настоящей звезде, а не липовой), стоял такой неортодоксальный дух, что я чуть не сбежал сразу (Аристарх за рукав удержал). Прима приказала нам быть как дома и, бросив цветочный сноп на тумбу под зеркалом, скользнула переодеться в спальню.

Котята были тут же, в прихожей; три абсолютно черных и два светло-бежевых, с черными мордочками и кончиками ушей, хвоста и лап, похожих на котенка Гав из старого советского мультика; они были так очаровательны и милы, что это сторицей компенсировало обонятельные издержки. Когда мы с Аристархом присели на корточки, чтобы рассмотреть их ближе, они как будто нарочно затеяли небольшую свалку. На первый взгляд движение котят было вполне хаотичным, так сказать, броуновским, но скоро глаз примечал в нем некую цикличность. Проследив за одним, более крупным из тех двоих, что были в сиамского папу, я понял, в чем состояла их забава: следовало внезапно наброситься сзади на другого, а когда тот соберется дать сдачи, опрокинуться на спину и защищаться, по возможности когтя противника снизу. Каждый частный инцидент всегда бывал быстро исчерпан, и в следующий раз полагалось выступить уже в роли обиженного, восстающего за оскорбленную кошачью честь. Тут же я заметил, что когда они скалятся, это очень похоже (особенно если сбоку смотреть) на осмысленную человеческую улыбку… Короче; это было так трогательно, что я чуть не прослезился. «И как я до сих пор жил без котенка?» – подумал я.

– Слу-ушай, – раздался рядом таинственно приглушенный голос Аристарха, – почему у них такие большие животы? Это не может быть нормальным явлением, это нездоровая канитель; посмотри, – показал он длинным пальцем на моего Шмикселя, – этот, кажется, сейчас лопнет.

– Да ладно, так сразу и лопнет; может, пукнет сначала? – Марго выпорхнула из спальни, запахиваясь в китайский халат с вышитым на груди пестрым, как павлин, драконом. Она успела распустить волосы, отчего стала похожа на Медузу Горгону, роль которой сегодня исполнила с большим успехом (вероятно, на ней оставался какой-то грим).

Аристарх фыркнул (он так смеется, когда от души: производит короткий или длинный – в зависимости от степени удовольствия – выдох через нос, иногда сопровождающийся изысканно тонкой улыбкой, которой как-то не ждешь от его обмороженных губ).

– А знаете про Айвазовского нашего историю?.. – начал Аристарх, чуть придержав Шмикселя за хвост. – Сам всем рассказывает, поэтому, думаю, не осудит. У него же недавно выставка была. В кулуарах он беседовал с какой-то обворожи критикессой, а потом случилось так, что вместе с ней в лифте поехал. Тут, пока ехали, он по неосторожности… громко выразился устами, которыми, как заметил Вильгельм Телль, не говорят по-фламандски. Не знаю, – мол, – как со смущением совладал: что-то там о теплохолодности в романтическом пейзаже стал ей объяснять, мечтая про себя, чтобы лифт в шахту сорва. Критикесса молчала, молчала, а потом вдруг оживилась и стала много и весело болтать (болтала, пока нужного этажа не достигли), из чего Айвазовский понял, что она в шоке. Ночью почти не спал, переживал фиаско. А утром, значит, критикесса звонит, просит продолжения беседы (статью задумала); Айвазовский обра, что есть возможность подреставрировать впечатле, и сам к ней в редакцию прибежал с букетом роз. Критикесса ему: «Зачем, напрасно, спасибо» и прочее, а потом, видя смущение Айвазовского, погрузила в розы нос и добавила: «Ах, – дескать, – как они пахнут!..»

– Бедный, бедный Айвазовский, – сказала Марго, картинно покачав головой.

– Никакой не бедный, – возразил Аристарх. – Тут история не кончается. Оба, конечно, сразу смекнули, что критикесса сказала двусмысленность, и им уже ничего не оставалось, как стать друзьями. Они посмеялись, потом дописали интервью, а потом покатили в какой-то ночной клуб.

Наступила тишина; финал притчи провис, неортодоксальный дух квартиры Марго снова сгустился. «Где же она кончается, Аристарх? – подумал я, изучая Шмикселя. – Интересно, чем ты завершишь эту партию». Внутренне я был глубоко обижен за Айвазовского и от души желал Аристарху, чтобы заключение осталось скомканным: всякая необязательная история обнаруживает себя неловкостью развязки, в том явном затруднении, которое испытывает рассказчик, когда выходит из повествовательного режима.

– И статья, к слову сказать, получилась редкой глубины и тонкости: проникла, значит, в творческую лаборато, – сказал Аристарх и, еще раз дернув Шмикселя за хвост, добавил: – Ничто так не сближает, как совместная поездка в лифте.

Пока я пытался оценить, насколько Аристарх преуспел в эндшпиле, из кухни вышла, зевая и очень сексуально потягиваясь, идеально черная славянка (чем-то сильно похожая на хозяйку). Не удостоив нас с Аристархом никакого внимания, она грациозно пала на бок посреди прихожей, и котята тут же забыли о распрях. Мой Шмиксель быстрее всех нашел источник питания, и я уже не сомневался в выборе. Я смотрел, как он сосет, при этом судорожно подергивая хвостиком, и пришло в голову, что это последний вечер Шмикселя в кругу семьи, и Шмиксель в последний раз кушает мамино молоко.

– Вот отчего у них такие животы, – сказал я.

– Так; я не понимаю, вы что – котят пришли смотреть? – строго спросила Марго. – У меня, между прочим, есть «Хенесси» 1980 года и «Камю» 1885-го.

Это было сказано совершенно искренне, несмотря на поздний час, и я насторожился, при этом продолжая созерцать Шмикселя, как человек, знающий об алкоголе только понаслышке.

– Ну что, какой тебе нравится? – шепнул Аристарх.

Я посмотрел на него, чтобы убедиться, что он имеет в виду котят.

– И закусочка найдется, – прибавила Марго очень аппетитно.

– Да не-е, – тепло улыбнулся Аристарх, вставая с корточек и переминаясь с ноги на ногу, – мы не пьем, ты же знаешь.

– Спасибо, Марго; домой надо, спать пора, – услышал я свой голос как бы со стороны.

– Ах, какая подлость! Им предлагают вечер при свечах с Марго Маргулис, а они – «спать пора». Ладно, выбирайте котенка и аривидерчи, пока я вас не опоила и не изнасиловала.

Я взял Шмикселя в ладони (он уже отлепился от мамы и теперь методично облизывался), подержал немного и сунул за пазуху.

– Предупреждаю, – сказала Марго, погрозив мне пальцем, – ты взял мальчика.

Теперь, если бы даже Шмиксель оказался девочкой, я не стал бы меняться.

– Не обижайся, Марго, – сказал я, – мы теперь родня, будем чаще навещать.

5

Снежинки трассировали слева направо; мы ехали и молчали, Шмиксель не шевелился, и я представил себе от нечего делать, каково было бы, если бы он там умер.

– Ты не сильно… дави на него, – сказал Аристарх.

– Почему ты думаешь, что я давлю?

– Нет? Ладно… А что ты сразу вскидываешься?

– Я?

– Нет? Ладно.

Мы опять помолчали. Меня стало клонить в сон; в черном воздухе одна за другой неслись навстречу мои химеры.

– Не спи, а то уснешь.

– Мои химеры всегда со мной.

– Если у тебя цели нет, постанови себе хотя бы на шпагат сесть.

– Я подумаю.

– Врешь.

– Не дави на меня.

Мы помолчали еще. Было самое время закурить (мои химеры немного боялись табачного дыма), – но тогда следовало бы приспустить стекло и разрушить призрачный уют салона. Я поколебался и выбрал уют с химерами.

– Слу, – сказал вдруг Аристарх. – А хорошая она… баба.

Я потянулся, невнятно, без удовольствия зевнул и сказал, чтобы взбодриться:

– Баба или леди, а я бы не прочь попасть к ней в сексуальное рабство.

Аристарх фыркнул:

– Тебе для этого надо сначала зубы починить.

Аристарх иногда умел сказать что-нибудь обидное, но эту неделикатность следовало относить на счет его неуловимо-обаятельной харизмы; к тому же у нас как-то так повелось (или он сумел так поставить дело), что обижаться (тем более гневаться) на Аристарха было уже верхом неприличия. Даже больше: почти преступлением перед человечностью, ибо у Аристарха, который умел решать чужие проблемы и делал это с благородством, освобождающим ближнего даже от чувства благодарности, была репутация доброго волшебника, хоть и весьма капризного. Так, наблюдательность и прозорливость сочетались у него с рассеянностью, великодушие – с бестактностью, а заботливость и предупредительность – со змеиной холодностью и спокойствием. Поскольку он был холоден и редко весел, его улыбка, даже самая бледная, была лучезарна; когда он улыбался, все смеялись, а когда он смеялся, все были счастливы. В нашем круге все были люди независимые (кроме меня, разумеется), и каждому, в сущности, было все равно, кто и что о нем подумает; но никто не был безразличен к тому, что о нем подумает Аристарх.

Вполне допуская, что высказывание Аристарха означало только то, что мне предстоит дантист, я с удовольствием нашел, чем ему ответить:

– Да ладно, обойдется как-нибудь; я делегирую к ней своего энергетического двойника.

– А знаеш-шь ее легенду? – таинственно прошептал Аристарх, даже не услышав моего ответа (судите сами, можно ли на него обижаться). – Рассказывал я тебе?..

– Нет. Не помню.

– На самом деле никакая она не Маргарита Маргулис, а Лариса… Забыл, не важно; однажды во сне явилась ей Мельпомена…

– Все, вспомнил.

– …и они долго о чем-то беседовали в каком-то гроте среди каких-то цветов, и Мельпомена называла ее не иначе как Маргаритой Маргулис. Утром она пришла на работу (маленький театрик на рязанщине) и попросила всех привыкать к ее новому имени, и перестала реагировать на старое. Паспорт поменяла, другие, какие надо, докуме. И карьера ее пошла в гору. Ты слушаешь меня?

– Конечно.

– И надеюсь, тебе не надо объяснять, кто такая Мельпомена?.. Она сама рассказывала это в одной передаче по телику.

– Поэтому не осудит. А отчество?

– Что отчество?

– Какое она взяла себе отчество?

– Отчества не знаю; журналисты говорят к ней «Марго»; скорее всего, у нее теперь нет отчества, ибо вряд ли Мельпомена называла ее по отчеству.

– Человек не может жить без отчества.

– Человек не может жить без еды. Ты же слышал ее притчу про мудреца.

– Ты же не будешь отрицать, что она женщина… всесторонне развитая?

– И зад, и перед, и бока? Не бу.

– Я думаю, что у нее есть отчество, просто ты его не знаешь.

– А что это ты за нее так рьяно заступаешься? Влюбился, что ли?

– Почему рьяно? Просто заступаюсь.

Аристарх победно фыркнул, то есть рассмеялся:

– Да разве я против Марго! Я же говорю: хо-ро-ошая. И котята замеча.

Когда мы подъехали к нашему со Шмикселем дому, было далеко за полночь.

– Береги его, – сказал Аристарх, туманно улыбаясь.

6

Дома я, несмотря на позднее время и бестолковую, лишенную всякой приятности усталость, которая знакома лишь бездельникам, решил устроить Шмикселю ванну. Я взял его под живот и вымыл в раковине теплой водой с шампунем. В мокром виде он стал похож на эмбрион; вода была теплая, а он все равно отчаянно дрожал, напрягшись всем тельцем, тускло пищал и царапался, как мог. Потом я его отжал и вытер полотенцем, впервые пожалев об отсутствии фена, сунул в старый шерстяной носок, а носок положил в кресло, подвинув его вплотную к батарее. Шмиксель там скоро пригрелся, перестал дрожать и уснул. Я немного постоял, посмотрел, как он дышит, и мне пришло в голову, что завтра его надо чем-нибудь кормить. Я зашел в кухню и дернул дверь холодильника, смутно догадываясь об ответе. Там стояло два пакета с молоком («Домик в деревне»), которого я сам не потреблял. «Хитрый же ты, Аристарх», – подумал я с благодарностью и в то же время с некоторой обидой, поскольку было ясно, что Аристарх знал наперед, хочу я котенка или не хочу.

Не зажигая света, чтобы было видно мир в окно, я закурил и присел на подоконник. Мелодично звенел в унитазе ручеек, гудел и вздрагивал холодильник. В двух вершках от моего лица неслышно летел мокрый снег, от стекла веяло холодом. Кое-где горел свет в окнах соседних корпусов; асфальт внизу был черным, клумбы – белые. Вдруг как-то остро созналось, что закончился еще один день. Я вспомнил, что в детстве я терпеть не мог ночей, потому что ночью полагалось спать, а мир вокруг был так интересен, и каждый день был главой приключенческого романа. Но с тех пор, как я достиг совершеннолетия, получил паспорт и стал полноценным гражданином, я радовался наступлению ночи (и чем дальше, тем больше), потому что ночью разрешалось спать и ничего не делать, – что важно, без укоров совести (которая ночью тоже отдыхает). Впрочем, если совесть по ночам отдыхала, то мои неутомимые химеры не оставляли меня даже во сне.

– Спать, спать, спать, – сказал я себе и раздавил окурок в пепельнице.

