Алибек ГАЦАЛОВ. Четыре прозвища

«ЗВЕРЬ»

Занимательная все же вещь прозвище. Оно как второе имя иногда настолько перекрывает имя настоящее, и человек так с ним свыкается, что порой начинает забывать, как записан в паспорте. Прозвище имеет особенность: если оно пристанет к человеку, то надолго, а то и навсегда. Прозвище невероятно метко отражает особенность человека и может свидетельствовать о его скупости или щедрости, трусости или отваге, его величии или ничтожности, оно может быть напоминанием о некогда имевшем место случае.

Причина наделения человека прозвищем может быть самой невероятной. Понятие «прозвище» настолько интересно с точки зрения языковедения, что оно не раз становилось предметом серьезных исследований специалистов.

Бывает, что прозвище со временем отпадает и о нем забывают.

Но есть в Чиколе человек, к которому забывшееся прозвище возвратилось и, вероятно, уже навсегда. Причем прозвище является прямой противоположностью его сущности. Он добрейшей души человек, неизменно деликатный, дружелюбный и доброжелательный ко всем, он оптимист по натуре, он видит в людях только их хорошие стороны…

Только вот если какой-нибудь приезжий спросит, как его найти, то некоторые чиколинцы затруднятся с ответом. Но если спросить, как найти «Зверя», все безошибочно укажут к нему путь и неизменно улыбнутся.

Удивляясь несоответствию прозвища и натуры нашего героя, его спросили как-то, почему все-таки «Зверь»?

И он рассказал следующую историю:

«Когда я учился в школе, то был проказливым и непослушным, часто конфликтовал с учителями. Однажды я случайно порвал рубашку одного особенно невзлюбившего меня учителя, и тот в сердцах обозвал меня зверем. Это прозвище прилипло ко мне, но по мере моего взросления оно стало забываться, а вскоре и совсем забылось.

Вся моя жизнь была связана с сельским хозяйством. Колхоз, в котором я работал, специализировался на производстве кукурузы. Вырастить кукурузу было проще, чем предохранить ее от потрав, причем потравы плантаций скотом были относительно незначительными. В основном потравы производились ватагами нетерпеливых подростков, которые на велосипедах врывались на поле и среди зеленых еще початков искали созревшие. Они находили единицы, но портили сотни. Тем самым они портили и мне кровь, во многом сводя к минимуму труды целой бригады.

Раздосадованный и немало обозленный, я решил подкараулить вредителей и наказать. В очередной раз, когда я заметил оживление в среде велосипедистов, я стал их отслеживать. По известным признакам мне не составило труда установить время и место, когда и где они совершат очередной набег, и я стал следить. Так как хитрецы тоже следили за мной, я демонстративно удалился, но затем скрытно вернулся, устроил им засаду и из зарослей стал наблюдать. Будучи уверенным в том, что меня нет, мальчишки соскочили с велосипедов и без опасений кинулись в кукурузу, но одного часового они оставили с наказом, чтобы в случае опасности он предупредил их криком «тигр, тигр».

Я подкрался к сторожевому и внезапно схватил его. Перепуганный часовой не вырывался и не пытался убежать, но, верный своему долгу перед товарищами, стал истошно кричать: «Зверь, зверь».

Я несколько опешил, услышав свое давно забытое прозвище, но потом сообразил, что малец никак не мог его знать, просто со страху перепутал пароль и вместо «тигр» стал кричать «зверь».

Не слыша пароль, но встревоженные криками своего сторожа, мальчишки сбежались и молча остановились. Никто из них не пытался скрыться, никто не просил отпустить их – они стояли, готовые разделить незавидную судьбу своего друга, но не оставить его одного в беде. Это были настоящие товарищи.

Я был растроган. Эта сцена до сих пор стоит у меня перед глазами.

Я увидел перед собой не мальчишек. Я увидел перед собой будущих мужчин, которые не предадут и не продадут, для которых слова «дружба», «честь» и «достоинство» не пустые слова…

Гнев мой испарился, как туман над весенним полем. Я любовался ими, гордился своими маленькими братьями. Гордился и горжусь тем, что мы с ними одной крови.

