Дзахо ГАТУЕВ. Мироныч

К 120-ЛЕТИЮ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ

ОЧЕРК

Скупая кавказская зима. Сквозь скудный снег прорвалась восковая зелень озимых. По-молодому посвистывал паровоз, громыхали колеса на стыках. И не верилось, что: убит Мироныч. Чья рука могла остановить его горячее сердце?.. Какая пуля могла погасить блеск его радостных глаз?

Плакала Москва. Земля наша плакала. В Беслане я навестил своих политотдельских друзей, Петка Таболов снаряжал ребят на колхозные собрания… За месяц до этой встречи всю осень мы ездили с Петка по колхозам. Колхозники обламывали кукурузу, снимая обильный урожай. Белыми платками женщин, папахами мужчин пестрели кукурузные заросли. И хотя повсюду на полях чувствовались люди, хотя отовсюду старики несли на плечах похожие на ковши сапетки бронзовых кочанов – мало было людей. Коренастый Петка нырял в волнах кукурузы, сухо шелестевшей на солнечном осеннем ветру.

Как весело он подбадривал тогда отстававших. Сейчас грусть залегла в глаза Петка. А в селении, куда мы теперь поехали, на перекрестках собирались толпы осетин в овчинных шубах, по улице гуськом шли печальные, в темных платках осетинки.

– Кто посмел отнять у нас Кирова? – спрашивали они.

На собрании в городе Орджоникидзе партизан-краснознаменец Кала-Мурза Кесаев требовал:

– Мне сейчас шестьдесят три года. Но я буду выполнять все поручения, как двадцатилетний юноша, давайте мне любое, потому что мы все должны работать теперь вдвое, втрое упорнее, чем прежде.

В Москве над гробом Кирова звучала траурная музыка.

В сердце у каждого из нас была тяжелая большая рана. Недвижно нависли над нами голые сплетенные ветви зимних деревьев.

Нет, не может умереть Мироныч! Жить да жить ему. И смеяться, сверкая оскалом крупных зубов…

Я помню мокрые ноябрьские дни 1910 года. Умер Толстой. Щедрые, как рог изобилия, полосы «Русского Слова» и «Русских ведомостей» волновали нас, юнцов-гимназистов, подробностями о бегстве писателя, которого мы любили, несмотря на то что он значился в учебном курсе русской словесности. Наш преподаватель Калитовский сумел донести до нас живую душу Толстого-художника.

По пустынному в дождь двору гимназии пробирались мы в закуток за железными воротами. Там нас никто не видел, и мы, раскошелившись на скудные пятачки и алтыны, собрали деньги на посылку в «Русское слово» соболезнующей телеграммы от «группы учеников владикавказской гимназии».

А дома я написал страстные и гневные стихи о дикой радости убогих кликуш, о новом боге, который придет, которого недолго ждать.

Стихи удавались. Утром, во время уроков, я правил их, залезая в парту, дома переписал набело. И долго мок под дождем, прохаживаясь около здания редакции: одолевали и страх, и застенчивость. Я шагал от угла до угла и каждый раз, приближаясь к редакционному крыльцу, твердо решал, что теперь войду. И точно кто-то сильный брал меня за руку и уводил от гранитных ступенек.

Я подходил к редакции в десятый, или пятнадцатый, или в двадцатый раз, когда та же неведомая рука вдруг подняла меня по ступенькам, раскрыла передо мной вход в контору, пронесла через двери, к которым была приложена табличка «Редакция» и остановила перед письменным столом сурового Миронова. Всегда он ходил с Алек сандром Солодовым – сотрудником редакции. До этого дня я часто видел Миронова, На голове у него была шляпа дешевого фетра, и виднелась синяя косоворотка из-под куртки, отдаленно похожей на френч. Наверное, тоже из дешевого сукна была сшита куртка: вечно белесо лоснились протертые локти. Мы знали, что Миронов и Солодов расстанутся на углу проспекта и Грозненской улицы. Там Миронов свернет в Лебедевский переулок, а потом Солодов свернет на Евдокимовскую.

Дружба Солодова и Миронова казалась странной: мягкое лицо Солодова часто расплывалось в улыбке, что-то суровое было в смуглом лице Миронова.

И вот я стоял перед ними, забыв все слова.

– Вам кого? – строго спросил Миронов. А у меня пересохло горло, я никак не мог набрать воздуха, чтобы ответить ему.

– Вы принесли что-нибудь?.. Хотите напечатать? – ласково помог мне Солодов.

Я подал стихи ему.

Улучив момент, я ринулся было к двери, воспользовавшись тем, что Солодов углубился в чтение. Но Миронов загородил дорогу.

– Нет… вы не уходите.

А Солодов заулыбался.

– Посмотри, Сергей, – протянул он стихи Миронову, Миронов посмотрел. Потом, точно испытывая, взглянул на меня раз… и еще раз…

– В каком вы классе?

Я ответил.

– А давно пишете?

– Для себя – давно.

– Настоящие стихи, Саша.

– Да, но не пойдут они у нас!

– Это не важно, – отвечал Миронов и, повернувшись ко мне, сказал:

– А вы напишите еще. Помягче только. За эти нас в лучшем случае прикроют.

– Попробую, – пролепетал я.

– Определенно попробуйте… А если не удадутся, все равно приходите к нам просто так… в гости.

Новое стихотворение получилось пресное, не боевое… Я использовал в нем предсмертный вопрос Толстого: «Что вы собрались вокруг меня?.. Там миллионы гибнут» и т. д.

Меня увлекал журналистский быт в «Тереке». Работали там Лукашевич, серьезный человек, отрастивший львиную гриву; тщедушный Н.П. Розанов, выступивший раза два в местном общественном собрании с лекциями на литературные темы; В. Ольшанский, Сергей Миронович Миронов и пребывавший на благодарном амплуа «злобиста», то есть человека, откликающегося на местную «злобу дня», – Александр Тихонович Солодов. Все они сидели в редакции по большей части молча, углубившись в газеты или занятые писанием.

Раз в неделю, когда у нас в классе было четыре урока, я использовал свободный час, чтобы зайти в редакцию просто так, в гости. Миронов усаживал меня около себя и, работая ножницами для «обзора печати», расспрашивал:

– Что нового?.. Что написал?.. Нет, писать надо каждый день… Поэзия – это мастерство. А мастерство требует постоянного упражнения и совершенствования.

Говорил Миронов скупо. Поэтому неуклюжи были первые дни знакомства с ним; я не знал, что говорить ему, что отвечать ему. После обеда Миронов возвращался в редакцию верстать номер. Это были самые веселые часы.

Приспособленческие заметки хроникеров и агентские отчеты о заседаниях Государственной думы, из которых досуха были выжаты речи рабочих представителей, делались объектом очень непринужденных шуток.

Умер метранпаж Пурыгин, не встречается больше шестипалая наборщица Зина Павлова, волосы которой были красные, как пламя…

Многое рассказали бы они о верстке «Терека», всегда превращавшейся в веселые уроки политической грамоты.