Под утро я проснулся от состояния невыносимого счастья и влюбленности, которое пережил во сне. Я не мог вспомнить ни сюжета, ни какой-либо подробности сна; но чувство было таким полным, что я едва не задохнулся. Я лежал, глядя в темный потолок, боясь пошевелиться, чтобы не рассеять впечатления; я прислушивался к тонкому запаху блаженства, который был некоторое время так реален, что, казалось, его источает моя подушка. Помимо этого аромата был еще некий цвет или звук, и еще какая-то линия или жест, исполненный неземного обаяния. Постепенно восприятие притуплялось; уже нужно было напрячь все силы души, чтобы вызвать ускользающий образ; наконец он померк, но еще в течение нескольких минут возникал, как призрак, в самых неожиданных закоулках и тупиках сознания. Его можно было заметить только периферийным зрением, как далекую тусклую звездочку; стоило попытаться взглянуть на него прямо, как он тут же исчезал.

«Что это, господи? – спросилось само собой. – Что это было? Зачем обещать, если такое невозможно? Оно было, было: не может быть, чтобы его не было. Зачем жить, если его нет?..»

7

Утром телевизор сообщил, что террористы ресторан «Пассат» захватили. Вчера еще, оказывается. Я немного подосадовал на Аристарха, который не дал мне быть в курсе событий, но согласился, что заложникам я действительно ничем не могу помочь. Люди мучались, а я на Шмикселя любовался. У него были голубые глазки, как полагается сиамцу, но хвост полноценный, славянский, и шерстка, хоть пока молодая и реденькая, но в перспективе тоже явно соответствующая северным широтам.

Молоко из супермаркета ему понравилось, хотя некоторое время он никак не мог приноровиться лакать. Сначала он неловко тыкался в молоко мордой и пускал пузыри, потом принялся сосать край блюдца, решив, наверное, что это такая мамина сиська. Я помог ему тем, что наполнил блюдце до краев, и, по мере того, как он сосал, наклонял блюдце так, чтобы молоко оставалось доступно. Позавтракав, он немного опасливо ходил по квартире на своих неокрепших лапках, тыкался мордой в плинтуса и пьяно покачивался, нюхая новый воздух; по-видимому, он совсем не скучал по родной семье.

– Правильно, Шмиксель, – сказал я, – с глаз долой – из сердца вон.

Когда я вытирал за ним умилительно маленькую лужицу, он присел рядом и внимательно следил за движениями моих рук, вращая туда-сюда головой. Глаза зачесались; это был признак надвигающегося приступа сентиментальности, которым я был с некоторых пор подвержен. Я постарался взять себя в руки и сказал:

– Шмиксель, мать твою славянку, это нехорошо.

Шмиксель посмотрел на меня как бы удивленно – и икнул, вздрогнув всем тельцем.

Он был прекрасен; время от времени я отвлекался на мои химеры и как-то забывал о Шмикселе; а вспомнив, я сразу брал его в ладони, подносил близко к лицу и говорил: «Шми-иксель!..» – и он всякий раз смотрел на меня так, будто видел впервые в жизни, и беззвучно открывал пасть, показывая розовый лепесток языка и клыки величиной с просяное зернышко; стоило подышать на него и погладить, как у него эйфорически закатывались зрачки и он начинал тихо и равномерно урчать, как будто внутри у него включался маленький моторчик.

8

К полудню Эрнест заехал пушку почистить; Шмикселя увидел и говорит:

– Имя есть уже?

– Нет, – говорю (я на минуту усомнился только потому, что впервые услышал этот вопрос).

– А «Пассат», – говорит, – его назови.

– Зачем?

– Пусть хоть дату напоминает; ничего ведь не сделает полезного, сачок… Вот уроды, а?

– Кто?

– Да те, в «Пассате».

– Бедные люди. Не ведают, что творят.

– Ах, оставьте: «не ведают»! Еще как ведают. А что бедные – согласен. Их желоба душат. Цивилизации хотят – а нету… Сексуальную революцию им надо, вот что. Когда там все перечпокаются, тогда, может, угомонятся… Так что насчет «Пассата»?

Я представил Шмикселя «Пассатом»: его очарование улетучилось, это был уже не мой котенок.

– Хорошо, – сказал я, вдруг обретя уверенность, – пусть; но только по паспорту. А для своих пацанов он «Шмиксель» будет. Он ведь не пес легавый, чтобы полезным быть; он зверь благородный, его ценность не пользой измеряется, а красотой. Я думаю, собаки их за то и не любят, к человеку ревнуют: мол, не служат ни хрена, – а все-таки в почете ходят.

«В самом деле, – подумал я, – вот оно почему». Это было сродни озарению: раньше я этого никогда не слышал.

– Мышей ловят вообще-то, – сказал Эрнест, не отрываясь от дела.

– Это они для игры, а не для того, чтобы выслужиться. Собаки – очколовы перед человеком, а кошка сама себе режиссер. Кошку сколько не зови – не подойдет, пока сама не захочет. Если она голодная, она, может, и даст себя погладить. А когда накормишь, уйдет. Она ведет себя так, как будто ей все обязаны за то, что она есть. И дрессировке трудней всех других тварей поддается, даже трудней тигров и львов. Тут все наоборот происходит: не человек зверя, а зверь человека дрессирует. Человек думает: сейчас я покажу ему лакомый кусочек, и он сделает, что мне надо. А кошка думает: сейчас я сделаю, что просит этот балбес, и получу лакомый кусочек.

Я давно не говорил такие длинные монологи (к концу уже как бы задыхаться стал) и немного удивлялся на себя. Эрнест усмехнулся:

– Может, Куклачеву конкуренцию составишь?.. Да, – продолжил он уже серьезно, – кошка блатней по ряду параметров; потому и в зонах к ним уважение, а собак зэки даже жрут за милую душу… Я слышал, что в прежние времена одного кота убить считалось таким же грехом, как девять человек…

– Это потому, – понесло меня опять, несмотря на «Куклачева», – что у кошки девять жизней (значит, девять душ) и она связана с потусторонними силами. Эдгара По рассказ читал?.. Да что там По! Германа же помнишь: сколько кошек в детстве перемучил, и как изощренно: ни разу процедуры не повторил. Теперь бомжует. Кошки только с виду бесстрастные: на самом деле кошка и на том свете не успокоится, пока не отомстит.

Мы немного помолчали, и я отдышался.

– Что говорит Аристарх? – спросил Эрнест.

– Насчет чего?

– Вообще.

– Нормально говорит.

Эрнест кивнул; я приблизился и без интереса рассмотрел пистолетные внутренности.

– Слышал? – сказал Эрнест и усмехнулся. – Махорку опять менты… побили.

– За что теперь?

– Бухой был, пререкаться стал, пылить, на понятия их сажать. Мент ему: «Нормально разговаривай», а Махорка: «Ты, – говорит, – никогда не слышал нормальный разговор».

– И все?

Эрнест засмеялся:

– А разве мало, если это правда?.. Правды мало не бывает. Как денег – много.

Махорка был, в общем, правильный человек, только невезучий; с ним всегда что-нибудь приключалось. Я ему сочувствовал, а Аристарх неоднократно из беды выручал.

Эрнест опять засмеялся:

– Вообще-то, рассказывают, еще такой был кусок: мент (кстати, чучмек какой-то нерусский) Махорку за лацканы берет – и так: «Ты, – говорит, – не зли меня: я в гневе страшен»; а Махорка ему: «Ты, – мол, – и без гнева страшен».

Я представил себе маленького худого Махорку, побиваемого отделением доблестной милиции.

– Где он теперь?

– В больнице, естественно. Кстати, умолял Аристарху не говорить: стыдно.

– Может, сказать все-таки?

– Не, не надо. Махорка не понтуется: если говорит «стыдно», значит, стыдно. А бананов и апельсинов у него уже вагон; сам медсестер угощает.

Эрнест поднял на меня одну бровь и спросил тихо:

– А у тебя как, вообще?

– Да нормально.

– Ты скажи, если что надо; не стесняйся.

Конечно, речь шла не о бананах с апельсинами; скорее, это прозвучало как «я дам вам парабеллум». Я испугался и пообещал, чтобы закрыть тему:

– Скажу.

Тут Эрнест дернулся и выронил шомпол:

– Ах ты, с-с-с!..

Я заглянул под стол: Шмиксель висел на его носке выше ботинка. Я аккуратно отцепил его, поднял и посадил себе на сгиб локтя.

Эрнест зло глянул на Шмикселя сквозь дуло, потом опустил железо и сказал:

– Да ладно, как тебя там, Шпингалет! Я только «сачок» хотел сказать…

Потом на меня посмотрел:

– А то затаит обиду, колдовать начнет… тоже, чего доброго, бомжевать придется. Собака, в натуре, понятней: сразу или целоваться лезет, или укусить норовит; собаки – экстраверты, а кошка – интервент… Правильно я хоть слова сказал?

– Правильно.

– Ну. В одном фильме, помнишь, де Ниро своему зятю будущему говорит (который собак любил, а у самого де Ниро кошка была): «Ах, – мол, – педераст; так ты предпочитаешь животных с показной эмоциональностью?..»

Мы посмеялись, Эрнест дочистил пушку и уехал.

9

Сигареты закончились; когда искал случайно завалявшуюся, обнаружил на подоконнике в кухне 500-рублевую бумажку. Нет, Аристарх никогда не конспирировал своих действий (он не разменивался на такие детали): просто положил, где положилось.

Табак – это святое: я решился совершить героическую вылазку в супермаркет. «Заодно молока Шмикселю впрок прикупить (а то когда еще соберусь?) и туалет посмотреть с песочком». Одевшись, я обошел жилплощадь, дабы убедиться, что в мое отсутствие ничто не угрожает свалиться Шмикселю на голову. Потом все-таки поднял его на диван.

– Шмиксель, – сказал я строго, присев перед ним на корточки, – первый раз за хозяина остаешься; веди себя хорошо. Я скоро вернусь.

Шмиксель посмотрел на меня так, как будто видел впервые в жизни. Снова зачесались глаза и в носу засвербило, и я почти убежал.

На улице было по-прежнему: мокро, неопрятно, неправильно. Тяжелые снежинки плюхались и сразу таяли на черном асфальте; голодные мокрые вороны ходили враскорячку по тротуарам, как законные граждане, и, крякая, бессмысленно перепархивали с места на место. Тут еще меня обогнал какой-то шизофреник в шортах, натянутых до самых лопаток (вернейший признак патологии), в кедах на босу ногу и красной футбольной майке с цифрой «1»; на него было страшно смотреть. Алкоголики на углу бесстыдно матерились своими подземными голосами и пили дешевую водку с пивом, закусывая импортными сухариками. В животе засосало жалобно, унизительно, мерзко, мерзко… «Огонь!» – скомандовал я и постарался внушить себе, что цель ликвидирована. Впрочем, я поймал себя на том, что не столько завидую, сколько сорадуюсь.

Супермаркет «Престиж» стоял по ту стороны трассы. В пустом и гулком подземном переходе бледный парень в непроницаемо черных очках исполнял на гитаре попсовые шлягеры; он рвал глотку так добросовестно, как будто перед ним был полный стадион фанатов. Я прошел мимо, стараясь не сильно стучать каблуками, мысленно извинившись и пообещав ему дать на обратном пути, когда получу сдачу.

Стеклянные двери супермаркета распахнулись сказочно, как и Аладдину не снилось; я переступил порог с чувством благоговения и гордости за свою причастность (хоть и косвенную) к прогрессу и цивилизации.

– Здравствуйте, – сказал спортивного вида охранник в черном и едва заметно, с достоинством улыбнулся.

– Здравствуйте, – ответил я и подумал о том, как хорошо быть вежливым человеком.

Сигареты и молоко взял, туалета с песочком не нашел. «Ничего, это подождет». Встав в очередь перед кассой (людей было больше, чем можно было ожидать в будний день), вдруг вспомнил, что еще мыло нужно.

– Простите; забыл кое-что, – сказал я, обернувшись и улыбаясь очень культурно толстой тетеньке в богатой шубе, – а очередь не хочется пропустить: спешу очень, дома ребенка одного оставил.

Тетенька безразлично (чем немного смутила мое благодушное настроение) пожала плечами, и я, бросив пакет с сигаретами и молоком на стойку, побежал за мылом. Схватив брикетик «Детского» и уже возвращаясь, вдруг заметил на полке большой расписной мешок с кошачьей мордой. Он был высоко, на верхней полке; чтобы посмотреть, что это такое (не песочек ли заветный?), я сунул мыло в карман и аккуратно снял его с полки двумя руками: оказалось – «Мурмелад», корм для взрослых котов. «Это тебе, Шмиксель, рано еще». Я положил кошачье лакомство на место и поспешил к кассе, тщетно пытаясь представить себе Шмикселя взрослым философическим котом.

Душевно поблагодарив тетеньку в шубе, я расплатился в кассе (молодая симпатичная кассирша тоже улыбнулась мне и сказала «здравствуйте») и направился к выходу со смутным ощущением какого-то недочета.

– Одну минуту, молодой человек, – сказал черный охранник, шагнув наперерез.

– Да, – сказал я, вспомнив и уже осознав с тоской и бессильной злобой.

– Что у вас в кармане?

– Мыло. Вы меня арестуете?

– Это начальник решит; скорее, оштрафуем.

– Вы же не думаете, что я хотел украсть мыло?