Конечно, мальчишки избежали наказания. Мы подружились и заключили договор, согласно которому они перестают портить посевы, а я им даю столько созревшей кукурузы, чтобы им хватило испечь ее где-нибудь на берегу речки.

Что касается моего прозвища, теперь уже навсегда вернувшегося ко мне…

Я знаю, что за глаза меня все называют «Зверем», но я не в обиде, потому что на самом деле все совсем наоборот. Вот такова история моего прозвища».

«НЕГУТ»

Последнее десятилетие века двадцатого.

На одной из улиц Алагира несколько местных жителей беседуют с приезжим. Один из местных оборачивается на скрип телеги и с улыбкой говорит: «Негут» едет».

На вопрос приезжего, кто такой «Негут» и чем он знаменит, местные смеются и советуют ему самому спросить. Но приезжий сомневается: нет ли тут подвоха, и не обидит ли он «Негута»? Может быть, это кличка, и он обидит человека, неосмотрительно его обозвав.

Подъехавший «Негут» оказался весьма рослым стариком, белолицым, розовощеким, с пышными седыми усами и веселыми, на удивление не выцветшими от возраста голубыми глазами. Он степенно слез с арбы и со всеми поздоровался за руку. Кто-то подтолкнул приезжего, мол, спроси.

– Прости меня, добрый человек, за мое любопытство, – начал было приезжий.

– Не продолжай, – ответил старик, – я уже знаю, о чем ты меня хочешь спросить. Так и быть, удовлетворю твое любопытство.

Во время войны, когда немцы на короткое время оккупировали Алагир, я был подростком. Мое любопытство было сильнее страха перед фашистами, и я, бывало, крутился возле них и однажды обратил внимание на то, что один здоровенный солдат за мной наблюдает. Немец был зрелым мужчиной лет сорока, скорее всего у него в родном фатерлянде остались дети, по которым он тосковал, а я своей голубоглазой и русоволосой внешностью их ему напомнил.

«Ком, киндер», – услышал я, и солдат поманил меня пальцем.

Робея, я подошел к нему. Солдат полез в свой ранец, вынул из него пакет, разорвал бумагу, достал плитку коричневого цвета, отломил от нее большой кусок и протянул мне. Я представления не имел о том, что это такое, но от подарка исходил такой вкусный, такой волшебный, такой незнакомый запах, что рот мой мгновенно наполнился слюной, да и солдат мне жестами показал, что это съедобно. Я несмело откусил чуть-чуть и испытал неземное блаженство. Потом я узнал, что это был шоколад. До этого я не то что не пробовал шоколада, – я и слова такого не слыхал. Второй раз я откусил более основательно, но, чтобы продлить удовольствие, не стал кусок жевать, а катал его во рту до тех пор, пока он не растаял полностью и не превратился в густую вязкую массу, которую, нет, не проглотил я, но дал ей медленно-медленно стечь в желудок. Солдат, улыбаясь, наблюдал за мной. После этого он при каждой встрече угощал меня своим пайковым шоколадом. Будучи смышленым парнишкой, я стал специально крутиться возле него, чтобы обратить внимание на себя и чтобы он догадался в очередной раз угостить меня. Сам же я у него никогда подачки не выпрашивал. Как-то раз немец вручил мне целую плитку шоколада и, глядя на то, как я его уминаю, особо расчувствовался и, поглаживая меня по голове, вдруг спросил: «Немец гут?» Понимая, что в последний раз ем презент немецкого солдата, я торопливо, как бы не слыша вопроса, глотал вкуснейшие куски. Немец повторил вопрос, затем еще раз. В голосе его появились нетерпеливые и требовательные нотки. А я все глотал и глотал. Последний его вопрос совпал с моим последним глотком. Облегченно вздохнув, я глянул в глаза солдата и выпалил: «Негут».

Толстой, короткопалой рукой, поросшей рыжими волосами, солдат резко развернул меня спиной к себе. От чудовищного удара сапогом под зад я сначала взлетел в воздух, затем шлепнулся в пыль и, как заяц, петляя, припустил по улице, с ужасом ожидая услышать треск автоматной очереди. Но обошлось… Вот поэтому меня и прозвали «НЕГУТом», – закончил с добродушной улыбкой свою историю старик.