Верстка кончалась. Миронов мрачнел. Мы вместе выходили из редакции, и осенний ветер хватал его за полы пальто, застегнутого только у воротника.

Были годы Шварца и Кассо, громивших университеты, годы реакции. Миронов сутулился, сопротивляясь ветру. Оба скупые на речи, мы шли, коротко оценивая последние новости.

– А революция все-таки будет, потому что есть пролетариат, – почти прокричал Миронов.

Я провожал его до Грозненской. Иногда он вел меня к себе, в безлюдный и темный Лебедевский переулок. Дома ждала его с горячим чаем заботливая и энергичная Мария Львовна. Иногда приходил брат Марии Львовны – Яков Львович Маркус, студент, по бедности своей постоянно учительствовавший в еврейской школе, то уезжавший на учебу или на экзамены в университет. Беседы шли допоздна, и в новом, настоящем виде возникали передо мной люди большой и малой политики – те, о которых приходилось читать или которых видел в мел ком владикавказ-ском быту.

Были годы затишья. Последние забастовки рабочих пивоваренных и кирпичных заводов и работников трамвая отгремели во Владикавказе в 1906 году. Рабочие свинцово-цинковых заводов, принадлежавших концес сионному бельгийскому акционерному обществу «Алагир», не бастовали никогда. Жители окраинной Курской слободки, владельцы домиков на курьих ножках, они были изнурены каждодневной двенадцатичасовой работой около печей Малетра, в которых выжигается из цинковых концентратов сера… Невзгоды империалистической войны и работа большевистски настроенных фронтовиков сделали Курскую слободку оплотом революции в годы гражданской войны. А тогда над ними властвовал слободской поп Путилин, черносотенец и громила.

Революционные кадры 1905 года пополнялись во Владикавказе кустарями всяческих мастерских, изготовлявших амуницию для терских казачьих полков, и студентами и гимназистами.

В 1906-м громыхали во Владикавказе последние забастовки. Одновременно в зале окружного суда заседала выездная сессия Тифлисской судебной палаты, отправлявшая то в каторгу, то на поселение, то в крепость членов разгромленного Терско-Дагестанского комитета РСДРП. И к 1910-му во Владикавказе было тихо и гладко. В теплые дни на проспекте грелись многочисленные полковники и генерал-майоры, обеспеченные царской пенсией; казачьи чиновники управляли из областного правления и казаками и горцами, дежурили на перекрестках городовые, хватавшие осмелевших после выпивки мастеровых.

В 1905-м за губернаторским экипажем всегда скакал взвод лубочных казаков с синим атаманским значком и с шашками наголо. Теперь губернатор прогуливался по проспекту в одиночку и пешком. Тихо было во Владикавказе. Уцелевшие от разгрома меньшевики из Терско-Дагестанского комитета успокоились за табличками: «Помощник присяжного поверенного», «Доктор такой-то принимает по внутренним болезням от и до»…

Два раза в год местная общественность с дозволения начальства выходила на улицы – то были «день белой ромашки» и «день кирпича для народного дома», устраиваемый обществом народных чтений, которое возглавлялось милейшим педагогом Нитровским, фанатиком вол шебного фонаря и лекций о вреде алкоголя. Вот и все, если не считать двух конкурировавших туристских обществ – «Владикавказского отдела Русского горного общества» и шумного «Владикавказского общества пешеходов», свертывавшихся по осени на зимнюю спячку…

Я был уже студентом и приезжал во Владикавказ на каникулы. В эти годы шел в наступление на Кавказ новый тип капиталистического хищника – заявочник. Увенчанный обесславленной студенческой фуражкой или же кепкой деловитого «янки», он устремлялся в ущелья гор покупать у жаждавших богатства горцев заявки на право эксплуатации недр. Кажется, что за статью Мироныча, посвященную этим хищникам, был привлечен к ответственности редактор-издатель «Терека» С.И. Казаров. Делец весьма тихий и мирный, он не всегда был знаком с содержанием газеты, хотя зломудрый законодатель именно на него возлагал ответственность за содержание «органа передовой мысли», которая делала ему коммерцию.

Играя на хозяйской страсти к деньгам, сотрудники «Терека» использовали газету для высказываний, не совпадающих с политическими взглядами издателя.

И вот однажды1 не стало Миронова в редакции. А Мария Львовна, глаза которой были воспалены после ночного обыска, голос которой часто перехватывало волнение, рассказывала подробности появления жандармов и ареста Мироныча.

Он вернулся в редакцию в яркий летний день 1912 (кажется) года2. Чуть побледневший, как все «выходцы» из тюрьмы, но радостный, сидел он за столом. Взволнованный встречей с ним, шагал из угла в угол сутулый и улыбающийся Солодев. Розанов тоже шагал, но был задумчив и время от времени восклицал:

– Перцов!.. Капустин!.. Ракитников!..

И еще и еще… Но Мироныч каждый раз отрицательно качал головой.

– Не годится…

Это придумывали для Мироныча новый псевдоним, Продолжать работу со старым было как-то неловко,

– Да посмотрите в календарь, Николай Петрович… А то живот болит от ваших овощных фамилий, – остановился на мгновенье Солодов.

– В самом деле! – И Розанов побежал в контору. Он возвращался, уже перелистывая снятый со стены календарь, и читал:

– Полиевкт, Евтихий, Пелагея, Агапит, Софроний.

Мироныч улыбался.

– Нет, нет.

– Николай, Ольга, Мария, Кир.

– Кир! – опять остановился Солодов. – Кир!.. Киров! – это замечательно.

– Величайший полководец в подполье! – улыбнулся Мироныч.

– Ладно.

В этот день он не работал. Мы вышли из редакций вместе.

– Что с тобой было?

– Да так… По старому делу… Плохо пришлось бы, да пристав не узнал, – скупо рассказал Мироныч. – А ты что?

– Мои дела маленькие…

Я рассказал о себе, о своем последнем хождении в горы, о праздновании моими соплеменниками языческого Вацилла. Как о смешном, вспомнил о мыши, будившей меня, когда я спал в сакле у своего дядьки.

– Самое милое животное, – опять засмеялся Мироныч. – Я с тоски пропал бы в тюрьме, если бы не мышь, Она, хитрая, поначалу, бывало, выглянет из норки и смотрит. Долго смотрели друг на друга. Потом я придумал: положил на окно кусочек сала и спустил с окна лестничку из ниток и спичек. Мышь унюхала. Выползла из норки и засеменила к лестничке, не спуская с меня глаз. Поднялась… Ела и тоже глаз с меня не спускала. А потом стремглав вниз, в норку. Вероятно, думала, что накажу ее… В конце концов привыкли друг к другу. Единственная, с кем жалко было расставаться, когда выходил из тюрьмы… Ты напиши об этом вашем празднике…

По-обычному мы расстались на углу Грозненской.

В другой раз Мироныч говорил мне:

– Тебе, Костик, надо исследовать вопрос об осетинской экономике и культуре. По-моему, ваши интеллигенты говорят здесь хорошие речи, а ваше крестьянство предоставлено самому себе. Возьми хотя бы праздник, который ты описал…

Мы выработали план будущей работы. Но осуществить ее не удалось: органы, которые владели нужными сведениями, не выпускали их.