– Все так говорят, – сказал охранник и нажал какую-то кнопку на стене.

Через минуту прибежали начальник охраны и директор, то есть, главный менеджер (так он представился), и спросили документы. Я с некоторым удовольствием, как будто надеялся их этим растрогать, показал им паспорт (Аристарх научил меня никогда не выходить без паспорта, поэтому в осенне-зимний период он хранился в кармане куртки); но они только быстро составили протокол, в соответствии с которым я должен был немедленно уплатить 500 рублей.

– У меня нет столько. Хотите обыскать? Вот вам 415 руб. 25 коп. Остальное возвращаю натурпродуктом. В совокупности – полный расчет.

– Только не надо кочевряжиться, – сказал главный менеджер, заглядывая в мой пакет, – порядок есть порядок.

– Теперь я снова свободный гражданин? – спросил я, расписавшись в протоколе, громко и несколько театрально, чтобы мой сарказм оценила тетенька в богатой шубе, которая только сейчас проходила мимо (она задержалась у камеры хранения).

– Конечно.

– Тогда дайте мне жалобную книгу. Я и там распишусь.

Мне показалось, что они как-то неприятно поражены моей просьбой; впрочем, книгу принесли и звонко хлопнули ею о столик охранника, давая тем самым понять, что сильно на меня обижены. Книга жалоб была девственно чиста, и я каллиграфически вывел очень изящной ручкой, которая висела на пружинистой спиральной проволочке, прикрепленной к ее корешку: «От души желаю обанкротиться этому заведению. Ибо ваши улыбки столь же фальшивы, как ваши помидоры. Со своей стороны клянусь к вам больше ни ногой. Свободный гражданин».

Снова распахнулся сим-сим и мягко стукнул за спиной, – теперь это было злой и, возможно, справедливой насмешкой прогресса над пасынком-тунеядцем. Во всяком случае, это было хорошим ответом на мой сарказм.

– «Синий тума-а-ан похож на обман…», – кричал слепой музыкант в подземном переходе. «Не обессудь, братишка, – сказал я мысленно, ненароком заглянув в картонную коробочку у его ног, – но это ты мне должен, а не я тебе».

Зайти с улицы в теплую прокуренную квартиру (даже притом, что мне наплевали в душу) было очень приятно. Шмиксель был там, где я его оставил.

– Шмиксель, – сказал я, целуя его между ушей, – меня там обидели.

Шмиксель включил моторчик; в глазах защипало, в носу засвербило, и я уже не стал сопротивляться.

10

«Молоко у Шмикселя еще есть; как же, однако, я без сигарет?» – подумал я, хорошенько просморкавшись в ванной и смочив виски холодной водой. В тумбе под зеркалом, что в прихожей, стояла полулитровая стеклянная банка из-под зеленого горошка с мелочью (мне напомнил о ней гонорар подземного музыканта), но я чувствовал себя слишком опустошенным, чтобы снова пускаться во все тяжкие, – тем более, что было еще одно решение проблемы (я его раза три практиковал и прежде). На полу в кухне я постелил разворот пожелтевшей «Литературки», аккуратно достал из-под мойки мусорное ведро (мусор уже торчал из него эквилибристической горкой) и высыпал бытовые отходы на газету, сразу увидев, что до утра как-нибудь продержусь, и мои химеры не успеют слишком распоясаться. Я методично выбрал из мусора все бычки и почти заполнил ими коробку из-под сахарного рафинада, с удовольствием отсортировав так называемые «королевские» (длиной не менее половины сигареты). Таких было порядка двух дюжин. «Считай, целая пачка», – отметил я оптимистически.

Шмиксель проявил к моему занятию неподдельный интерес. Запах горелого табака ему явно нравился, и он даже несколько раз лизнул с газеты табачную пыль, а потом кувыркнунулся на спину и вывалялся в ней сплошь.

– А ты маньяк, Шмиксель!

Я его отряхнул и убрал на стол, где он еще долго чихал и облизывался.

Потом я вернул мусор на место и утрамбовал в ведре ногой, задал Шмикселю молока, себе сварил кофе, выпил две чашки и с великой радостью выкурил два «королевских» бычка подряд, чувствуя приятное головокружение; «радость жизни познается в малом», – вспомнил я солженицынского Ивана Денисовича.

Незаметно подступил вечер; я задернул шторы и зажег лампочку под потолком. Из старой обувной коробки, оставшейся от прошлогоднего Аристархова подарка, я смастерил Шмикселю избушку: вырезал с торца арочный вход, по бокам – готические стрельчатые окошки (для вентиляции и внешнего наблюдения), пол выстлал парой шерстяных носок.

– Нравится, Шмиксель?

Обойдя кругом, Шмиксель обнюхал свой дом и посмотрел на меня вопросительно; я затолкал его под задницу в дверь, но он тут же вылез, пятясь, обратно.

– Ладно, рано спать еще. Давай поиграем.

Я вытащил длинный черный шнурок из старого негодного ботинка, привязал к его концу блестящий конфетный фантик, сделав его бабочкой, и стал таскать его по дивану, незаметно дергая со своего конца. Неопознанный объект как будто сильно смутил и обескуражил Шмикселя: он вдруг выгнул спину дугой, повернувшись к фантику полубоком, задрал и распушил хвост и как-то весь приподнялся на цыпочках (чтобы, вероятно, казаться больше и страшнее); он то пятился, то наступал, цепляясь коготками за плед, при этом открывая пасть и делая что-то вроде одесского:

– Шшш-а-а-а!..

Я долго не мог понять, действительно ли он подозревает опасность или только играет. Чтобы проверить, я положил фантик на ладонь и поднес к самым его глазам. Шмиксель понюхал, сцапал фантик с моей ладони и, упав на бок и вцепившись в него зубами и передними лапами, принялся, смешно лягаясь, рвать его задними. Я отнял фантик и стал раскачивать его маятником над его головой; Шмиксель изобразил ту осмысленную улыбку, которая навсегда меня в него влюбила; лежа на спине и то и дело заваливаясь то на один бок, то на другой, он пытался поймать бабочку передними лапами, которые были похожи на маленькие человеческие руки, только в варежках. Я не мог оторвать от него глаз; он был так восхитителен, что хотелось его съесть…

Ближе к ночи я еще раз накормил питомца и сам кое-как проглотил бутерброд с осетинским сыром (который Аристарх почему-то считал вкуснейшим из всех сыров), запив его чашкой кофе, и увенчал трапезу еще одним «королевским». Потом я поставил Шмикселеву избушку в кресло, и снова затолкал его внутрь. Шмиксель выглянул в окошко, посмотрел на меня, как будто видел впервые в жизни, и остался.

– Спокойной ночи, Шмиксель, – сказал я и тоже лег.

Я смотрел в темный потолок и думал о том, что этот день был, в общем, не так уж плох, если не считать мыльного инцидента; и благодарил за это Шмикселя и Аристарха. Уже сквозь дрему я впервые обратил внимание на отдаленный умиротворяющий звук; он был в целом ровный, но временами нарастал – и снова падал, почти соединяясь с тишиной. Это был свист автомобильных шин на мокром шоссе, по ту сторону которого стоял проклятый мной «Престиж»; он походил на шум стремительной полноводной реки…

Река вышла из берегов; мутно-желтая вода гремела в степи, я бежал, оглядываясь на страшные волны; как живые чудовища, они скакали за мной попятам. Впереди был спасительный холм, я едва достиг его вершины; кругом бурлила вода, она несла гробы, много гробов; целая река гробов с грохотом неслась мимо меня, они гулко стукались и опрокидывали друг друга, как льдины во время паводка; с некоторых слетали ветхие крышки, и тонкий белый прах летел над бурлящей водой; на одном из гробов сидел Шмиксель, вцепившись когтями в красный бархат; в его глазах стоял ужас, он беззвучно открывал пасть и дрожал всем своим мокрым тельцем, похожим на эмбрион.

– Шмиксель! Я не умею плавать! – закричал я и проснулся. Я был весь мокрый, как будто в самом деле чудом спасся от наводнения. Я поднялся, шагнул к креслу и заглянул к Шмикселю: два круглых красных уголька посветили мне прямо в глаза.

– Да ладно, Шмиксель, не пугай меня, и так страшно. Маньяк. Спи давай.

Угольки погасли, я снова присел на свою постель и потрогал простыню: она была противно сырая и холодная. Мне было стыдно, что я не только не прыгнул спасать Шмикселя, но еще и оправдаться пытался. «Можно же было, скотина, тоже попробовать оседлать один из гробов», – подумал я совершенно серьезно и досадливо поморщился.

На кухне я поплевал через левое плечо, выкурил несколько мелких вонючих бычков, обсох и снова лег, предварительно сменив сырую постель. Теперь долго не мог уснуть, даже глаза не закрывались; а когда все же удалось, я снова видел реку и гробы, правда, Шмикселя уже не было, и было не так страшно.

11

На этот раз разбудили настойчивые автомобильные гудки, невнятные крики и самозабвенный хохот. Когда гнетущее впечатление сна рассеялось, я расслышал еще: орали не то Маринку, не то Аринку. С одной стороны, я был рад пробуждению, но теперь не мешало бы снова уснуть: явь меня тоже не устраивала. Поворочавшись и от души старчески постонав, я, наконец, поднялся, покрываясь испариной от праведного гнева, и подошел к окну. Внизу топталась какая-то компания, человек шесть-семь хамов на двух «Хаммерах», явно навеселе; я услышал также эротично бесстыдный женский визг, словно в салоне кого-то пытали щекоткой. Я от всей души позавидовал мертвому сну мирных сограждан, во всяком случае, их законному праву не высовываться в окна, когда не их зовут. Снова стали орать и сигналить, и я уже не мог прятаться. Я накинул на плечи прохудившийся до дыр плед, зашел в кухню, нервно прикурил очередного «королевского» и распахнул окно.

– Я, конечно, прошу прощения, – громко и немного не своим голосом сказал я и закашлялся (явно похолодало, снег уже не таял на асфальте), – но мне кажется, что ее нет дома.

Черные силуэты внизу как бы на мгновение окаменели, а потом раздался новый взрыв смеха.

– А ты кто такой – муж, что ли?! – крикнул один хам.

– Или брат?! – крикнул другой.

– Не, не ее брат, – сказал я.

– А чей? – спросил третий, в голосе которого было как бы побольше веса.

– Ваш.

Новый взрыв хохота.

– Не чеши: наши братья все тут!

– А тебе – тамбовский волк брат, понял?

– А я сводный, не родной. Вы меня просто не знаете.

Снова хохот.

– А тогда спустись-ка, по полтиннику за знакомство!

– Не, братья; не пью.

– А что – язва?

– Не, закодировался.

Хохот.

– Слышь, брат! – сказал голос с весом.

– А.

– Знаешь Аринку, в натуре?

– У ней овчарка есть? – спросил я.

Внизу побормотали, посоветовались.

– Нету.

– Точно?

– Нету, нету.

– Тогда не знаю.

Помолчали; кто-то прочистил горло и плюнул.

– Слышь?

– А.

– Бэ. Какой-то ты темный. Может, спустишься все-таки?..

– Зачем?

– Посмотрим поближе, какой ты брат.

– Спустился бы, только ребенка не с кем оставить.

– Что, маленький?

– Неделя.

– А мать где?

Мне это надоело; к тому же холод пробрал.

– Слышь, брат, – сказал я, бросая окурок в сторону, чтобы не провоцировать.

– Ну?

– Какое твое дело? Ее не Аринкой зовут.

– И не прибалтка?

– Славянка, отвечаю.

Наступила тишина. Внизу тоже притомились; сели в машину, побормотав, сначала трое, потом еще, остался главный хам. Его окликнули, приоткрыв дверцу.

– Замолкни, – сухо сказал он через плечо, закурил и, пьяно качнувшись, задрал кверху голову.

– Холодно, ребенка застужу, – сказал я.

– Ну, закройся, если такой неучтивый.

– Давай, брат, – сказал я и закрыл окно.

Я был уверен, что разговор не окончен и что мне снова придется открывать окно, поэтому я присел тут же на корточки, прислонившись спиной к приятно теплой батарее и зажег еще один королевский бычок. Я корил себя за то, что смазал последнюю часть дискуссии, оставив открытыми если не вопросы, то нюансы. Но через минуту бархатно загудели моторы, раздался прощально короткий вопль клаксона (я понял, что он обращен ко мне), затрещал под шинами молодой снег, и наступила тишина.

Прежде чем снова лечь, я еще раз заглянул к Шмикселю. Угольков не было. «Правильно, Шмиксель. Ты тоже имеешь право. Ты не пес легавый».

12

Несмотря на трудную ночь, я проснулся довольно рано и в каком-то непривычно позитивном настроении. Сказалось, вероятно, и изменение погоды: под утро навалило снега, черный асфальт уже не омрачал взгляда. На кухне я приоткрыл форточку; легкий морозец ударил в ноздри и взбодрил, как нашатырь. Солнца не было, но было светло от снега. «Что бы сделать отчизне полезного?» – спросил я себя и, не давая себе времени (чтобы не передумать), решил для почина хотя бы вынести из квартиры мусор. Его было так много, что я с трудом затолкал пакет в мусоропровод. Потом хотел помыть посуду (уже три дня лежавшую в мойке), но все-таки отложил это на после завтрака и туалета (мой туалет всегда шел после завтрака, то есть, кофеина и никотина). Я напился кофе, покурил вкуснейший утренний бычок, кое-как, тоже на волевом усилии, побрился (чем значительно укрепил свой энтузиазм); потом разогрел Шмикселю молока, налил ему в чайное блюдце, которое уже считалось личным блюдцем Шмикселя (не потому, конечно, что я побрезгал бы пользоваться его посудой: просто хотелось, чтобы у него тоже была личная собственность).