Во время рассказа к старшим подошли двое раскованных юнцов лет пятнадцати-шестнадцати, и один из них со смехом заключил:

– Сказал бы «гут» и продолжал бы уплетать шоколад.

– Замолчи, молокосос, – рассвирепел старик, что тебе, сытому, обутому, обласканному мамой, известно о цене Родины? Чем ее можно оценить? Шоколадом «фрица»? Пусть на мне рваные чувяки, но это мои чувяки, пусть протекает крыша моего дома, но это худая крыша моего дома, и нет на земле такого шоколада, на который я их променяю, и никогда не будет мира между мной и пришельцем. Но что ты можешь об этом знать, щенок?

Люди смотрели на пылающего яростью, преобразившегося старика – перед ними стоял не улыбающийся балагур, а его далекий предок скиф, высшим счастьем для которого была смерть в бою, а самым большим позором – смерть от старости в постели.

Было видно, что война для «Негута» не закончилась, что он продолжает оставаться в состоянии войны с тем рыжемордым баварцем, что прошедшие годы не стерли из его памяти след солдатского сапога.

Глаза его сверкали, а голос от волнения дрожал.

«Эх, – кипело все его существо страстью, – сейчас бы мне встретить его!»

После резких слов старика лица присутствующих напряглись в ожидании того, что оскорбленный юнец может надерзить старшему.

Вопреки ожиданию парнишка подошел к старику, почтительно коснулся его руки и произнес, глядя ему в глаза:

– Прости меня, старший брат. Я с тобой. Я всегда с тобой… И я всегда буду с тобой…

Ни Макаренко, ни Сухомлинский, ни все златоусты вместе взятые не смогли бы достичь того воспитательного эффекта, которого нечаянно добился своим искренним пафосом «Негут» – простой, неграмотный, неизвестный за пределами Алагира старик, которому в заключение так и хочется сказать: «Негут-ГУТ».

«КЪАБОЦА»

Полвека тому назад Чикола представляла собой патриархальное общество, сцементированное вековыми традициями и обычаями. Почти полное отсутствие промышленности в районе обрекало его жителей на безрадостную перспективу гнуть спину на колхозных полях за трудодни, трансформируемые впоследствии в натуроплату.

Разнокалиберные «отцы народа» плакатным языком призывали людей к свободе, равенству и братству. Звали к трудовым подвигам во имя счастья будущих поколений.

За плакатами не было видно людей.

(Как сегодня некоторые шутят, это было общество свободных от денег людей, равных в бесправии, находящихся в состоянии братской ненависти к своему беспросветному существованию).

Натуроплаты хронически не хватало. Спасением людей были их приусадебные участки, на которых они самозабвенно копошились все свое свободное от колхозной повинности время. Основными орудиями труда были лопата, тяпка, грабли и вилы. Счастливчиком считался тот хозяин, кому удавалось вспахать и пробороновать свой огород лошадьми. В трудовой процесс были вовлечены все – начиная с пятилетнего и до преклонного возраста. Это было нормально, и потому никто не роптал.

Почти во всех дворах имелись кормилицы-коровы, овцы. У некоторых даже буйволы, устрашающе большие, черные, с лиловыми глазами, издававшие таинственно-утробные протяжные звуки. Вечерами ребятня постарше отправлялась встречать своих коров. Счастливые же владельцы буйволов возвращались верхом на них, кто оседлав, как коня, кто «амазонкой» – свесив по одну сторону ноги, а кто и вовсе распластавшись на спине великана, не обращая внимания на налипшие на тело животного пласты грязи.

От стада степенно идущих животных исходил ни с чем не сравнимый запах. Иная корова останавливалась, слегка приподнимала хвост, и тогда слышались смачные шлепки переваренной и извергаемой животным пищи, дымящейся и исходившей кисловатым «ароматом» – подлинная симфония сельской жизни.

Вдоволь назавидовавшись наездникам, самые младшие вскакивали на хворостины, как на волшебных коней-«авсургов», и, рубя прутьями-мечами воображаемых врагов, взбрыкивая голыми ороговевшими пятками, поднимая клубы пыли, во весь опор неслись на северо-западную окраину села, на свое задание – встречать овец.