Помню свой приход к Беляеву – жирному и рыжему директору народных училищ Терской области.

– У нас осетинских школ нет… Есть одноклассные и двухклассные школы, которые в отличие от церковноприходских называются министерскими.

Ответ был невразумительный… Мироныч нахмурился, когда я рассказал ему о своей беседе…

…Скучный город был Владикавказ. С ума можно сойти, какой скучный. А над ним величественное, несравненное по красоте, как живое стояло тело гор. Многие из нас любили уходить в ущелья и на ледники, любили ночевать и в пещерах, и в саклях, и в дымных пастушеских шалашах. В юношеских беседах мы мечтали подняться на Казбек, на Эльбрус. Многое мешало нам.

Казалось, что надо снарядиться по образцу туристов, у которых на шляпе трепетало перо куропатки, а толстые подметки ботинок подбиты гвоздями, а на поясе запасливо висят «кошки».

А Мироныч скрылся как-то из города на три дня. И когда вернулся, с его лица толстым слоем сходила кожа.

– Где ты был, Мироныч?

– Да на Казбеке.

Потом он поднимался в своих «скороходовских» штиблетах на Эльбрус.

– Не хватило дня, чтобы взобраться на вторую вершину…

Война 1914 года была для нас чужая. Мы предвосхищали поражение царской России.

Над телеграммой о гибели самсоновского корпуса в Восточной Пруссии я, работая в газете «Терская жизнь» («орган горской демократической мысли»), поставил заголовок: «Поражение русских на немецком фронте».

Газету закрыли.

После этого Розанов, который перешел к нам из «Терека», который так часто выступал с либеральными лекциями на литературные темы, и в лекциях которого так ясно звучали прописные «С» и «П» в словах «счастье» и «правда», – этот Розанов приладился к «Терским ведомостям» – газете официальной, издававшейся Терским областным правлением, то есть военным генерал-губернатором Терской области.

Мироныч говорил об этом поступке Розанова мало. Сказал как-то, что Розанов свинья. Мрачный блеск загорался в его глазах, когда он говорил о ком-нибудь «подлец» или «свинья». И человек, к которому Мироныч приклеивал какое-нибудь обидное прозвище, навсегда .вы черкивался из списка его знакомых.

Он легко отказывался от друзей в кавычках и умел считать врагов интересными и любопытными.

Одним из любопытных в нашем городе был член Государственной думы от терского казачества П.А. Караулов – человек очень своеобразный и оригинальничавший. Он любил облекать свое мощное тело в кафтан, сшитый по образцу разинского, был издевательски неза висим в суждениях и остроумен в передаче своих впечатлений о думской жизни.

На время думских каникул или в период от роспуска одной Думы и до созыва другой, когда приходилось жить для сохранения ценза в родной пригородной станице Терской, Караулов любил заходить в редакцию. И Мироныч пользовался его приходами, чтобы расспросить обо всем думском и петроградском. Караулов рассказывал в своей обычной веселой манере. А у Мироныча дрожала челюсть от забавных историй о Думе и царском дворе.

А на другой день в «Тереке» была статья о человеке, который, чтобы попасть в Думу, наживает ценз станичного жителя, и о миллионе горцев и иногородних, столетиями живущих в аулах и городах и лишенных права иметь в Думе своего представителя. Возникло новое су дебное дело3.

…В августе 1917 года я приезжал во Владикавказ на несколько дней. Во дворце теперь уже выборного атамана Терского войска, каковым был тот же Караулов, шел ингушско-казачий «примирительный» съезд, второй или третий по счету. Мы с Миронычем зачастили на за седания съезда. Обе стороны были страстны, обе стороны предъявляли друг другу счета, писанные кровью убитых в разбоях, слезами потерпевших от грабежей.

На заключительном заседании ингуши и казаки обнимались. И растроганные казаки братски просили ингушей отказаться в своем быту от обычая кровной мести Ингушские представители клялись, что не будет у них больше кровной мести… Караулов и В.Г. Джабагиев, сидевшие в президиуме, прослезились. А Мироныч был сосредоточен и молчалив.

– Ничего не выйдет, – сказал он, когда мы шли уже по проспекту.

– С чем ничего не выйдет?

– С примирением.

Я удивился, потому что и слезам радости, и объятиям, в каких душили друг друга извечные враги, простодушно верил.

– Кулаки и муллы мирились, – коротко разъяснил Мироныч.

И, точно подтверждая его мысль, газетные перечни «происшествий» по-прежнему пахли кровью и дымом: массы, как умели, боролись за освобождение и землю.

В царские времена мы всходили на дрожжах ненависти, она делала нас наивными – мы хотели, чтобы были горскими все земли, отрезанные от севера Тереком. Точно непроходим и непереходим был Терек.

– Что ж, – говорил Мироныч, – вам, молодым студентам, надо переболеть и этой детской болезнью. А лучше без нее.

– Это не болезнь, а наше право, провозглашенное революцией.

– Определенно, – охотно соглашался Мироныч.

Мы вместе ехали из Владикавказа – я в Москву, а он в Петроград… В переполненном вагоне было жарко. Там же ехал на демократическое совещание тучный владикавказский городской голова Гаппо Баев, который чурался нас и с увлечением пил чай: на каждой длительной остановке умилительно ходил сам за кипятком, шлепая по асфальту платформ ночными туфлями. Ехал на демократическое совещание бледный и немощный захолустный кооператор. Врывались в вагон солдаты. Офицеры не замечали их.

Мироныч завидно просто и легко вступал в беседу с представителями любой группы, любой среды. В его подходе к людям было много простоты, вдумчивости и человечности. Он не требовал от людей немедленной гармонии во взглядах, немедленного согласия с ним.

Но, вступив в беседу с Миронычем, мгновенно стихал и делался задушевным озлобленный солдат, только что извергавший лаву матерщины; серенький кооператор вдруг вспомнил что-то яркое, свидетелем чего он был и что прошло мимо его сознания там, на месте; наглый спекулянт конфузился и дрожал; оробевший офицерик приходил в сознание, и не как офицер, но как человек, по чувствовавший, что и он может рассказать нечто интересующее других и немаловажное.

А «живая сила страны», городской голова, ехавший на демократическое совещание, потел, одолевая неизвестно какую по счету чашку чаю и прятал снисходительную улыбку, слушая вопросы, какие Мироныч задавал своим собеседникам.

Мироныч задержался в Москве на несколько дней: хотелось посмотреть на предпарламент. Помню душный августовский день. Помню, что под звуки торжественного оркестра с Курского вокзала шла вслед за какой-то чудотворной иконой (тоже «живая сила страны») толпа офицеров.

Мироныч оставил у меня легкий сверток своих вещей и тотчас уехал в город, чтобы разжиться как-нибудь пропуском в Большой театр. Где-то он разыскал Караулова, и тот дал ему записку в какой-то оргкомитет. В записке Караулов «всемерно» рекомендовал комитету выдать пропуск на заседание предпарламента «предъявителю сего т. Кирову». Мироныч очень смеялся над карауловским «всемерно». Пропуск ему дали. Он вернулся. с заседания пешком (была забастовка трамвайщиков), и, когда я спросил его о впечатлениях, он коротко ответил:

– Смешно.