– Шми-иксель, иди завтракать!.. – сказал я, опуская блюдце на пол и впервые в жизни чувствуя себя примерным семьянином.

Шмиксель не шел, но было бы странно, если бы он отреагировал с первого раза.

– Шмиксель, давай договоримся: я буду бить свои соблазны на дальних подступах, а ты будешь меня слушаться.

Я быстро высосал бычок, глотнул остаток кофе вместе с гущей и засучил рукава, приготовившись к посуде.

– Шмиксель, вы, коты, народ независимый, блатной, но молоко все-таки остывает. Любой грамотный кот тебе скажет, что теплое молоко лучше холодного. Хватит спать.

Я зашел в комнату, побарабанил по крыше его дома пальцами и заглянул внутрь. Домик Шмикселя был пуст. Диван и кресло (у меня было одно) тоже.

– Шмиксель, ты где?

Я опустился на четвереньки и обозрел полы, повернувшись на коленях на 360 градусов. В прихожей я заглянул под тумбочку и обувницу, толкнул дверь и посмотрел в ванной, снова зашел в кухню: нет.

– Шмиксель, в прятки после завтрака… Молоко… стынет.

Я снова бросился в комнату, вытряхнул свою постель, свернутую вместе с матрацем, посмотрел в ящике под диванной тахтой, в тумбочке, в шифоньере и, вскочив на стул, на шифоньере, в бельевой полке; в прихожей перевернул всю обувь, засовывая руку в каждую туфлю, ботинок и тапочек, перерыл тумбу под зеркалом, забитую старыми тюбиками сапожного крема, высохшими щетками, перегоревшими лампочками, просроченными лекарствами; прыгнул в санузел и с ужасом глянул в унитаз («Нет: стенки гладкие, не мог бы вскарабкаться!»); уже потеряв спокойствие, снова оказался в кухне, где поймал себя на глупейшем переставлении табуреток с места на место.

– Шмиксель, не пугай меня! – крикнул я громко и вдруг вспомнились гробовая река и сознание бессилия и страх, обуявший меня во сне. – Шмиксель, козел, не пугай меня!

Сейчас я тоже хотел бы проснуться, но не мог.

– Нет, не может быть, – сказал я, тряхнув головой, – спокойно, спокойно. Как было вчера?

Я напрягся, надавил похолодевшими пальцами на виски и вспомнил, что вчера утром я увидел Шмикселя тривиально сидящим на кресле и покачивающимся спросонок. «Вчера у него еще не было домика, вот что», – сказал я мысленно, но внятно и расстановкой, как будто это что-то открывало.

– Нет, не может быть. Еще раз.

Стараясь не суетиться и быть методичным, я повторил рейд, начав с подоконника в комнате. Но теперь я впал в другую крайность, уже замеченную в манипуляциях с табуретками. Например, с минуту я разглядывал совершенно чистый подоконник; уже не доверяя своим глазам, по нескольку раз обшаривал руками все полости каждого предмета мебели, а временами просто зависал в самых нелепых позах, ни о чем не думая, только чувствуя и слыша пространство, как насекомое. В конце концов я застиг себя стоящим на коленях возле мойки и разглядывающим пустое мусорное ведро. На мгновение мне показалось, что оно как будто хочет мне что-то сказать, и я с минуту прислушивался, повернувшись к нему левым ухом и глядя в белое небо в окне.

Шмикселя не было. «А был ли Шмиксель?.. Точно ли был? Не спросить ли Аристарха?.. Бред». Мой мозг отказывался это понимать, но принял это как факт. Тогда вдруг вернулось некое подобие трезвости, и я сказал себе: «Да и хер с ним. Покурить». Тут же возникло странное ощущение, что я не один, что кто-то невидимый зорко за мной следит и как бы посмеивается. Я сел на свой табурет, нарочно приняв праздную и равнодушную позу (именно закинул одну ногу на стол и прислонился к стенке), выбрал из сахарницы длиннейший из всех оставшихся «королевский», закурил, посмотрел по сторонам просто так. «Ага: часы стоят. Надо бы, наконец, починить», – подумал я и представил, как везу часы в ремонт. «Ага: посуда», – подумал я, притворяясь, что вот сейчас докурю и помою посуду. «Ага: Шмикселево блюдце…». Сердце стукнуло, будто меня ударили в спину молотком. «Нет, не может быть. Он здесь. Он никуда не мог деться. Он не мог испариться. Он не мог утонуть в унитазе. Он не мог вылететь в форточку. Он не мог уйти сквозь стену. Наука этого не допускает… Стоять! – Мусор!.. Скотина, ты отправил Шмикселя в мусоропровод!.. Вот что значит пустое ведро!..»

Но эта надежда тут же сдохла. Шмиксель никак не мог попасть в мусорный пакет: я точно помнил, что тумбочка под мойкой, где стояло ведро с мусором, была утром закрыта на щеколду, как и всегда, потому что только щеколда держала ее в закрытом виде. «Значит, он выскочил за мной по пятам, когда я этот пакет выносил! Может, входная дверь осталась приоткрытой…» Я затянулся напоследок фильтром и выскочил на лестничную площадку. Она была ярко освещена светом, падавшим из торцевого окна и дежурной двухсотваттной лампой. Половики у дверей, в углу цветочная кадка с пеньком от фикуса, у стены две покрытые ржавчиной двухпудовые атлетические гири – и все. Чтобы снять этот вопрос, я вырвал ключ из замка, захлопнул дверь и побежал в тапочках на лестничную клетку, где было жерло мусоропровода. Дернув люк и почти сунув голову в вонючую трубу, я несколько раз крикнул Шмикселя и прислушался. «Если он и был там, его уже крысы съели».

Задыхаясь, я доскакал до 16-го этажа, оттуда слетел, поглядывая под ноги и время от времени теряя тапки, на 1-й, там перерыл кучу невостребованной прессы в углу под почтовыми ящиками, потом вызвал лифт, (в кабине лифта Шмикселя тоже не было) и доехал на свой 3-й, вздрагивая всем телом при каждом ударе сердца. «Хорошо, допустим, он проник на площадку, а потом (тоже за мной следом) на лестничную клетку, но, чтобы попасть на улицу, он должен был миновать раз, рва, три, четыре… семь лестничных пролетов и потом раз, два – две двери; или же – если бы он решил поехать лифтом – раз… – один лестничный пролет и раз, два… три двери… Бред, бред…»

Дома я снова сел в кухне, закурил и уставился в блюдце с молоком. «Если есть блюдце с молоком, значит, был и Шмиксель. Да: молоко, я его не ем; его привез Аристарх; он хитрый; если он привез молоко, то… холодильник!..» Это было единственное место, где я не смотрел Шмикселя. Я встал перед холодильником, вздохнул, сосредоточился на неизвестном и подумал абсолютно честно, что если я сейчас обнаружу в холодильнике хрустально замерзшего Шмикселя, то буду этому рад, потому что это хотя бы естественно. Но в холодильнике не было другой бывшей живности, кроме плоского, как катком перееханного, цыпленка в морозильной камере.

Я захлопнул холодильник, повернулся и сказал, паяцки разведя руки в стороны и втянув голову в плечи:

– Аристарх, мне это надо?..

И еще раз, словно Аристарх действительно стоял прямо передо мной:

– Нет; мне это надо, Аристарх?!..

Если бы Аристарх был рядом, я бы, конечно, не ставил таких глупых вопросов.

Внутри был холод, как в холодильнике; но плакать как-то не хотелось, не моглось. Только под ключицами я ощущал какую-то отвратительную неприятную сосущую тягу, и было противно трудно дышать, будто горло у меня стало узким, как клистирная трубка.

Сцепив пальцы на шее и с усилием сомкнув перед носом локти, я подошел к окну. Два двоечника катались с горки на собственных портфелях, молодая стройная девушка командовала немецкой овчаркой. Девушка мне нравилась, и овчарка тоже была очень респектабельная; в последнее время я, от тоски и нечего делать, часто наблюдал за ними из окна кухни. Теперь я, вопреки здравому смыслу, представил, как Шмиксель погибает в страшных собачьих лапах; схватив куртку, я бросился на улицу.

13

– Доброе утро и прошу меня извинить, – сказал я запыхавшись, отчего приветствие получилось чрезмерно нервным. С такой интонацией обычно говорят что-нибудь весьма спорное, например: «Здесь запрещается выгуливать собак!»

– Здрасте, – сказала девушка, а овчарка подбежала и понюхала меня в пах.

Я замер.

– Какой у вас пес красивый, – я постарался сказать это так, чтобы и овчарка могла понять меня.

– Фу, Ганс, – сказала девушка.

– Не подумайте, ради бога, что я знакомства ищу. У меня котенок пропал, маленький, бежевый. У вас – собака, а у меня – котенок. Был. Вчера еще. Сегодня утром глядь – а его нет. Не видели?..

Девушка усмехнулась. Я заметил, что ее карие глаза слегка косят, ровно столько, сколько нужно для неисповедимого женского обаяния. «Надо же, какая… косуля», – подумал я. Она смотрела весело и непринужденно, без тени удивления, словно ожидала меня заранее, и жевала жвачку. Это усугубляло ее несколько надменный вид, на который почему-то считают себя в праве все обладатели собак в отношении тех, кто предпочитает кошек.

– Ты слышал, Ганс? – сказала она громко, наклоняясь и тормоша пса, – мы видели или не видели? Ты сегодня случайно котенка не ел?

Ганс заскулил, задохнувшись от восторга, а косуля на русский перевела:

– Нет, не видели.

Я представил ее раздетой (только этим и мог отомстить) и сказал:

– Ладно; если увидите, сообщите, пожалуйста. Я в этом доме живу. Домофон 023.

– Ведь это вы все время смотрите из окна? – спросила она, наклонив голову и лукаво прищурившись.

Я опешил и даже, кажется, покраснел.

– Я. А что – неужели нельзя?

– Можно, только зачем?

– Не знаю; на то, кажется, и окошко, чтобы глядеть.

Она посмотрела, пожевала, надула небольшой жвачный пузырь, снова съела.

– А мы с вами соседи, знаете? Я тремя этажами выше.

– Очень приятно; если бы не мое горе, обязательно пригласил бы вас на чашку кофе.

Я повернулся и пошел, чувствуя ее взгляд на спине: она была как деревянная.

14

Косуля напомнила мне о существовании соседей (это помимо других эффектов, в которых я еще не мог дать себе отчета и от которых пока внутренне отмахивался), и прежде чем зайти домой, я решился их обеспокоить. «Странно, что я не сообразил этого раньше. Спросить у соседей: это ведь так естественно. Если он не дома, не в мусоропроводе, не на улице, то он должен быть у соседей. Лишь бы дома были: будний день. Хотя… кто теперь работает?..» На нашей площадке было еще три квартиры, жильцов которых я видел только через замаранный до молочной туманности глазок моей двери. Не то что я имел наклонности соглядатая (впрочем, не ручаюсь: подсматривал же за косулей); просто дверь моей однокомнатной была у самого входа на площадку, и часто в нее ударяли ненароком то локтем, то коленом, то багажом; я иногда поглядывал, чтобы убедиться, что возле моей двери никого не насилуют, и террористы не закладывают бомбу на нашем этаже (я называл это гражданской бдительностью). Теперь настало время познакомиться с соседями ближе.

Я позвонил в 22-ю квартиру. Открыла толстая тетенька в бигуди, лицо которой на мгновение показалось мне знакомым. «Не удивительно: соседка, как-никак».

– Здравствуйте, – сказал я, – я ваш сосед, вот моя дверь. У меня котенок пропал, маленький, бежевый. Я подумал: может, он к вам как-нибудь проник?..

Соседка безразлично пожала плечами и сделала рот коромыслом, и я вспомнил очередь в супермаркете и мыло. В тот же миг эвристически сверкнули ее узкие глазки с заплывшими веками, и бигуди как-то дрогнули; я понял, что она тоже узнала меня.

– Извините, – сказал я и ретировался с чувством глубокого и необъяснимого отвращения к жизни. Я знал, что я совершенно нелеп, и почему-то мне было совсем не все равно, что думают обо мне эти бигуди.

Чтобы скорей нейтрализовать осадок этой позорной минуты, я три раза решительно стукнул (забыв про звонок) в квартиру 24. За дверями послышалась возня и сопение.

– Чего надо? Кто там? – спросил пенсионный мужской голос.

– Сосед ваш, из 23-й; простите, если разбудил. Котенка своего ищу, маленького, бежевого. Может быть, к вам как-нибудь… просочился?

– Котенка?.. Нет, нам не надо котенка.

– Кто там, Миш? – послышался из глубины квартиры пенсионный женский.

– Котенка кто-то продает. А, Маш?! Кажется, у соседа напротив есть кошка?

– У грузина? Есть. Так ты спроси – может, это тот грузин и есть.

– Вы не грузин из 25-й?