Самыми настойчивыми и непримиримыми врагами босоногой малышни были колючки и занозы. Когда их в подошве набиралось слишком много, то по сигналу очередного страдальца стайка дружно соскакивала со своих скакунов, все садились на траву, выворачивали ноги пятками вверх и начиналось самоврачевание. У каждого юного «нарта» в арсенале обязательно имелась булавка, приколотая к трусикам, которой он виртуозно выковыривал злодеев. Когда оставались занозы в недоступных местах, то лечили друг друга, как их далекие предки-скифы, изображенные на золотом гребне из кургана «Солоха».

Наконец они приближались к околице села, стреноживали своих «буцефалов», и им открывалась средневековая пасторальная картина с пасущимися овечками, но вместо обнимающихся пастушка и пастушки – один старый пастух, как библейский патриарх, опирающийся на свой посох. Вид его был настолько добр и покоен, что, казалось, ему достаточно протянуть руку ладонью вверх и на нее опустится с неба голубь…

Лицо его, продубленное солнцем и непогодой, прорезали крупные складки, у него был крючковатый, приплюснутый нос, говорил он с заметным «французским прононсом».

Ходил он, сильно припадая на увечную ногу. В непогоду укрывался старым, выгоревшим на солнце, обшитым разноцветными заплатами подобием плаща.

Задумывался ли когда-нибудь читатель о том, почему собаки остервенело лают и кидаются на хромых?

Бытует мнение, что когда хромой резко припадает на больную ногу, собака думает, что он наклоняется за камнем, который непременно метнет в нее, и потому озлобляется. (Хотя кто был собакой, чтобы знать о ее мыслях?)

Но, удивительное дело, когда проходил Къабоца, самый злой кобель так радостно начинал вилять хвостом, что становилось непонятным – то ли собака хвостом машет, то ли хвост собакой.

Звали пастуха Магомет. Почему его прозвали Къабоца и что это означает, наверное, уже никто не узнает. Казалось, он родился таким, и зимы жизни его не изменили. Как на Руси некоторые совершали подвиг «Христа ради», так и «Къабоца», однажды приняв на себя бремя пастуха овец нижней части Чиколы, до конца жизни безропотно его и пронес. Работал он за символическую плату, и редко, но бывало, что кто-то уклонялся от ее выплаты, и старикан не спорил, великодушно резюмируя, что, видимо, тому эти копейки нужней.

Будучи бессребреником, он в день сбора своей немудреной дани прямо-таки светился от счастья, получив возможность одаривать рублем каждого встречаемого им ребенка – по тем временам очень даже весомый дар.

Къабоца считался сельским простаком и потому был объектом многочисленных, но только добродушных шуток и розыгрышей – для селян, не отличавшихся особой деликатностью по отношению друг к другу, существовал негласный запрет обижать старика.

Каждый завтрашний день у этого неунывающего, веселого нрава человека был светлым и радостным. На шутку он отвечал шуткой, а если в его присутствии разгорался спор между селянами, то он бесстрашно вмешивался в него, и все заканчивалось улыбкой.

У него были свои представления о чести, достоинстве и благородстве – этакий дон Кихот Чиколинский.

Однажды местные парни решили его разыграть. Один из них, по прозвищу Сау-Сау, его родственник, на свадьбе притворился пьяным и свалился на траву. Къабоца стал уговаривать его друзей отнести Сау-Сау домой, но те, продолжая спектакль, отказались. Тогда Къабоца, не отличавшийся физическими кондициями, взвалил Сау-Сау себе на плечи и с невероятными усилиями потащил его домой. Великовозрастные шутники, посмеиваясь, шли рядом с ним, уговаривая бросить «пьяницу». Но старику было не занимать благородства. Он дотащил-таки Сау-Сау до дома, отвечая охальникам, что не бросит своего родственника на улице в столь неприглядном виде.

Растроганный Сау-Сау, устыдившись своей жестокой шутки, решил отблагодарить Къабоца, который страстно мечтал об офицер-ской плащ-палатке.

И однажды утром, когда Къабоца шел на работу, на его пути возник Сау-Сау с накинутой на плечи роскошной офицерской плащ-палаткой, с надвинутым на голову капюшоном. Очарованный Къабоца не мог отвести глаз от этого прорезиненного чуда защитного цвета и взмолился, чтобы Сау-Сау подарил ее ему.