На следующий день он побежал на станцию хлопотать о месте в петроградском поезде и вернулся обескураженный, где-то вытащили у него и билет, и деньги.

Мы справились с этой бедой, и он уехал в Петроград, переночевав в Москве одну лишнюю ночь.

Возвращался Мироныч из Петрограда в разгар корниловского мятежа. Он позвонил мне с вокзала и попросил немедленно отправиться в Московский Совет и рекомендовать ему телеграфировать во Владикавказ Центральному комитету Союза объединенных горцев о высылке делегации для переговоров с частями Кавказской туземной конной дивизии («дикой»), посланными на Петроград Корниловым.

Я созвонился с Моссоветом, и в назначенные четыре часа дня меня встретил у входа в Совет скромный и исполнительный товарищ. Он провел меня по путаным лесенкам на антресоли, где в маленькой комнате ждал меня громадный и большерукий Муралов.

Делегация составилась из горцев, живших в Петрограде. Ей удалось убедить полки дивизии воздержаться от участия в авантюре, задачи которой были чужды их трудовым собратьям, оставшимся в ущельях гор. Меньше всего там хотели восстановления монархии и казачьей диктатуры. Даже демократической…

А горская интеллигенция и горские верхи искали путей парламентарных. Тотчас после февраля они создали организационный комитет, занявшийся подготовкой общегородского съезда.

Мироныч часто вспоминал первый громокипящий съезд горцев, который потряс умы владикавказских обывателей и предрешил будущий союз горских трудящихся с большевиками. Предрешил именно потому, что руководители съезда в дальнейшем в качестве членов горского буржуазно-демократического правительства препятствовали союзу с большевиками, то есть мешали борьбе народов за землю.

Горцы заговорили – было основным ощущением Мироныча от съезда.

Судя по рассказам Мироныча, он не пропустил ни одного заседания съезда. А в рассказах своих он восхищался председателем съезда Басьятом Шахановым, балкарцем, присяжным поверенным.

Я перелистываю сейчас съездовский отчет, просматриваю выступления Шаханова. Они просто передают ощущения от полувекового гнета, просто говорят о революционной роли русского пролетариата и просто рекомендуют горцам единение с революционными организациями трудящихся всей России.

Первый горский съезд был съездом кадиев и мулл, съездом князей и помещиков, мелких промышленников и торгашей. Выступления Шаханова тонули в шуме голосов, в которых силен был турецкий акцент, сдобренный стихами из Корана.

Чеченский рантье Чермоев от имени масс клялся в искренней дружбе не кому другому, как Караулову, который упорно молчал о земле, лежавшей на пути к дружбе между трудовыми массами.

В конце съезда руководители организовали процедуру клятвы горских племен в верности Союзу горцев. Сорок разноязычных стариков вышли на сцену и молчаливым рукопожатием скрепили клятву. А зал театра громокипел. Люди вскакивали с мест и кричали на многих горских наречиях, плакали, обнимая друг друга. А на сцене стояли седые, как горы, старики, величественно объединенные рукопожатием.

– Мороз проходил по коже. Здорово было сделано – рассказывал Мироныч.

В съездовском отчете рукопожатия стариков названы «историческим моментом». Увы! Ему не суждено было повлиять на исторически сложившиеся междугорские отношения, изменить их.

Еще не износили делегаты башмаков, в каких они приезжали на съезд, а 6 июля во Владикавказе солдаты 135-го стрелкового полка учинили свирепую расправу над ингушами, съехавшимися на базар. Ингушей расстреливали на улицах и перекрестках – всюду, где они попадались на глаза погромщикам.

И тотчас, запасшись материалами из тех же мутных источников провокации, обыватель кричал, что громили ингушей большевики, что теперь ингуши сожгут город. И не кто другой, как большевик Киров поехал в ближайшие ингушские аулы.

Товарищи по работе думали, что он не вернется, что его растерзают распаленные злобой друзья и родные погибших.

Ведь он не знал ингушского языка, ведь ингуши не знали его, а он представлял тот самый Совдеп, по вине которого пролилась ингушская кровь (все были уверены, что ингуши думают именно так). После, когда мы иногда спорили с Миронычем, он ссылался на свою поездку к ингушам, на свое невредимое возвращение, как на событие, свидетельствующее об отсутствии среди ингушских трудящихся злобы к трудящимся русским, о необходимости единого пути для всех трудящихся.

– Меня встречали подчеркнуто вежливо… Меня уверяли в полном доверии к Совету… Мне говорили, что они знают действительных виновников. И они определенно знают, Костик.

А я, набухший на дрожжах романтики, козырял особым складом горского характера – «идеалистического и благородного».

Мы спорили, а в Питере, уже прогромыхал Октябрь, и Мироныч, вернувшийся со Второго съезда Советов и участвовавший в организации переворота, уже сделал во Владикавказском совдепе доклад о восстании.

Мироныч был так убедителен и неопровержим, так страстен и увлекателен, что даже небольшевистский Совет приветствовал и восстание, и переворот.

То был первый вечер, когда я увидел Мироныча на трибуне. И я, давно знавший Мироныча и пришедший на заседание Совета, чтобы реферировать доклад Кирова для газеты, обомлел от неожиданности, когда Мироныч начал свою речь. Я забыл о репортерских обязанностях и слушал. И аплодировал ему, хотя не соглашался с ним, еще не понимал и не принимал переворота.

Не знаю, почему был так терпелив и сердечен со мной Ми-роныч…

Ночами я сидел над своей «Азией», поэмой, которая должна была потрясти горский мир. И когда решил, что она готова, прибежал к Миронычу:

– Слушай!

Он выслушал и попросил прочесть еще раз. Я прочел, и он взял у меня исписанные листы – перечел сам.

– Где ты ее будешь печатать?

– В «Горской жизни».

– Дай ее в «Терек» тоже.

– Хорошо.

Я писал поэму народам наших гор и дальше, дальше – народам задавленной Азии. Чего было ждать от послевоенной Европы? Поэма предоставляла ей плакать над грудами развалин и кричала о новой Азии, ликующей, потому что она взяла себе все достижения Европы, культурные и технические.

Будучи в 20-м году в Москве, я показывал эту поэму Маяковскому. Маяковскому она не понравилась. Но в декабре 17-го и во Владикавказе, окруженном азиатами, она прозвучала сильно. Когда я принес Миронычу экземпляр поэмы для «Терека», у него были Мамия и Мария Орахелашвили и милый и нежный слесарь Никитин с добрыми голубыми глазами.

– Принес? – встретил меня Мироныч.

– Да.

– Прочти еще раз.

– Всем? – смутился я, и все рассмеялись, и тихо улыбнулся добрый слесарь Никитин.

Я прочел им поэму. И потом мы долго сидели за вкусным чаем Марии Львовны, приправленным на этот раз кавказскими сладостями – чурчхела и косхалва. И Мамия очень обстоятельно расспрашивал меня, почему я написал эту поэму.