– Нет, я из 23-й! – крикнул я с досадой и озлоблением, но вполне удовлетворенный этим отрицательным результатом, ибо ясно, что ни один котенок не может просочиться в дом, где котят не надо.

– Ну, так спросите в 25-й. А нам котят не надо.

– Спасибо.

Дверь с цифрой 25 тоже была с глазком. Это меня как-то неприятно задело. Я понимал, что мои соседи тоже имеют право на гражданскую бдительность, но в чужую бдительность всегда трудно верится. Приготовившись к объяснению с представителем самого знаменитого в мире народа, я позвонил. Я даже не успел оторвать палец от кнопки, как дверь распахнулась так широко и резко, что меня чуть не всосало в квартиру.

На пороге стоял человек, совсем не похожий на грузина.

– Чем могу служить? – спросил он идеальным русским языком.

– Простите за беспокойство…

– Так-так?..

Это было приглашением к оперативности, и я поспешил:

– Котенок пропал, маленький, бежевый…

– Сиамский, значит?

– Сиамский, – сказал я, взволнованно глотнув; и, чтобы хлипкая надежда еще пожила, уточнил приметы: – С черной мордочкой и кончиками лап, ушей и хвоста… Собственно, метис: мать славянка…

– Жалко, – сказал грузин и поправил очень толстые очки, сквозь которые его зеленые зрачки казались торчащими на уровне носа. На нем был полосатый банный халат, надетый на белую сорочку с оранжевым галстуком; халат был ему комично мал, и я, кажется, на мгновение дольше допустимого глазел на крепкие волосатые ноги без носок, в сланцах. Даже пальцы на ногах были покрыты густой шерстью, как у хоббита. «Точно, грузин».

– Очень жалко; ума не приложу, куда мог деться. Тут соседи сказали, что у вас есть кошка; значит, вы должны быть более внимательны к одиноким бесхозным котятам…

– Увы, не видел. А кошка есть. Вернее, кот. Не сиамец, но красавец. Хотите посмотреть?..

У меня не было желания смотреть грузинского кота, но и обижать соседа тоже не хотелось.

– Не знаю, – сказал я, – хочу; только не подумайте, что я хочу убедиться, что ваш кот – не мой котенок.

– Котэ! Моди ака! – крикнул сосед, глядя мне в глаза, и добавил: – Он у меня только по-грузински понимает; из Батуми его привез, от тещи.

«Неужели придет?» – подумал я, вспомнив свою кошачью теорию, изложенную Эрнесту в приступе случайного вдохновения. Котэ не заставил себя ждать, хотя был жирный и солидный, как тюлень. Правда, он сначала выглянул из комнаты одним глазом, а потом уже подошел, чуть не волоча по паркету пузо, к хозяину и грузно повалился у его ног. Грузинский сосед улыбнулся.

– Хорош, да?

– Прекрасен.

– А имя вам нравится: Котэ? Это я его в честь Котэ Махарадзе назвал. Если помните, был такой спортивный комментатор.

– Помню, как же.

– А вашего как звали?

– Шмиксель.

– А-ха, – амплитудно кивнул сосед, задрав брови; очевидно, у него были вопросы, но он воздержался. – Ну, если у вас нет сомнений, что это не ваш котенок, то прошу извинить: работа, диссертация.

– Что вы, – сказал я, – это вы простите, что отнял у вас время.

– Ничего страшного; на то и соседи, чтобы друг другу помогать и друг другу мешать, а?

– Точно.

15

Едва я зашел домой, зазвенел телефон.

– Ну, как там наш юный друг? – спросил Аристарх.

Я сказал ему, что Шмикселя не сберег. Аристарх немного помолчал.

– Шмикселя?

– Да, так его зовут. Или звали.

Аристарх помолчал.

– Слушай. Ты уверен, что дома его нет?

– Ты бы, Аристарх, прямо сказал, что сомневаешься, что я не дебил.

Аристарх помолчал еще раз. Я прислушался. Беседа с Аристархом по телефону отнимала много сил: нужна была полная концентрация, чтобы избежать необходимости что-либо переспрашивать: тогда он обычно поднимал голос до несколько обидного нервно-драматического сопрано (не потому, конечно, что нервничал, а чтобы понятно было).

– Он не мог далеко. Надо объявления раскле, вознаграждение пообеща.

Это было резонно и логически развивало кампанию. Я вспомнил, что в тумбочке под зеркалом я видел (когда Шмикселя искал) набор фломастеров; они давно выдохлись, но я напшикал в них остатки туалетной воды («Хуго босс», тоже Аристархов подарок), потом нашел пачку старых управдомовских уведомлений и квитанций и написал на их обратной стороне тридцать шесть разноцветных прокламаций следующего содержания: «Дорогие сограждане, внимание! Пропал сиамский котенок, бежевый с черной мордочкой и такими же кончиками лап, ушей и хвоста. Убедительная просьба вернуть по адресу: ул. Березовая, 4, кв. 23, домофон 023, телефон 443-89-78. Вознаграждение гарантирую». «То есть, Аристарх гарантирует», – подумал я про себя с каким-то мстительным чувством. Перечитав объявление и немного подумав, я тщательно замарал остатками фломастерной краски «дорогих сограждан»: «Это ничего не дает. Только перманентным неудачником отдает. Не надо к согражданам подлизываться. Как не стыдно». Тут я ощутил какой-то дискомфорт в ногах; я посмотрел – носки были совершенно мокрые с тех пор, как я к косуле в тапках выскочил. Я снял носки, сунул их в батарею, натянул свежие, обулся и, схватив пачку листовок и тюбик «Момента», снова кинулся из дому.

Оказалось, что физическая активность, от которой я, откровенно говоря, не ждал результата, поддерживала меня морально, рассеивала внимание и отвлекала от химер; было легче ни о чем не думать, а только что-нибудь делать. Сначала я расклеил объявления в подъезде на всех этажах, в кабине лифта и на почтовых ящиках, потом на парадной двери с обеих сторон, на жестяной ширме, скрывавшей от глаз безобразные мусорные контейнеры, на фонарных столбах и деревьях во дворе.

Девушки с собакой уже не было; двоечников тоже. Шли через двор, держась за руки, благообразная по-христиански старушка с девочкой лет восьми. Они были очень похожи; можно сказать, это был один и тот же человек, представленный в двух возрастных версиях. У девочки в свободной руке был копеечный полиэтиленовый пакет с десятком яиц; она несла его, смешно отведя в сторону, чтобы не разбить яйца острой коленкой. Когда приблизились (я клеил последнее объявление), старушка спросила:

– Вы… продаете что?

Я видел, что она спросила это просто так, здесь даже не было обыкновенного любопытства (разве что праздное желание услышать посторонний голос), что она уже ничего не может купить, потому что последние ее деньги на яйца ушли.

– Нет, бабуля; котенок пропал.

– Ах ты, жалость какая, – сказала старушка, останавливаясь и удерживая на месте внучку. – Маленький котенок?

– Маленький, бежевый.

– А, Настенка, – повернулась старушка к внучке, – ты не видела котенка?

– Вчера? – спросила девочка. Было ясно, что она, хоть и смотрит на меня, не вникает в суть вопроса, находится во власти каких-то посторонних впечатлений.

– Сегодня, – сказал я.

– Сегодня, – повторила старушка.

– Нет, не видела, – тихо ответила девочка, так и не очнувшись; только веки ее чуть-чуть дрогнули, и она немного покачнулась, как будто от нежного движения воздуха.

– Ну, не грустите, – сказала старушка просительно, – бог даст, найдется котенок ваш.

Они пошли дальше, сначала старушка, потом девочка, которая немного зазевалась на месте, продолжая смотреть мне в глаза. Несколько раз она оборачивалась на ходу, и я услышал, как дрожат над моей головой последние сухие листочки. Прежде чем они скрылись за углом, она оглянулась еще раз. И я улыбнулся ей не знаю зачем.

16

Я сделал все, что мог. Теперь в сердце снова была страшная, воющая пустота, и в ней носились мои химеры. Я узнавал ее и не узнавал: вроде была та самая, давно привычная и даже родная; но с утратой Шмикселя я словно впервые ощутил промозглый холод мировых сквозняков: моя аура была окончательно пробита. Было так плохо, что хотелось блевать.

Снова телефон зазвонил; на этот раз был Казимир.

– Ты дома? Сейчас заеду, дело есть, – и отключился; я даже не успел придумать причины, чтобы заставить его изменить маршрут. Правда, потом я сообразил, что у него будут с собой сигареты, и стало легче.

Казимир привез с собой второй том «Заката Европы»; не говоря ни слова, он водрузил на плиту чайник, откусил от Аристарховой булки, меланхолично пожевал, листая Шпенглера.

– Что говорит Аристарх? – спросил он, не отрываясь от книги.

– Насчет чего?

– Вообще.

– Нормально, говорит, – ответил я, не без удовольствия затягиваясь дымом свежего табака.

Казимир кивнул.

– Тогда слушай, – сказал он, звонко глотнул, провел языком за одной щекой, потом за другой и прочитал с выражением, расставляя свои, весьма спорные, акценты: – «Связанность и свобода – вот как можно выразить глубочайшее и коренное различие растительного и животного существования. Ибо ведь только растение – всецело то, что оно есть. В существе животного заложена некая двойственность. Растение лишь растение, но животное – это растение плюс что-то еще. Стадо, которое, чуя опасность, сбивается в плотный сгусток, ребенок, который с плачем виснет на матери, отчаявшийся человек, который хотел бы укрыться в своем боге, – все они желают возвратиться из бытия на свободе назад, в то связанное, растительное, из которого были отпущены в одиночество».

Задумчиво глядя в окно, Казимир издал несколько пневматических звуков, снова глотнул и сказал:

– Я это понимаю. В смысле, философию такую. Никогда не думал, что могу такие книги понимать. Теперь только философов читать буду.

– Казимир, – сказал я, – а у меня котенок пропал.

– А зачем тебе котенок? Тебе же самому жрать нечего, – сказал Казимир неожиданно громко и весело, и захохотал.

Я забрал Шпенглера с его колен, открыл наугад и прочитал со все возрастающим удивлением, но не меняя интонации, самый компактный абзац, который был на развороте:

– «Языком я называю всю свободную деятельность бодрствующего микрокосма, поскольку она выражает нечто для другого. Растения не обладают бодрствованием и подвижностью, а потому у них нет и языка. Однако бодрствование живых существ есть речь от начала и до конца вне зависимости от того, составляет ли такая речь смысл отдельных актов или же нет, и даже тогда, когда сознательная или бессознательная цель поступка лежит в совершенно ином направлении. Нет сомнения в том, что, распуская хвост, павлин разговаривает сознательно, однако котенок, который играет с клубком пряжи, разговаривает с нами бессознательно – изяществом своих движений».

– Ну, и что? – спросил Казимир, наливая себе чаю.

– Ничего, – сказал я. – Котенок; маленький, бежевый, клубком пряжи играет.

– Да и хер с ним, с твоим котенком; смотри на это по-философски! – Казимир снова искренне захохотал и хлопнул меня по колену.

– Не, Казимир, – сказал я, отложив Шпенглера, – ты никогда не будешь философом.

Казимир попил чаю, похохотал, подарил мне Шпенглера и початую пачку «Кента» и уехал.

Журчал ручеек в унитазе, гудел и вздрагивал холодильник. Неслышно трепетали за окном мертвые листья на ветках берез, а также бюстгальтеры, которые стали малы, носки, которые поленились заштопать или постирать, и галстуки, вышедшие из моды. Кто-то неведомый и нетерпеливый зажег фонари на столбах. Раньше я был бы ему благодарен за обещание ночи, но сейчас этот тусклый желтый свет среди бела дня был страшен и уродлив: червоточина в душистой мякоти неба, гниющая язва на теле невинной девушки. Этот рукотворный луч говорил об анонимности и бесстрастии мира, о неизбежности и непоправимости всего, что творится на земле, о том, что время идет, а молоко стынет нетронутым. Я закурил и представил себе простор без границ, свободу без химер и иллюзий: где-то там погибал маленький бежевый котенок от одиночества, холода и тоски, и в его угасающем сознании вставал призрак страшного и спасительного небытия.

17

Кофе был безвкусен, от сигарет голова опухла (я изголодался по полноценному табаку и теперь никак не мог накуриться). Сидеть на месте было невозможно; я поймал себя на каких-то непроизвольных телодвижениях. Тогда я принялся ходить на цыпочках (почему-то было страшно шуметь) туда-сюда из кухни в комнату и обратно, бормоча про себя уже без всякого выражения: «Шмиксель, где ты, Шмиксель, где ты; где ты, Шмиксель, где ты, Шмиксель…» При этом я каждый раз краем глаза, тайком от себя, взглядывал в окно: нет ли косули.

Снова зазвонил телефон; я вздрогнул.

– Слу-ушай, – сказал Аристарх.

– Слушаю, – сказал я не без злорадства.

– Не нашелся?

– Нет.

– А объявления раскле?

– Да.

– Ла-а-а. Может, найдется еще.

– Может.

– Вечером заедем, разделим твою грусть. С товарищами женского полу. Ты все-таки помойся. И воспользуйся, пожалуйста, дезодорантом.