Хотя плащ-палатка изначально и предназначалась как подарок для Къабоца, Сау-Сау, верный своей озорной натуре, стал набивать ей цену. Он стал демонстрировать старику все ее достоинства, чуть не доведя его до экстаза. Наконец Сау-Сау заявил, что может только продать плащ-палатку.

– Сколько же ты хочешь за нее? – простонал Къабоца.

О, даже Одиссей, один из героев древнегреческих мифов, которого называют самым хитроумным из людей, не смог бы назначить столь экзотическую плату – простодушно глядя на Къабоца, Сау-Сау назвал цену:

– Два с половиной раза пошевели воздух, и плащ твой.

– Легко, – облегченно выдохнул Къабоца, не оценив коварства предложения, – это я умею.

От оглушительного звука, сопровождающего залповый выброс газов, обомлевший Сау-Сау сделал такой скачок в сторону, что ему позавидовал бы большой австралийский кенгуру, но не сдался:

– Спору нет, целое тебе удается, но я назвал с половинкой.

Сколько ни пытался Къабоца, но выполнить условие торга так и не смог.

Крайне опечаленный, он признался:

– Ну не могу удержать я вторую половину, ускользнет, зараза.

Уже попрощавшись было с мечтой об офицерском чуде, он вдруг спросил:

– Умник, мы же с тобой на базаре, и торгуемся?

– Да, мы с тобой на базаре, и торгуемся, – согласился ничего не подозревающий Сау-Сау.

– В магазине сдачу дают и на базаре сдачу дают, вот и ты мне верни половину того целого, чем я тебя отоварю, – потребовал Къабоца и еще раз оглушил Сау-Сау. Затем сделал широкий жест: – Ладно, сдачи не надо, все оставь себе.

Посрамленный в торге, Сау-Сау молча, давясь от смеха, стянул плащ-палатку с плеч.

…Бог обозначил предел человеческой жизни в сто двадцать лет, но Къабоца далеко не дотянул до этого срока.

Когда к постели умирающего стали собираться люди, он раздвинул лохматые брови и на сельчан из-под личины деревенского простачка глянули все понимающие глаза, страдающие и всепрощающие одновременно. Глаза человека, по приговору судьбы-злодейки, всю жизнь игравшего чужую нелепую роль.

– Эх, Чикола, – были его последние слова, – Уа гъазан гъола фаццауй1, – и он откочевал на более зеленые луга.

В прощальной молитве поднялись руки скорбящих земляков, и каждый истово попросил, чтобы растворились перед КЪАБОЦА райские врата.

«Глас народа – глас Божий», – утверждают знающие люди.

Прошли годы.

Забыто много некогда именитых мужей.

А по благодарной памяти чиколинцев, прихрамывая, медленно бредет добрый пастырь, заботливо подгоняя своих агнцев…

Он уходит все дальше.

Улыбаясь, он оглядывается и что-то говорит…

Что-то одобряющее…

«МАХАЛ-МАХАЛЫЧ»

Удивительная все же игра – шахматы.

Кто только в них ни играет – и главы государств, и бездомные, и маститые ученые, и те, кто вместо подписи ставят крестик. Играют везде. Играют самозабвенно. Играют, потеряв чувство времени и пространства. Иной очкарик, падающий в обморок при виде крови, начинающий дрожать крупной дрожью при слове «смерть», вдруг вскакивает и с горящими глазами, раздувающимися ноздрями и разрумянившимся лицом азартно кричит – МАТ. В этот миг своего триумфа «юноша бледный со взором горящим» напрочь забывает о бренности бытия, у него за спиной вырастают крылья, и, млея от восторга, он уносится в астрал.

При всей кажущейся мягкости и деликатности игра шахматная – игра самая жестокая, потому что она в большинстве случаев заканчивается словом «МАТ», что означает «смерть королю».

Эта интеллектуальная зараза под названием шахматы не обошла стороной и Чиколу.

Здесь в шахматы играют и дома, и на улице, и ночью, и днем, и стар, и млад. Игра в шахматы – как бизнес или политика, где нет старших и младших, где нет мужчин и женщин. Здесь нет бедных и богатых – за шахматной доской все равны. Здесь не дождаться милосердия – все стремятся к тому, чтобы прокричать заветное слово «МАТ».