В этот мирный и уютный вечер, который никогда не уйдет из памяти, мы и не подозревали, какие козни готовит нам завтра.

А на следующий день, когда я вернулся домой, в свою квартиру в Петровском переулке, и пил чай, с улицы послышались крики. В те горячечные дни мы привыкли к выстрелам, и все же я вышел на крыльцо. Но никто не кричал в переулке, и профессия газетчика повела меня дальше, на проспект. Небольшая группа людей стояла на углу против Совдепа, из зала которого доносился треск разламываемой мебели и добротная ругань.

Около меня кто-то веселый рассказывал, что Совдеп разгромили, что «их» увели.

– Кого «их»?

– Да откуда я знаю?.. Наверное, главных. Моему воображению представился ближний из главных – Мироныч…

Взволнованный, я пробежал два квартала до редакции. Нет – его нет в редакции. Темной и скользкой Мещанской улицей бежал я к нему в Лебедевский переулок. Мария Львовна открыла мне дверь.

– Что случилось? Чего вы так взволнованы?

– Мироныч дома?

– Нет.

– Вы знаете, Марья Львовна…

Я рассказал ей все, свидетелем чего был.

– Костя!.. Пожалуйста, отыщите его и ведите домой.

– К себе домой я поведу его.

– Куда хотите – разыщите только.

Я остановился, добежав до Базарной: куда идти, налево или направо?.. Где сейчас может быть Мироныч? Я перебирал в памяти людей, с какими видел его раз или два, раздумывал – у кого из них он может быть. И в это время послышались медленные шаги человека, идущего со стороны базара. Я стал всматриваться, зажав в ладони ручку браунинга, потому что тогда на каждом углу могли и ограбить, и раздеть, и расстрелять человека. А это шел Мироныч…

Я рассказал ему о разгроме Совдепа и стал просить его:

– Пойдем сегодня ко мне, Мироныч.

– А кого арестовали, ты не знаешь?

– Это я узнаю… А пока пойдем ко мне. Надо Марию Львовну взять. Возьмем.

Молча шли мы за Марией Львовной, молча шли и вместе с ней, предпочтя освещенному проспекту темную Лорис-Меликовскую.

В ночь мне предстояло дежурить в самообороне. Я был уверен, что в штабе нашего самооборонческого участка найдутся люди, знающие все новости. И через пятнадцать – двадцать минут я уже рассказывал Миронычу, что Совет разгромили офицеры и урядники Осетинского полка, что они увели в казармы Ноя Буачидзе, Мамия Орахелашвили и Рискина – меньшевика-интернационалиста. Жены наши спали во второй комнате, Миронычу я предоставил кушетку в первой. А он не ложился. Тускло горела керосиновая лампа, и Мироныч шагал из угла в угол и курил, курил.

– Что можно сделать? – встречал он меня, когда я наведывался домой. Или:

– Никаких вестей?

И развивал план освобождения. Если с захваченными ничего не сделают до утра, надо будет подняться пораньше и ринуться к керменистам и к тем горским общественникам, которые сохраняли еще политическую честность…

Потом я принес услышанную от одного дежурного самооборонца весть о том, что арестованные освобождены…

А к вечеру следующего дня был красный зимний закат, и в восточной части города за базарной площадью грохотали выстрелы. По проспекту промчался вызванный по тревоге взвод казаков…

Утром я вышел на базар и видел, как густыми цепями спускались на базарную площадь ингуши. Слышал, как загрохотали под ударами прикладов двери лавок.

В эти именно часы в двух владикавказских типографиях начали набирать мою поэму. Она вышла в свет под грохот выстрелов и в зареве пожаров.

На окраине города горело техническое училище. Потом – областная тюрьма. Начальника тюрьмы – худого и желчного Иванова – ингуши перед поджогом убили. Потом горели провиантские склады. Каждую ночь там или тут полыхало над городом пламя.

– Раз начались пожары – дело плохо, – сказал как-то Мироныч.

Воистину зловещи были эти молчаливые зарева… Орахелашвили жили на Вокзальном проспекте. На ночь они закладывали окна чемоданами и, кажется, мешками с песком. Я был у Мироныча, когда к нему пришли Мамия и Рискин. Стоял вопрос о жизни и смерти Мамия и его семьи, а Рискин все время врывался в разговор, декламируя по меньшевистской манере.

– Привезли ко мне в госпиталь осетина. Рана в живот. Спрашиваю, кто ранил? – ингуш… вот вам и содружество трудящихся.

– Перестаньте, Яков Ароныч, – умолял Киров, – глупости говорите.

А Мамия принимал удары Рискина и отвечал двойными по силе.

– Зачем вам тратить на него нервы, – уговаривал его Мироныч.

Решили, что Мамия надо уезжать. Нашли молоканина, который согласился вывезти Мамия с семьей в Тифлис. Мироныч провожал их и, вернувшись, очень много смеялся, вспоминая маленькую дочь Мамия…

…Назавтра в город вошел Волжский полк. Разбившись на подразделения, казаки расстреливали встречных ингушей… Запомнился монах из монастырского подворья.

– Ишь как дрыгает!.. Ишь как дрыгает!.. – восхищался он, глядя на подбитого казаками умирающего ингуша.

Врачи и адвокаты, учителя и чиновники гуляли по улицам со своими выводками и развлекались зрелищем убийств. Много народу собралось в южном конце проспекта. Всех занимало происходящее на другом краю площади – около дома купца Симонова.

Мы не успели разглядеть, что делалось там: не дошли еще, когда из-под крыши симоновского дома выбилось густое пламя и дым. И тотчас загрохотала пальба. Мы укрылись от выстрелов за углом Воронцовской улицы и видели, как бежали в панике люди. Забыв обо всем на свете, они оголтелым табуном неслись по бульвару, прыгали через решетку в заснеженный городской сад, Часть присоединилась к нам.

В симоновском доме стоял штаб ингушского полка. В этот день там оставались одни всадники, обязанные охранять штабное добро. А казаки предложили им выйти, сдав оружие…

Мы подошли ко второму этапу осады, когда горожане надумали выжечь ингушей из симоновского дома. Пожар разгорался. Черный дым вздымался высоко в безветренное небо. И так хотелось одним ударом отсечь голову воронью, вестником смерти слетевшемуся к обыва тельскому симоновскому дому.

– Что делать, Мироныч?

Он только пожал плечами… В самом деле, что можно было сделать нам двум или даже трем, или десяти? Совдеп который единственный мог повлиять на толпу, был уже разгромлен. С городской думой никто не считался,

– Пойдем в правительство, Костик…

Мы искали и не нашли правительства в гостинице «Париж». Была еще надежда, что оно в коммерческом клубе. Но там было полно офицеров, главным образом осетинских, а из горского правительства – один председатель Капланов. Адвокат, европейски образованный и тюркофильски настроенный, он встретил нас очень любезно и пообещал, что немедленно пошлет команду, которая снимет осаду и освободит ингушей.