Поскольку утром я уже умывался (побрился даже), я заставил себя, вспомнив об успокоительном действии трудотерапии, вымыть посуду. Пока посуду мыл, руки распарились в горячей воде, стало жарко, и я распахнул настежь форточку. Потом, не раздумывая и не останавливаясь даже для перекура, подмел жилплощадь сточившимся до палки веником. Из-под дивана вымелась вчерашняя бабочка из конфетной фольги со шнурком; Шмикселево блюдце с молоком, оставшееся на полу у шкафа, подернулось пылью. Бабочку я достал из горки комнатного праха, подул на нее и положил на подоконник, а блюдце благоговейно задвинул в угол, чтобы ненароком не наступить. «Шмиксель так любил молоко!.. Где ты, Шмиксель?!..» – опять беззвучно закричала душа, и я тут же уличил ее в отсутствии верного выражения и тембра. Странное дело: пока Шмиксель был, я всякую минуту готов был впасть в сентиментальное умиление и сладострастно обрыдаться; теперь, когда Шмиксель сгинул без вести, слез не было. Сердце в груди скукожилось, как прошлогоднее яблоко.

Когда я покончил с уборкой, был еще день, но в моей норе уже стало как будто смеркаться. Выпив чашку безвкусного кофе и покурив, я упал в комнате на диван и машинально включил телевизор. Террористы не сдавались, люди мучались, – докладывал диктор с озабоченным лицом. Я нажал другой канал. «Да послушайте, наконец!.. Гласность наступает, когда слова уже ничего не значат! Когда уже не слышат друг друга!..» – кричал известный депутат, надувшись и покраснев от напряжения; я переключил. «…жите, ответчик, – произнес, пронзительно сузив зрачки, известный юморист в просветительском парике с буклями и в судейском балахоне, – когда вы это делали, говорила ли что-нибудь истица?» «Она говорил: «Нэт, нэт, нэт…» – ответил второй юморист, тряся усами. «Вот видите!.. – крикнул первый, ткнув в его сторону жирным пальцем. – А сами утверждаете, что не насиловали!» «Э, я что – не знаю, как «нэт» говорят?..» Последовал заготовленный на фонограмме взрыв суррогатного хохота, и я нажал следующую кнопку. Молодой человек с женственными локонами вздохнул и сказал, томно припустив веки: «Сегодня проснулся рано, гляжу – а на сердце рана…» Я переключился. «По результатам последней переписи населения, – сказала, глядя в бумажку, старая дева с длинными фиолетовыми волосами, – в нашем городе, помимо представителей ортодоксальных национальностей, проживают 19 382 скифа, 13 013 кипчаков, 10 044 варяга, 6 556 лютичей, 5 001 вурдалак (не путать с упырями, которых у нас не зафиксировано), 4 722 эльфа, 2 547 гномов, 128 русалок, 84 атланта и 39 лесбиянок (не путать с известным сексуальным меньшинством). Завоевания демократии нельзя подвернуть ревизии. Если есть свобода вероисповедания, то, в связи с отменой в паспорте графы…» Я снова нажал. «Спасибо, что остались с нами!» – истерически сверкая зубами, крикнул известный шоумен. Я нажал. «Если кашляешь – прими «Бромгексинберлинхеми»!..» Я нажал. «Если с Муркой нету сладу – значит, хочет «Мурмеладу»! Если Мурка вам не рад – покупайте «Мур…» Я нажал, будто хотел продавить пульт пальцем. Какой-то смуглый клоун с серьгой в носу, в бусах величиной с яблоко на голом пузе и потертых джинсах показывал пальцем на отдаленные холмы с пальмами, и вдумчивый голос натуралистки говорил: «…Чанчул – что значит “Бегемот, бегущий по дну реки” – один из двадцати сыновей вождя племени Чуачуанои, что значит “Народ, созданный богом, когда на землю упала первая капля первого дождя”. Предки Чанчула произошли от богов. Принц продает туристам ракушки на том берегу…» Я нажал. «…го, а какая ваша любимая роль?» – спросил до глянца выбритый человек в розовых очках и мохнатом зимнем шарфе и кокетливо затянулся сигаретой. «Не знаю, – сказала Марго, немного подумав, загадочно глядя в сторону, – все мои. Или нет: всегда последняя. Если это не так, – ты занимаешься не своим делом». Я нажал последнюю кнопку. На экране возникла бесстрастная морда питона и голос за кадром с воодушевлением сказал: «…машина, созданная природой для убийства! Такой питон может без труда проглотить девятилетнего ребенка. Дело в том, что челюсть питона…» Я не захотел узнать, в чем тут дело, и нажал кнопку питания. Телевизор, как мне показалось, с удовольствием замолчал.

Я уткнулся лицом в пахнущий древней пылью угол между спинкой и сиденьем дивана и закрыл глаза. «Почему именно девятилетнего?.. Если он без труда глотает девятилетнего, что мешает ему проглотить и десятилетнего?» – подумал я и неожиданно провалился в сон.

18

Проснулся озябший (про форточку на кухне забыл), с головной болью и послевкусием еще одного мутного, нервного сна; впрочем, было еще неопределенное чувство прикосновения к чему-то теплому и надежному, словно бы в финале разрешилась некая загадка. В комнате стоял какой-то бледный сумрак, в котором все предметы казались овальными; в первую минуту я думал, что это раннее утро; потом вспомнил и подошел к окну, скрипя застывшими сухожилиями. Фонари на столбах горели наглей. Я задернул шторы, ополоснул лицо холодной водой, запалил на кухне все конфорки и, по обыкновению, не зажигая света, сварил себе кофе (момент его готовности я давно научился определять по шуму и вибрации турки).

Когда сделал первый глоток и затянулся сигаретой, сам собой вспомнился сон. Мы с Аристархом сидели в тесной железной вагонетке, наподобие тех, в которых раньше транспортировали через ущелья и каньоны руду, уголь и другое полезное ископаемое; над головой скрипело и лязгало колесо, которое катилось по железному тросу, уходящему вперед и вверх, в туманную и тревожную перспективу. Я напряг зрение и увидел, что конец троса прикреплен к шпилю на далеком небоскребе. Тогда я посмотрел вниз; там были дома, проспекты и улицы, наводненные людьми и автомобилями, маленькими, как муравьи. «Слушай, – сказал Аристарх, – ты зачем Шмикселя съел?.. Тебе что – жрать нечего?» «Это не я» – сказал я, продолжая глядеть в бездну. «А кто?» – спросил Аристарх. «Герман, – ответил я. – Он питон». «М-м-м», – сказал Аристарх, как бы вспомнив об очевидном. «Мы не упадем, Аристарх?» – «Нет, мы не упадем. Ты не смотри вниз». – «А куда?» – «В глаза». – «В глаза еще страшней». – «Тебе страшно?» – «Страшно, – сказал я. – А что это за город, Аристарх?» – «Барандур», – ответил Аристарх.

– Барандур? – спросил я тихо и прислушался, глядя на огонек сигареты. – Точно, Аристарх сказал «Барандур». Барандур, Барандур…

В этом звуке было какое-то колдовское, сказочное очарование, и я никак не мог понять, в чем тут дело. Я ясно вспомнил, что это слово пленило меня и во сне, и, услышав его, я почти перестал бояться.

Вдруг загудел домофон, и я снова вздрогнул. Не сомневаясь, что это Аристарх с компанией, я снял трубу и нажал кнопку. Через полминуты домофон загудел снова.

– Не открывается разве? – рыкнул я в трубу.

– Я насчет котенка, – сказал знакомый голос.

– Нашли?!.. – вскрикнул я, хватаясь свободной рукой за горло.

– Я?.. Да нет, я хотела узнать, не нашелся ли.

– А-а-а…

– Знаете, вы не отчаивайтесь, он еще вернется.

– Как, если он еще и ходить толком не умеет?

– А как же он тогда ушел?..

Этот вопрос меня смутил, вернее, как-то смутно поддержал.

– Вы с Гансом?

– Нет.

– Хотите кофе? – спросил я, вспомнив ее притягательные асимметричные зрачки.

– Хочу.

Не веря своим ушам, я нажал кнопку (в чем не было необходимости, поскольку это был ее родной подъезд), повесил трубу и поспешил ликвидировать рафинадную коробку с бычками, которую мне почему-то было жалко выбросить раньше.

19

– В комнате есть кресло, но кухня уютней. Я почти всегда там.

– Да я уж знаю, – ответила она, намекая на мои праздные глазения из окна, и прошла в кухню.

– Раздевайтесь, – сказал я, – то есть, давайте куртку, повешу.

Не глядя на меня, она сняла куртку и отдала, потом подошла к черному окну (на дворе совсем стемнело) и припала к стеклу лицом, зашорившись с двух сторон ладонями. На ней были джинсы и вязаный свитер с широким горлом с отворотом, в которое сзади были заправлены ее каштановые волосы.

– Понятно, – сказала она.

– Вот и хорошо, – сказал я, ставя турку. – Вам с сахаром?

– Ага.

Она не меняла позы, не шевелилась; она видела заснеженный двор из моего окна, а я увидел его ее глазами. Я сообразил, что, вероятно, ее окна выходят на другую сторону света. Кроме того, ей, наверно, было интересно представить, как они с Гансом смотрятся во дворе с из моего окна.

– А как зовут вашего котенка? – спросила она, присаживаясь на мой любимый табурет.

– Шмиксель.

Я стоял к ней спиной, у плиты, и снова чувствовал ее взгляд, как тогда, на улице.

– Вы любите Ганса?

– Да, люблю. Но только Ганса, а не овчарку. Мы их… персонифицируем; очеловечиваем, чтобы любить.

– Или потому, что любим.

– Вы думаете?

– Не знаю.

Кофе поспел; налив две чашки и глотнув, я с удивлением обнаружил, что снова чувствую его вкус.

– Вы не будете возражать, если я покурю? – спросил я.

– Ради бога, – сказала она и тоже сделала глоток. – Вкусный кофе.

– Это совсем не обязательно.

– Но это правда.

Я посмотрел ей в переносицу (потому что заглянуть к ней в глаза было невозможно). В ней совсем не было утреннего кинологического высокомерия (как и жвачки во рту). Это меня как-то насторожило – и еще раз утешило.

– Мне людей бездомных не жалко, – сказала она, – а собак и кошек жалко. Почему?

Я вспомнил Шпенглера и Казимира.

– Все, что у зверя есть – его телесное благополучие. А человек – дух, у него внутри целый мир. Поэтому он всегда может быть счастлив, даже когда в тюрьме сидит и зубами мучается, или на тротуаре ночует.

– Почему же вы несчастны? – спросила она.

В первый раз в жизни мне было стыдно, что у меня нет счастья.

– У меня котенок пропал.

Мы помолчали. Журчал в унитазе ручеек, гудел и вздрагивал холодильник; со двора доносились вопли детей, играющих в снежки.

– Вот: и часы у вас стоят, – сказала она. – Плохая примета.

– Часы сломались.

В комнате на шкафной полке у меня были еще другие, ручные без ремешка, но как-то не хотелось оправдываться.

– Так надо починить.

– Денег нет.

– Так надо заработать.

– Я не буду работать для себя одного.

– Так женитесь. Или любовницу заведите.

– А откуда вы знаете, что у меня нет любовницы?

Она потрогала пальцем край сахарницы и улыбнулась:

– Странно как-то. И гордыня – и в то же время жалость к себе.

– Странно, что я на вас не обижаюсь. Еще кофе?

– Спасибо, мне уже пора, – она встала и провела ладонями по бедрам.

– Я вовсе не…

– Да я понимаю, – засмеялась она, – мне, правда, пора. Отдайте мне мою куртку.

Когда она ступила за порог, я сказал:

– Если вам понравился кофе, приходите еще.

– Спасибо. Не грустите, найдется Шмиксель ваш.

– Вряд ли. Но Гансу вашему привет.

20

Я закрыл дверь и вернулся в кухню. Тут все было по-прежнему, убого, и в то же время все было словно подновлено. Мой табурет, чашки, сахарница – все предметы смотрели на меня как бы с грустной, понимающей полуулыбкой, и не хотелось сдвигать их с мест; и сам я чувствовал себя котенком, которого поцеловали между ушей, и хотелось то ли урчать, то ли снова плакать.

– Шмиксель, найдись, пожалуйста, – прошептал я, снова обретая искренний голос, – видишь, как все хорошо; только тебя не хватает.

Я подошел к черному окну и посмотрел во двор так же, как она, приложив раскрытые ладони к вискам. Стекло хранило едва заметный запах несуществующих в природе цветов, и я его поцеловал.

И снова загудел домофон.

21

Это были Аристарх, Марат, Лола и Лала, запушенные снегом. Войдя, они принялись дружно топать ногами (все, кроме Аристарха, который только похлопывал снятыми перчатками по плечам); при этом Лола и Лала бессмысленно пересмеивались, как бывает у молодых хорошеньких девушек, когда они заходят с мороза.

– Это мы, члены жакта! – крикнул Марат.

– Обратите внима, как грустен наш товарищ, – сказал Аристарх.

– В самом деле, – сказала Лола, – какой-то ты сегодня несексуальный.

– Я бы не сказала, – сказала Лала.

– У него котенок пропал! – крикнул Марат, так тряхнув своими пепельно-седыми локонами, что с них брызнул на стены стаявший снег.