Из всех чиколинских шахматных фанатов выделяется колоритная фигура одного нашего земляка, который долгое время проработал вдали от малой родины, подзабыл родной язык и обильно пересыпал свою речь русизмами. Имея в прошлом некоторое отношение к военной службе, он похвалялся тем, что ему даже генералы отдавали честь и почтительно называли его на русский манер «Михал-Михалыч», в глубине души, очевидно, надеясь, что и в Чиколе он будет так же величаться. На чиколинцев он поначалу смотрел с некоторым оттенком высокомерия, почему-то считая, что они ничего, кроме своего родимого села, не видели, дальше околицы носы не высовывали и потому они темнота беспросветная, а в шахматах полные профаны.

Видимо, он себе и представить не мог, что чиколинцы очень мобильны, что у них гибкий и изобретательный ум, каждый из них «Хомо очень даже сапиенс», и что только их природные тактичность и воспитание не дают им грубо осадить его. А то, что способна сотворить с ним «темнота сельская» при игре в шахматы, он себе не мог представить и в кошмарном сне.

Однажды он все же нарвался.

Уж очень сильно он похвалялся перед началом игры, угрожая двум остальным любителям устроить библейский апокалипсис. И те решили его проучить, подмигнув друг другу.

Троица играла долго, но нашему герою игра не давалась – он даже «ничью» ни с кем не сделал. Прокуренные усы его злобно топорщились, серые глаза угрюмо сверкали, но в шахматах это не помогает.

Наконец Фортуна вроде смилостивилась над ним, в игре наметился явный перевес на его стороне, и он воспрянул духом, расслабленно откинувшись на спинку стула. Он стал комментировать свои будущие действия, стал небрежно передвигать фигуры. В предвкушении, как ему казалось, разгрома противника, он впал в состояние эйфории и, потирая руки, закатывался заливистым смехом.

Противником же его был Магомет Кертанов, шахматный ветеран, игрок весьма коварный, способный на виртуозную шахматную эквилибристику. Он как бы гнулся и проламывался под напором нашего Аники-воина, но на самом деле завлекал его в глубь своей шахматной паутины.

В кульминационный момент игры, когда наш красавец объявил Магомету «шах», тот тихо-тихо, отчего это прозвучало особенно язвительно, парировал: «Мат, Михал-Михалыч». Затем, иронично глядя на онемевшего от неожиданности страдальца, возгласил: «Не слышу задорного смеха!»

Зрелище было незабываемое. При далеко не богатырском телосложении эмоции были продемонстрированы не меньшего накала, чем на арене римского Колизея в поединке гладиаторов. Наш «Михал-Михалыч» вскочил, стукнул себя по голове и закричал: «Не Михал-Михалыч я, не Михал-Михалыч, а Махал-Махалыч».

От его крика соседские куры, до этого мирно купавшемся в пыли, с кудахтаньем разлетелись по сторонам.

Магомет же посмотрел на него и ядовито уточнил: «Махал-Махалыч ушами».

Весь день терпел сокрушительные фиаско наш бедолага и в весьма растрепанных чувствах сел в машину третьего игрока, который и довез его до дома.

Через несколько дней третий игрок повстречал брата «Махал-Махалыча», и тот спросил у него со смехом, что это они сотворили с его братом. И на недоумевающий вопрос рассказал, что в тот день, когда произошла шахматная баталия, «Михал-Михалыч» пришел домой подавленный. Движения его были замедлены, как у сомнамбулы. Он прошел на кухню, налил себе стакан воды, выпил, не выпуская пустой стакан из руки, постоял с остекленевшим взглядом, затем поставил стакан на стол, как ферзя на шахматную доску, и торжествующе объявил самому себе, как бы продолжая шахматную партию: «Шах». Он даже не произнес это слово, а как будто гимн пропел…

После этой встряски наш шахматист преобразился.

От его былой шахматной спеси не осталось и следа. Теперь он ведет себя соответственно своему возрасту. Не задирает молодых или неопытных любителей. Играя в шахматы, не бахвалится, а если случается рецидив, то опасливо оглядывается: не слыхал ли Магомет?