– А пока садитесь… Я сейчас распоряжусь. Он вышел из комнаты… А офицеров прибывало и прибывало… Капланов вернулся к нам по-прежнему обаятельный. Присел и повел весьма светскую беседу на все темы, какие легко садились и слетали с языка…

А офицеры сгрудились вокруг нас, и когда усиливалась временами стрельба осаждаемых и осаждающих, врывались в нашу беседу, крича, что большевики виноваты в расправе, которая грозит сейчас ингушам.

Мироныч отвечал Капланову, точно не слышал выпадов. А когда Капланов опять вышел зачем-то, Мироныч стукнул меня пальцем по ноге и вышел тоже…

– Если мы сейчас не выйдем отсюда, то мы никогда уже не выйдем.

– Почему?

– А ты не слышал, что говорили офицеры?

– Ерунда.

– Не ерунда, а здесь по соседству живут Фишман и Яков Львович. Я сейчас позвоню им, чтобы они держали дверь на улицу незамкнутой. А ты разыщи здешнего швейцара. Кажется, они заперли дверь.

Минут через пять мы скатились по лестнице к выходу и, быстро пробежав расстояние до фишмановского подъезда, вошли в него.

Спустя немного мы смотрели через окно фишмановской квартиры на офицеров, выскочивших из здания правительства. Они бегали по проспекту туда и сюда. Встретились под нашим окном и гурьбой вернулись к себе.

Над осажденными полыхало пламя. Какие-то молчаливые воины с ружьями наперевес прошли цепью по обоим просветам проспекта. Еще какие-то вышли на проспект из Графского переулка.

Около пожара было тихо. Наверное, осаждавшие терпеливо ждали, пока пламя выгонит ингушей на улицу, чтобы тогда перестрелять их.

Над горами всплыла полная луна, и седые горы стояли незабываемо спокойные и грустные. Вероятно, на них были похожи старики, которые обменивались рукопожатиями на горском съезде…

А во Владикавказе на стенах домов, на заборах висели листовки удалого полковника Беликова. Он призывал господ офицеров охранять под старыми знаменами жизнь и достояние частных владикавказских граждан.

Да, Владикавказ шел по пути Грозного. Но там контрреволюция хоть облеклась в красную тогу военного ревкома. Здесь офицерство утверждало свою диктатуру безо всяких либеральных жестов.

И Мироныч решил ехать. Еще сохранялось подобие железнодорожного движения. Мы проводили его и остались в городе…

Уехали Мироныч и Орахелашвили. Ной Буачидзе вновь перешел на положение подпольщика. Одинокий Яков Львович – большевик с глазами серны и с сердцем льва – еще появлялся на улицах города, не зная, куда приклонить голову. Квартиру-то он имел, но никого из близких не было около него, кроме тоже одиночествовавшей Марии Львовны…

Мужественный и смелый Мироныч был из числа тех, которые делают уверенными и смелыми своих друзей и товарищей. Яков Львович, упорный и непоколебимый при всей своей внешней хрупкости, был из числа тех, за которых постоянно боишься, которых хочешь уберечь от всяческого зла…

Ведь мы видели, как встречают нас офицеры, какими звериными делаются их глаза при встречах с нами, как они останавливаются и, повернувшись, долго-долго смотрят нам вслед…

Иногда он приходил из своего убежища – спрашивал о новостях. Но какими новостями можно было порадовать его? Что офицеры расстреляли на проспекте фронтовика, не отдавшего им чести?.. Что ночью они же ограбили на соседней улице квартиру Кондратьевых? Что они взорвали за Тереком какой-то дом?..

– Читайте, Яков Львович, – показал я ему как-то воззвание организационного комитета по созыву съезда трудовых народов Терской области.

– А ну!

Истерическое воззвание приглашало на съезд в городе Моздоке всех, всех, всех, «кроме ингушей и чеченцев, восставших против трудового народа»!

– Ну, что, Яков Львович, опять на нас кинжалы точат?

А он и сам растерялся от блеска архиреволюционной парчи, облекавшей дикое воззвание.

– Нет, Костя, это не то.

– Что же это?

– Не торопитесь, Костя… Надо разузнать и подумать…

Через день-два Яков Львович передавал мне привет, присланный Миронычем из Пятигорска, и говорил:

– А вы знаете, Костя, насчет съезда… Вы были правы.

– Ну что еще вам надо?

– И я был прав, – хитро улыбнулся он.

– Каким образом?

Да, так и было, что оба мы были правы: съезд созывали «военно-революционные» комитеты притерских и присунженских станиц.

Они затеяли рассчитанную на полное уничтожение горцев войну с ингушами и чеченцами и сознавали свое бессилие и одиночество. Нужна была помощь. Солдаты, возвращавшиеся с кавказского фронта, могли бы помочь казакам, если бы им удалось доказать, что ингуши и чеченцы – сплошные враги трудящихся и Советской власти. По-видимому, речи казачьих сотников и хорунжих не возбуждали ни веры, ни воодушевления у фронтовиков. И вот именно военно-революционные комитеты решились на созыв съезда, чтобы вовлечь в уничтожение ингушей и чеченцев всю-всю пеструю массу терских народов.

Такие вот планы строили казачьи атаманы и старшины.

А Мироныч сообщил Якову Львовичу, что надо использовать съезд «как раз наоборот», надо собрать на съезд возможно больше представителей трудящихся и сорвать революционные ризы с воинствующих казаков.

Мне не пришлось быть на съезде, так ярко отразившем своеобразие терских дел и людей. Мы читали о нем. А участники рассказали нам то, чего не вместили газеты. О настроениях, с какими явилось на съезд казачество, можно судить по такому «донесению» военно-революционного совета Сунженской линии:

«Военно-революционный совет Сунженской линии в дополнение своих донесений о происшествиях, имевших место в районе Сунженской линии, считает своим долгом довести до сведения всех народов Терской области о происшествиях, случившихся на Сунженской линии с 14 по 17 февраля (следовал обильный перечень происшествий, приуроченных ко дню открытия съезда).

Совет Сунженской линии, исполняя волю народа, просит все народы Терской области, которым дороги жизнь, интересы и имущество трудового класса, прийти на помощь малочисленному населению, окруженному со всех сторон дикими разбойничьими племенами.

Совет заявляет, что близок тот час, когда вся Сунженская линия с женщинами и детьми, ни в чем не повинными, или погибнет, или же начнет эвакуироваться, и тем самым последнее ляжет тяжким бременем на средства и достояние народов Терской области, которые не помогли ей в такой тяжелый момент. Совет будет надеяться, что просьбы и мольбы его не останутся гласом вопиющего в пустыне».

Известия одно помрачительней другого бомбами взрывались на съезде.