– У меня котенок пропал, – сказал я, пытаясь скрыть раздражение и досаду за юродски жалобной интонацией, – разве вы не видели объявления?.. Значит, нет надежды: наступит кто-нибудь на Шмикселя моего – и не заметит. Вот времена настали: даже объявлений никто не читает…

– Зато все пьют чай! Да с ватрушками с творожком, какие ты любишь! – снова празднично, как будто мы собирались встретить Новый год, закричал Марат и, пройдя в кухню, стукнул о стол пакетом с гостинцем.

– У тебя были гости? – спросил Аристарх, – покосившись на чашки.

– Сосед, – сказал я, отправляя священные чашки в мойку.

– Что хотел?

– Ничего. Приметы уточнить.

– Какие приме?

– Шмикселевы.

– М-м-м, – сказал Аристарх, удовлетворившись, – вот видишь: значит, есть еще надежда.

Марат принес из комнаты два треснувших стула для Лолы и Лалы, и все расселись; Лола и Лала продолжали похихикивать и толкаться локтями.

Чайник закипел, я разлил всем чаю, а себе поставил вариться кофе.

– Ну-с, рассказывайте, товарищ, – сказал Марат, сделав большой глоток чаю и потерев руки.

– Что рассказывать?

– Как вы докатились до такой жизни, что даже ватрушкам не рады.

– А черт знает, Марат. Мистика какая-то. Вчера был – а сегодня нет. Вот и все.

– Слушай. Что значит «Шмиксель»? – спросил Аристарх.

– Да, – сказал Марат, – это по-каковски?

Лола и Лала перестали толкаться и синхронно посмотрели в мою сторону.

– Не знаю, – сказал я, присаживаясь к столу и наливая себе кофе.

– М-м-м, – кивнул Аристарх, – я так и думал.

– Не понимаю, не понимаю, – сказал Марат. – А когда я не понимаю, я кричу «атас»!

– Не кричи; ничего не значит, – спокойно объяснил Аристарх, – просто отношение. Правильно?

– Не знаю.

– Да не кручинься ты! – снова крикнул Марат так, как будто был на улице, – ну хочешь, мы сейчас все вместе пойдем твоего Шмикселя искать?!

– Или, если хочешь, – сказал Аристарх тихо, как будто в квартире был покойник, – мы возьмем у Марго нового котенка.

– Или, если хочешь, я буду твоим котенком, мр-р-р, – сказала Лала.

– Спасибо, не надо; мой Шмиксель был маленький и пушистый, а ты большая и гладкая, как рыба, и у тебя хвостика нет.

– Ты не видел, что нет, – сказала Лала, разоблачающее нацелив на меня розовый пальчик.

– Слушай. А ты хорошо его искал? Я все-таки думаю…

– Что я дебил.

Аристарх коротко фыркнул и сказал, глядя сквозь стену:

– …что он занял стратегическую позицию: так, что он нас видит, а мы его – нет.

– Конечно, занял, если мой Шмиксель уже на небесах.

– Давайте объявим минуту тишины, – сказал Аристарх.

– Минуту тишины или минуту молчания? – спросил Марат.

– Тш-ш-ш, – сказал Аристарх, – может, копошится где.

Марат прокашлялся и устроился удобней; все замолчали; опустив головы, Лола и Лала изнывали от душившего их смеха.

Журчал ручеек; гудел и вздрагивал холодильник, орали под окном детки.

– Тишина-а, – прошептал Аристарх.

– А хорошо, когда тихо, а?! – рявкнул Марат. – Может, еще помолчим?

– Нет уж, хватит, – возмутилась Лола, – можно подумать, что мы молчать приехали, а если разговаривать – то только про Шмикселя.

– А зачем вы приехали?

– Не знаю… Но ведь не про Шмикселя же разговаривать?

– Действительно, кто он такой, твой Миксер, чтобы про него весь вечер говорить? – сказала Лала. – Я, например, даже не подозревала о его существовании.

– Естественно; он только вчера родился; не успел прославить или запятнать свое имя позором. Он даже поссать успел только два раза.

– Кстати, что там в «Пассате»? – спросил Марат.

– На Аристарха пеняйте: мог же он предупредить, что везет вас к человеку, у которого такая грусть… В «Пассате» все по-прежнему. Кстати, Эрнест заезжал, вчера, – сказал я, чтобы уже в самом деле сменить тему.

– Что хотел? – спросил Аристарх.

– Ничего. Пушку почистить. А сегодня Казимир.

– А он что?

– Ничего. Шпенглера подарил.

– Шпенглер! – крикнул Марат просто так, пробуя слово. – Вот как надо было котенка назвать! Никуда бы не делся, сидел бы на месте и мыслил. А теперь – ищи-свищи!

Я нарочито драматически вздохнул, чтобы дать ему повод поправиться.

– Да шучу я!.. – спохватился Марат. – Шучу! Найдется Шумахер твой, вот увидишь; спорим, что найдется?!

– Я не буду спорить, Марат; я на твоей стороне.

– Конечно, найдется, – продолжал настаивать Марат, – у них же в голове компас, и вообще живучие!.. Кстати: правду говорят, что у кошки девять жизней?

– Это надо у Германа спросить, – сказал Аристарх.

– Вряд ли, – сказала Лола, – с чего бы ей такие привилегии?

– А может, кошкам какая-то особая миссия в мироздании поручена, – сказал я.

– Есть такая, – сказала Лала, – мышей ловить. Твой Шницель мышей ловил? Нет? Ну и все, и забудь сачка своего.

Я снова вздохнул, но Лала не захотела поправиться, а только показала мне язык.

Аристарх фыркнул.

– Ну что, – сказал он после небольшой паузы, – грусть твою мы разделили, будем считать; может, теперь кино посмотрим? Вертушка функционирует?

– Ура, кино! – закричали Лола и Лала, захлопав в ладоши, и побежали со своими стульями в комнату и зажгли там свет.

– У меня нет кина приличного.

– Только секс, эротика и порно? – спросил Марат.

– Разве Джармуш мой не у тебя? – спросил Аристарх, гася в пепельнице мой окурок (он не любил, когда в пепельнице вхолостую тлели окурки).

– Ах, точно, черт возьми. Джармуша «Вне закона»… Аристарх!..

– Да?

– Что такое «Барандур»?

– Барандур?

– Да, Барандур.

– Откуда ты?

– Так, сон, – сказал я, отодвинув Аристархову чашку от края стола (я не любил, когда чашки балансировали на самом краю).

– Твой?

– Ну да.

– А что ж меня спра?

Я постеснялся сказать ему, что видел его во сне, и промолчал.

– Барандур! – крикнул Марат. – Небось, тоже какое-нибудь отношение, а?.. Вообще-то на сказочную страну похоже.

Аристарх фыркнул.

22

Стулья Лоле и Лале не понадобились: они и Марат расположились на диване, а Аристарх занял кресло. Прежде чем сесть, он двумя руками, словно это была тарелка, полная воды, поднял с сиденья и протянул мне готическую избушку Шмикселя. Я небрежно бросил ее на шкаф, зарядил Джармушем старый видик и, чтобы чем-нибудь обозначить начало просмотра, осведомился, как хочет компания смотреть кино – со светом или без. Мальчики настаивали на том, чтобы свет оставить, девочки требовали мрака.

– В конце концов, – сказал Аристарх, искренне недоумевая, – мы же не эротику будем; абсолютно целомудренный черно-белый фи.

– А почему в кинотеатрах все-при-все фильмы смотрят в темноте? – догадалась Лола.

– Даже мультики детские! – поддержала Лала.

– Это не ради искусства, – сказал Марат, встряхивая кудрями, – а чтобы вертихвостки вроде вас могли целоваться в последнем ряду!

Лола и Лала покатились со смеху, чуть не валясь с дивана; Марат тоже довольно засмеялся, очевидно любуясь на их молодость. Я нажал «пуск», а когда на экране появилась картинка, выключил лампочку под потолком – и никто этого не заметил.

23

Этот фильм я видел сто раз и знал его наизусть. В других обстоятельствах я получил бы удовольствие и в сто первый, но сейчас я был глух к его обаянию. Нервное напряжение достигло пика (чему, конечно, способствовал выпитый за день галлон кофе); я сидел, сжав челюсти и выкатив глаза, словно подо мной был электрический стул, и мне оставалось лишь дождаться поворота рубильника; непроизвольные телодвижения возобновились, приняв уже прямо гротескный характер, и я был немного благодарен Лоле и Лале за скрывавший их сумрак. Рядом сидели мои друзья, которые – я знаю – никогда не дали бы меня в обиду другим, – но которые были бессильны защитить меня от самих себя; внутренне я горел от стыда за то, что они были мне невыносимы.

– Слушай, что сейчас Бениньи скажет! – закричал Марат. – Нет, нет, не сейчас!.. Ага, вот!.. Вот! Вот сейчас слушай!!..

Аристарх беззвучно рассмеялся и сложился в кресле пополам.

– Да как же… слушать, если ты… кричишь?!.. – еле выдавила Лола, задыхаясь от смеха. Лала уже ничего не могла говорить, и только ловила ртом воздух и рвала на себе волосы.

Тогда я вспомнил косулю и, чтобы глотнуть внешней, безотносительной атмосферы, представил ее раздетой, – но тут же смутился и снова одел, отметив, что одной химерой у меня стало больше. Не желая, по крайней мере, уступать ей без боя, я вообразил для начала, что вот она говорит мне по домофонной связи, что ей сейчас нечего делать и она была бы рада выпить чашечку моего вкусного кофе; я отвечаю ей, что кофе уже готов; она поднимается и заходит, отдает мне куртку… Что потом? Потом она, вопреки опыту, идет, допустим, не в кухню (да, кофе подождет), а в комнату, и садится на диван, туда, где сейчас сидит Лала, подобрав ноги. Поднимает глаза и, глядя в математически невозможную точку в пространстве (где-то выше моего правого уха), говорит: «Вы уже знаете, что будет?» – «Вообще или здесь и сейчас?» – «Второе». – «Догадываюсь». – «И что вы об этом думаете?» – «Сглазить боюсь. Вы мне тоже очень нравитесь». – «Как вы думаете, почему это будет?» («Думай, думай, – кричу я себе мысленно, – пока не раздумала!.. Надо сказать что-нибудь ловкое, изысканное… Ага!») – «Наверное, ваш Ганс действительно съел моего Шмикселя (Шмиксель, где ты?!), и вы хотите компенсировать ущерб». – «Мимо». – «Тогда хотите мужу вашему симметрично отомстить, а меня бичом божьим избрали». («Это уже не так изящно!..») – «Мимо». – «Тогда ваш муж объелся груш, или просто в командировке; вам очень хочется, а любовника регулярного тоже нет, как у меня – любовницы». («А это просто пошло!..») – «Мимо. У меня и мужа нет, как у вас – жены». («Что-то долгий получается разговор, сдавайся».) – «Сдаюсь». Она встает и направляется ко мне с таким видом, будто собирается меня казнить. Допустим. Через пятнадцать (не лукавь!) – через пять минут я выхожу из оцепенения неги. «Я хочу еще», – говорит она. «Понимаю; но придется немного подождать, я не конь тыгыдынский», – тут я, конечно, закуриваю сигарету, независимо приподнявшись на локте, как это показывают в кино. «А хорошо мужикам: свой мед оргазма по-любому имеют». – «А ты переквалифицируйся: всего-то делов». – «Не, мне пенис на других нравится, не на себе… Все, мне пора», – она легко вскакивает и начинает одеваться. Одна нога в джинсах, вторая… «Постой, – говорю я, гася бычок, – я уже готов». – «Ложка к обеду хороша!..» – она натягивает свитер, ее длинные каштановые волосы остаются внутри. «Как тебя зовут?» – кричу я ей вслед… – «Не важно, я знаю номер домофона!»

24

Когда герои Джармуша исполняли в тюремной камере нечто наподобие кавказской зикры, загудел домофон. Я вздрогнул, и стул подо мной запел, как живой. Я вышел в прихожую и притворил за собой дверь в комнату.

– Это я, не удивляйтесь, – сказал косулин голос.

Я облизнул сухие губы, сознавая, что этого не будет – ни здесь и сейчас, ни вообще. За эту невозможность я ненавидел ее всем сердцем. И за то, что она заставила меня изменить моей грусти.

– Честно говоря, это трудно. Разве что вы нашли Шмикселя. Или вам кофе захотелось.

Она взяла паузу; я понял, что она на чеку.

– Да, у меня снова нет повода, – сказала она.

– Не беспокойтесь: таким достаточно желания.

– Каким это – таким?

– А таким. Счастливым. Которые все знают. У которых часы не стоят. У которых реальная овчарка, а не воспоминания о котенке, – я удивился на свои слова, но уже не мог остановиться. – Итак, все, что хотите. Кроме кофе здесь и сейчас: увы, я не один.

Еще пауза.

– На любовницу намекаете?

– Да, на любовницу! Сказать вам, как ее зовут?! Или хотите – она вам сама скажет? Позвать ее?!..

– А можно узнать, – сказала она тихо, губами в самый микрофон, – чего ты раскричался? Не хочешь разговаривать – положи трубу, и все.

Я так и сделал.

25

Сначала я прошел в кухню; не зажигая света, пометался там, корча рожи, как шимпанзе в клетке, выкурив две или три сигареты; потом вернулся в комнату и сел на место. Герои Джармуша говорили о крокодилах. Лола и Лала хохотали и толкались; Марат довольно посмеивался, радуясь за Джармуша; Аристарх тонко улыбался.