…Горит подожженный чеченцами Хасав-Юрт. Поезда с беженцами прибыли на станцию Моздок…

…Около Кади-Юрта чеченцы спустили под откос эшелон солдат… Много поездов, вышедших из Хасав-Юрта, не прибыли, и неизвестно, где они…

Близ Старого Юрта произошло столкновение чеченцев с казаками. Чеченцы хотели напасть на Барятинскую, нападение отбито. Среди казаков раненые и убитые…

Отовсюду тянулись к Моздоку горящие факелы, чтобы поджечь только сколачиваемое здание Терской Советской республики. Организаторы съезда – казаки – понимали, что идею войны с ингушами и чеченцами надо сделать, по крайней мере, общетерской. Что они не добьются этого, если им не удастся убедить терских казаков, что контрреволюционна даже вода в реках, бегущих из чечено-ингушских ущелий. А что сами они большевики сугубые…

И они вынуждены были сопровождать свои воинственные, черносотенные по существу, выступления акафистами Советской власти. Но опешили, когда перед ними поставили вопрос о признании питерского Совнаркома. Потому что, по их мнению, Советская власть, – как таковая, – неконкретна. А мало ли куда могло завести признание весьма конкретного Совнаркома.

Нужна была мудрость и твердая вера в победное завтра, чтоб сдержать свое страстное желание сегодня же увидеть Терскую область советской. Он был живой человек – Мироныч; живыми людьми, чувствующими нервную дрожь каждого наступившего дня, были и Ной Буачидзе и Юрий Фигатнер. Втроем они доказали товарищам по фракции необходимость организации блока, который бы объединил всех съехавшихся в Моздок представителей социалистических партий.

И уже на первом заседании съезда казаки увидели, что из ведущей фракции они превратились во фракцию, плетущуюся в хвосте блока, добившегося от съезда посылки мирных делегаций к «восставшим» ингушам и чеченцам.

Был день второй. И военная секция Моздокского военно-революционного комитета сообщила съезду о своем желании сделать при закрытых дверях внеочередное заявление чрезвычайной важности. Двери закрыли, и тогда казаки попросту известили съезд, что отдан приказ о наступлении на ингушей и чеченцев, что полки уже перешли Терек, что съезд должен или одобрить этот приказ, или события будут разворачиваться помимо съезда.

Кто знает, через какие испытания должна была пройти революция на Тереке, если бы не организация блока. Он вел за собой горскую и казачью бедноту и «иногородних», как назывались крестьяне центральных губерний, осевшие в станицах на положении арендаторов казачьих земель. Вкупе с блоком они составили то, правда, далеко не подавляющее большинство, которое заставило прекратить наступление. Но и на Моздокском съезде были свои «левые», которые считали соглашение с мелкобуржуазными партиями чуть ли не изменой революции. Они не успокаивались, они настаивали на «чистоте принци пов» и, пытаясь джигитовать впереди истории, подали в президиум заявление партийных и беспартийных делегатов числом 132 о немедленном провозглашении Советской республики.

Мироныч отвечал им:

– Положение в Терской области то же, что и в России… Если мы! не создадим единого революционного крепкого фронта, то наше дело здесь будет погублено.

И во Владикавказе уже, где недавно боялись на общественном собрании назвать себя «ка-дэ», теперь смело называют себя сторонниками старого строя. И вот люди с нетерпением ждут момента, когда разные народности кинутся друг на друга.

Нам необходимо сказать на всю область, чтобы демократия объединилась, перестала заниматься перемыванием косточек друг другу…

Невольно приходится ответить на запрос социалистическому блоку 132 депутатов о нашем отношении к Совету Народных Комиссаров…

Между Терской областью и Советом Народных Комиссаров стоит с полчищами генерал Каледин, и пока там не будут разбиты контрреволюционные полчища, с севера ждать помощи нельзя. Нам надо рассчитывать только на свои силы и задушить свою контрреволюцию…

Настал последний день съезда. Мироныч и Ной выпестовали идею «народной» власти, власти трудовых крестьян, казаков и горцев. Съезд принял декларацию к народам области. В ней пространно были изложены задачи народной власти в вопросе о земле, о национальных отношениях, об организации власти и о рабочем вопросе.

«Да здравствует братство всех народов!» – звала декларация.

В конце съезда избрали Народный совет. И Мироныч поздравлял съезд с осуществлением мечты. Газеты так передавали его речь:

«Перед нами власть Советов – власть рабочих, солдат, горцев и казаков. Здесь нет заслуженных людей. Среди новых избранников есть люди, на ногах которых еще не зажили кровавые мозоли от цепей, которые они носили на каторге во имя свободы народа. Социалисти ческий блок верит, что занялась новая заря над Терской областью, он верит, что новые избранники при поддержке и доверии демократии поведут народы области по пути заветных народных стремлений, он надеется, что при поддержке трудящихся новые избранники спасут область от анархии и братоубийственной войны». «Он снимает шляпу и шлет привет народным избранникам», – заканчивает корреспондент…

День закрытия съезда был как вздох облегчения и днем нарастания новых забот…

Местопребыванием Народного совета был избран Пятигорск. Съезд поручил Совету созвать в Пятигорске 16 февраля вторую сессию съезда трудовых народов Терской области и добиться присутствия на съезде ингушских и чеченских представителей. Я вновь увидел Мироныча. Маленький и коренастый, он медленно продвигался в фойе пятигорского театра сквозь разноязычные толпы делегатов. Улыбка озаряла человеческие лица, когда они замечали Мироныча. Каждому хотелось пробраться к нему, пожать ему руку, сказать короткое:

– Здравствуй, Киров.

Иные делегаты ничего больше не могли сказать: кроме этих двух слов, они ничего не могли сказать ласкового по-русски. И тогда Мироныч и этот по-своему немой человек минутку смотрели друг другу в глаза, которые делались и шире и радостней. И светлой человеческой улыбкой сияли лица.

– Здравствуй, Киров.

– Здравствуй, здравствуй.

Казаки снисходительно кривили губы, со стороны глядя на бесконечные рукопожатия, которыми закреплялась дружба Мироныча с горцами.

А вот еще одна встреча с голубоглазым человеком в скромной кавказской шапочке и европейском пальто.

– Здравствуйте, Сергей Мироныч!

– Здравствуйте, Басьят! Как живы?

– Приехал вот со своими балкарцами. Меня просили сказать вам, что наша фракция отдает свои голоса социалистическому блоку.

– Очень хорошо, – обрадовался Мироныч.

– Кто это такой? – спросил я его, когда толпа от теснила скромного, едва ли не застенчивого Басьята.

– Шаханов… Замечательный человек.

Я вспомнил рассказы Мироныча о первом горском съезде и стал пробираться к Шаханову, чтоб познакомиться с ним, узнать его поближе. Хотелось уяснить, что привело Шаханова – организатора Горского союза, идеолога Горского союза – на съезд трудовых народов Терской области.

– Вы знаете, молодой друг, я оказался между молотом и наковальней. Неискренность, интриги. Скучно!

Мне понятны стали Миронычевы симпатии к Шаханову, честно шедшему в Союз горцев, честно отошедшему от него, когда тот сделался игрушкой для групп и классов, искони враждебных горцам.

И в Пятигорске они пытались сломать волю бедноты к единству. На первых заседаниях съезда каждый день и каждый час взрывались бомбы внеочередных заявлений. Ингуши и чеченцы все еще нападали, все еще убивали, все еще грабили. И добродушные казачьи овечки все еще терпели обиды и поругания, все еще блеяли о помощи со стороны трудовой демократии. Точно трудовая демократия была благотворительным обществом, созданным для оказания помощи Терскому войску.