– Кто там был? – спросил он, повернув ко мне голову, но продолжая улыбаться и не отрывая глаз от экрана.

– Сосед.

– Что хотел?

– Спрашивал, не нашелся ли.

– М-м-м, – понимающе кивнул Аристарх и вернул голову в исходную позицию.

– Бениньи Фроста читал уже? – спросил я.

– Что? – спросил Аристарх, еще раз слегка повернувшись носом.

– Ничего.

«Шмиксель, где ты?.. вернись, вернись, – говорил я одними губами, пользуясь благодатным сумраком, – прости меня, косуля, прости, прости…»

26

Герои Джармуша разошлись каждый за своей судьбой, фильм закончился, а я продолжал сидеть, глядя в мерцающий экран и слушая нетерпеливое шипение динамиков. Смерть была рядом; все напоминало о смерти, и я снова вспомнил гробы, плывущие по мутной реке; мысленно я перешел грань, в пределах которой еще работают жизненные инстинкты, и время от времени с наслаждением затягивал на шее петлю.

– Финита ля комедия! – крикнул Марат, потянувшись на своем месте и хрустнув костяшками пальцев.

Я понял, что это было обращено ко мне, чтобы вывести меня из прострации; значит, по меньшей мере несколько секунд мои гости наблюдали мое сумасшествие. Я встал и зажег свет.

– Не так резко, пожалуйста! – простонала Лола, зажмурившись.

– Грубиян! – обиженно буркнула Лала, по-детски, кулачками массируя глаза.

Обе одновременно сладко потянулись.

– За все надо платить, мракобески! – крикнул Марат.

Лола и Лала снова прыснули, в то же время видимо досадуя, что им не дали зевнуть как следует.

– Ну, как вам кино? – спросил Аристарх.

– Если бы я снимала, – сказала Лола, перестав смеяться, – мое кино началось бы с того, чем это закончилось.

– Хорошее кино всегда, – сказал Аристарх, – заканчивается там, где плохое только начинается.

– Ах, так? – обиделась Лола.

– А за что этому глупому кучерявому итальянцу счастье, а другим нет? – спросила Лала, вытянув к Аристарху шею.

– За то, что он ничего не ждал, не искал, не притворялся. Счастье его не испортит.

– И других не испортило бы: и так испорченные.

– И лучше бы тоже не сделало. Так что пусть еще помытарствуют.

– Кино со смыслом, значит?.. Ясно-ясно. Только все равно чего-то не хватает.

– Чего вам не хватает, хохотушки?! – крикнул Марат гневно, так, что Лола и Лала вздрогнули. – Марсиан, вампиров и чертей? Эх, молодежь: совсем вам зрение испортили!

– Да, – сказал Аристарх грустно. – Теперь все наоборот. Сейчас все что угодно могут снять: пришельцев, динозавров, самого дья; а человека уже не могут.

Лола и Лала посмотрели на него как-то с недоверием, но возразить не посмели.

– Ну что, – сказал Аристарх, вставая, – поехали и мы восвояси?

– Конечно, поехали; а что еще делать?! – крикнул Марат и решительно поднялся, хлопнув ладонями по коленкам.

– Да нет, – сказал я, не скрывая сарказма, – можно же еще кино посмотреть. Или просто посидеть, помолчать, послушать тишину. Время детское, только половина второго. Даже ночуйте, какой разговор. Места всем хватит. Мы с Маратом можем на полу лечь…

Аристарх длинно фыркнул.

– Спас-сиба-а, мы сыты, – сказал он и вышел в прихожую.

– Лично я, – сказала Лала, снова нацелив на меня пальчик, – не солоно хлебавши ухожу, так и знай.

– Не верь ей, – сказал Марат, – это не она говорит: это в ней бес чревоугодия бушует!

– Неправда, – сказала Лала, сделав обиженное лицо, – у меня не чревоугодие, а небобесие!

– А это что за напасть? – спросил Марат, завязывая шнурки на ботинках.

Лала и Лола снова покатились со смеху, в изнеможении падая друг дружке в объятия; Марат довольно посмеивался; Аристарх хитро усмехнулся. Когда все были готовы, Аристарх прозрачно посмотрел на себя в зеркало и сказал, оправляя шарф:

– Слу-ушай…

– Слушаю.

– Не грусти; может, найдется еще.

– Не найдется; нет больше Шмикселя моего. Телефоны-шмелефоны не забывайте: не открою больше. Спать.

– Ла-адно, – сказал Аристарх.

27

Я закрыл за ними дверь, постоял, послушав удаляющиеся шаги, уже невнятное бормотание Марата и смех Лолы и Лалы, потом повернулся и увидел в зеркале человека, который сказал:

– Какой смысл, Аристарх, бить свои соблазны?.. Они, видишь, падают и встают, как вампиры; у меня нет серебряных пуль. Мне надо хотя бы выпить, Аристарх, я устал; ты ведь не инопланетянин, ты должен это понимать. Ты добрый волшебник, Аристарх.

Первой мыслью было Эрнесту позвонить, но я тут же отверг этот вариант: чем бы Эрнест не помог, это был бы парабеллум: я не вынес бы больше ни одного визита; я хотел быть один, чтобы сполна насладиться своим несчастьем и своим падением, чтобы принадлежать только своей тоске. Дежурный продуктовый был рядом, за углом; нужно было только набрать мелочи из полулитровой банки, накинуть на себя куртку, надеть ботинки… Когда все было решено, стало как будто легче, впереди словно забрезжил маленький огонек, и я уже тянул к нему продрогшие руки и грелся. Я знал, что меня ждет пробуждение в аду, но ад пробуждения меня не пугал.

– Брось, – сказал я себе с презрением и отвращением, когда усомнился на долю секунды, – это когда еще будет!.. И что тебе терять? Какой у тебя рай, обезьяна?!..

Теперь можно было не спешить. Я зашел в кухню, предварительно погасив там свет (это Аристарх по ошибке щелкнул, когда в темную прихожую вышел), дрожащими руками зажег плиту, поставил турку и закурил. Я снова был богат куревом (Аристарх привез мне три пачки забытого в прошлый раз «Мальборо», а Марат пожертвовал свой «Данхил»), но это было уже не важно. Медная турка напряглась, пыхнула и взяла нужную ноту.

– Еще одну чашку, последнюю, – сказал я, сделав глоток. – Заодно дать Аристарху прогреть мотор и отчалить, с богом.

Здесь меня опять что-то смутило, я напрягся и понял, что это слово «бог». Почему-то вспомнилось, как я впервые услышал его, – конечно, не бога, а только слово. Я был тогда ребенок; но когда мне объяснили, кто это – бог – я все-таки понял, что это правильно: что самые большие вещи должны называются самыми короткими именами. Позже, когда мы проходили в школе инфузорию, я довершил свое открытие: чем вещь бесполезней и неприметней, тем у нее более значительное и длинное имя.

Воспоминание меня только раздражило.

– Водка! Коньяк! – сказал я громко и четко артикулируя (примерно так же, как давеча Марат пробовал на язык «Шпенглера» и «Барандур») и с наслаждением внимая алчному покалыванию в желудке, – длиннее «бога», но короче «инфузории»… Вернусь – музыку включу. Я давно не слушал музыку. Я давно не слышал музыки. «Русский танец» Уэйтса! «Русский танец» Уэйтса! Ах, как хорошо, господи!»

28

Сделав последний глоток кофе и уже с ненавистью раздавив окурок в пепельнице, я рванулся с места, словно хотел освободиться от невидимых пут. Тут как нарочно почувствовал острую резь в паху и впрыгнул в уборную, где простоял вхолостую минуты три, не в состоянии то ли сосредоточиться, то ли расслабиться. Ибо мой дух уже кутил в полный рост, как Дмитрий Карамазов на своем последнем балу. В каждом ухе у меня было по цыганскому табору со скрипками, гитарами и бубнами; было даже страшно, что услышат и сбегутся соседи. Уже отсчитав четыре горсти позорной мелочи и вдев ноги в ботинки, решил зачем-то уточнить время и забежал в комнату, щелкнув по пути выключатель. И тут наступила тишина.

Посреди комнаты сидел маленький бежевый котенок и, пьяно покачиваясь, утирал лапкой морду.

– Шми-шмиксель?..

Он сидел ко мне спиной, и я обошел его на расстоянии, по той окружности, где граничат отчаяние и надежда.

– Шмиксель, – сказал я тихо, словно боялся спугнуть милое наваждение.

Когда я понял, что это не галлюцинация, я упал перед ним на колени.

– Шмиксель… где ты был?..

Шмиксель посмотрел на меня так, как будто видел впервые в жизни. Я взял его, теплого и благоуханного, в пригоршню, поднес близко-близко к лицу.

– Шмиксель, козел… ты где был?

Шмиксель беззвучно открыл пасть и показал мне розовый лепесток.

Вдруг загудел домофон, – и на мгновение я ужаснулся догадке, что это не галлюцинация, а только обыкновенный сон, – и вот я сейчас проснусь в своем аду. Холодея, я подождал еще, слушая вызов и крепко держась за Шмикселя; а когда понял, что уже не проснусь, onq`dhk его на плечо, вышел в прихожую и снял трубку.

– Просну-улся? – спросил Аристарх и фыркнул. – Тогда, может, откроешь все-таки?

Я нажал и услышал, как взвизгнула и грохнула тяжелая парадная дверь. Лучше было дождаться Аристарха здесь, у порога, поглядывая в глазок, чтобы не заставлять его звонить еще раз.

– Сиди смирно, Шмиксель, козел, – сказал я, целуя его между ушей и плотнее прижимая к плечу. Шмиксель понюхал мои волосы, чихнул и включил моторчик.

29

Аристарх стоял на пороге, немного запушенный снегом, похлопывая снятыми перчатками по рукавам и полам дубленки и улыбаясь бледно и лучезарно.

– Телефон-шмелефон забыл. Заходить не буду: приме.

Не говоря ни слова, переполненный минутой, я вернулся в комнату, слыша прямо под ухом ровное теплое урчание, нашел мобильник Аристарха в углу кресла, и вынес и протянул ему через порог.

– Ла-адно, – сказал Аристарх, кладя мобильник в карман и поворачиваясь, – спи.

– Аристарх, – сказал я звонче, чем обычно.

Аристарх притормозил.

– Аристарх, ты ничего не видишь?..

Аристарх посмотрел немного скептически, как смотрят на дебила, но все-таки окинул меня взглядом с головы до ног.

– Вижу; ты почему в ботинках?

– Да хорошо смотри, Аристарх! – сказал я, уже не в силах сдержать счастливого и благодарного смеха…

30

Утром телевизор с сияющим лицом доложил, что террористы усыплены газом (каким-то специальным, действующим только на террористов), и все заложники освобождены.

– Ура, Шмиксель; справедливость восторжествовала. Добрую дату, сачок, будешь напоминать.

Ослепительное солнце вставало над городом, и он хорошел на глазах; впрочем, я не решался подходить близко к окну. Вопрос беспокоил, но почему-то сомнений не было; теперь я знал, что это будет. Что-то подсказывало мне, что я должен был ждать, не предпринимая никаких мер, – как раз потому, что вина была моя. И я только с радостью и смирением гадал, как именно сделает она этот шаг, уже зная наверняка, что ее жест будет полон доверия и света, по которому я тосковал так долго.

Вчерашнее молоко я слил, вымыл блюдце и наполнил свежим, из холодильника, предварительно разогрев до степени ненавязчивой душевной теплоты. Шмиксель съел его до дна и, обнюхав пустое блюдце, дал понять, что хочет еще.

– И все-таки, Шмиксель, где ты был, а? – спросил я, когда он лакал добавку. Шмиксель только дернул хвостиком: не мешай. Тогда я тоже решил подкрепиться ватрушкой от Марата. Сердце стучало хоть немного тяжело, но ровно, и я мог вздохнуть свободно, не вздрогнув от смертного страха, не вспомнив о том, что в моей груди по собственному капризному почину бьется сердце, над которым у меня нет власти и которое мне никогда не дано узнать. Кроме того, я заметил, что мне совсем не хочется плакать, несмотря на то, что Шмиксель снова был.

– Ладно, хвостопад; пусть это останется твоим секретом.

Я пил уже пятую чашку кофе, когда загудел домофон.

– Привет, – сказала она.

– Привет.

– Что ты делаешь?

– Кофе пью. Ты с Гансом?

– Нет, – засмеялась она, – Ганс со мной.

– Подожди, – попросил я, – мы сейчас.

Я быстро оделся, завернул Шмикселя в шерстяной шарф и сунул за пазуху.

Стая двоечников каталась с горки на своих портфелях; от их пронзительного крика было больно ушам, и мне тоже захотелось крикнуть, но я только улыбнулся.

– Держи Ганса своего, – сказал я, подходя, – а то он точно Шмикселя сожрет.

– Нашелся?!.. – она так просияла, словно речь шла о ее котенке.

– Вот Шмиксель мой, смотри…

С тех пор мы со Шмикселем не расстаемся. И с косулей тоже, и с Гансом. Шмиксель ездит на нем верхом, и Ганс любит его, как родного сына.

В самом деле, именно с тех пор все и стало налаживаться, как обещал Аристарх. Но тогда я этого еще не знал.

Ноябрь–декабрь 2007

Москва–Владикавказ