Ингуши и чеченцы пока отсутствовали. Мирные делегации, выехавшие уже из Моздока, перебрались через фронты. Перед ними была трудная задача. Они должны были пробиться в гущу трудящихся, минуя тех, кто и во время царя, и за год революции привык представлять народ так, что не было слышно самого народа.

Был уже пятый день съезда – 20 февраля – и без них делал Мироныч свой замечательный доклад о «текущем моменте».

В Моздоке первое появление Мироныча на трибуне вызвало дикий вой озлобленных казаков. В Моздоке при его появлении молчали нейтральные еще горцы. Теперь громом рукоплесканий, приветственными криками встретил его съезд. Мироныч начал говорить, и делегаты притихли. Как струя расплавленного металла лилась его речь. Она заполняла зал, зачаровывая слушателей. И кто бы они ни были – друзья или враги, – они не могли противостоять беспощадной, простой и властной его логике.

«Вы все помните, что первым словом, какое нам пришлось услышать на Моздокском съезде, было слово «война». Нам указывали на необходимость начать борьбу с теми племенами, которые создали себе такую дурную славу. Нам говорили о необходимости ударить по этим племенам так, чтоб покончить не только с абречеством, но, как говорили некоторые горячие головы, и с обоими племенами. Я хочу верить, что это говорилось только в пылу страстей.

Вокруг нас горели костры гражданской войны. Но так или иначе нам удалось тогда погасить эти шовинистические порывы и предотвратить пожар войны. К сожалению, полученные вчера известия говорят о новых продолжающихся вспышках гражданской войны, и опас ность организованных выступлений с той и с другой стороны налицо. И я не ручаюсь, что в настоящий момент, когда я говорю это, на Сунже такое организованное наступление не ведется…

Все это зовет нас, товарищи, к объединению, ибо, я утверждаю, если мы не сумеем укрепиться на фундаменте единения сил трудовых народов, то наша революция в Терской области будет сорвана, будет сорван наш путь ликвидации мирным путем всех недоразумений и столкновений.

Вам будут говорить, что вот это можно делать только во всероссийском масштабе, а это – только тогда, когда во всей России будет установлено единообразие. А в это время черная рука контрреволюции будет натравливать один народ на другой, и от демократии Терской области как организованной силы не останется и следа…

Я скажу то, что говорил в Моздоке. Там мы признали одну простую истину, что для того, чтобы устроить жизнь в области, надо отбросить всех богов. Надо внимательно взглянуть на почву и посмотреть, что на ней произрастает и много ли там плевел. Мы говорили, что нам надо собрать свои силы, объединить их и выявить под углом защиты интересов трудовых масс. Что же касается местного учредительного собрания, то оно нас принципиально мало интересовало. Практически же мы знаем, что если оно будет созвано, то в нем первую скрипку будут играть те, которых мы еще не успели сбросить в исторический тартар».

Как море, шумел зал, провожая уходившего за кулисы Мироныча. Он опустился на некрашеную скамью и закурил, глубоко и вкусно вдыхая табачный дым. Синева усталости легла на его побледневшее лицо, А на трибуне сменяли друг друга ораторы. И хоть по-разному говорили они, ясно было одно: несокрушим Мироныч, сказавший большую и ясную правду.

Вечером мы встретились на пятигорской квартире Мироныча с Кореневым и по утренним нашим записям, пометкам и значкам составляли целое кировской речи. Мироныч сидел, просматривал газеты и, отрываясь от них, поправлял нас. Так мы сохранили для истории исторический для горских судеб доклад. Сохранили и заключительное слово Мироныча, после которого в резолюции съезда значилось, что «чрезвычайная угроза революции, исходящая от империалистического запада, не замедлит отразиться и на жизни Терской области», что «единственным выходом из создавшегося у нас, в Терской области, положения является путь, указанный на Моздокском съезде, т. е. объединение всей революционной демократии, без различия национальностей, вокруг лозунга борьбы за республику рабочих, солдат, крестьян, трудовых казаков и горцев».

И вот на съезд пришли ингуши. Была торжественная настороженная тишина, когда один за другим суровой вереницей вошли они в зал. Они сели на освобожденные для них места, а тишина еще владела залом. И кто знает, скольких делегатов душили в эти минуты и радостное волнение, и радостные слезы.

– Да здравствуют братья ингуши! – прокричал кто-то из рядов голосом, разорванным в клочья.

И опять тишина улеглась в зале. Точно все еще не верили в чудо такой мирной встречи. А у Мироныча, радостно взволнованного в это утро, впервые прерывался голос, когда он приветствовал их.

…Раз наша семья стала полной, то ни бури извне, ни ветры, поднимающиеся внутри, нам не страшны.

Семья терских трудовых народов не была еще полной: от Чечни сумел пробраться через казачьи кордоны один только Асланбек Шерипов. Он представлял Чечню в одиночестве, но как представлял! Плотный, в серой папахе, надвинутой на брови, не говорил – точно по лицам хлестал нагайкой тех казаков, которые все еще пытались спровоцировать съезд на войну.

Помню, как усевшись на обрубке бревна – каком-то остатке театрального реквизита, слушал Шерипова Мироныч. И удивлялись его глаза и радовались. И по-детски весело рукоплескал он, когда в ответ на речь Шерипова неизвестный, сидевший на хорах среди гостей, прокричал:

– Спасибо за братство!.. Рука ваша не повиснет в воздухе.

Шерипов был единственным представителем Чечни, но мы чувствовали, что он говорит языком всей трудовой Чечни… Неизвестный, сидевший на хорах, не был делегатом, но в его словах мы услышали ответ чеченцам русских трудящихся.

– Замечательный орел прилетел к нам из чеченских ущелий, – сказал Мироныч. И тотчас направился к Асланбеку, по обыкновению всех ораторов отдыхавшему после речи за кулисами.

Продолжая записывать речи ораторов, мы видели, как он протянул Асланбеку руку, заговорил с ним.

По тому, как развивались прения, по запискам, какие поступали в президиум, делалось ясно, что ни съезду, ни кому другому не установить братства среди народов Терека, пока будут каркать во Владикавказе беликовские вороны. Были точные сведения, что Беликов, так рьяно изгонявший из города ингушей, теперь сговаривается с ингушскими верхами о том, чтобы с помощью тех же ингушей разоружить самооборону Курской и Молоканской слободок. Как-то Мироныч вытащил меня из-за стола журналистов.

– Костик, мы хотим, чтобы ты поехал во Владикавказ.

– Зачем?

Мироныч объяснил зачем. И вечером следующего дня я разыскал во Владикавказе городского голову Цирульникова – землемера и социал-демократа. Мы вместе отправились на телеграф и, соединившись по прямому проводу с Пятигорском, вызвали к аппарату Ноя. Сказали ему, что съезд может разместиться во Владикавказе в помещении бывшего кадетского корпуса и что Беликов и его штаб растерялись перед надвигающейся опасностью и, надо думать, не сумеют помешать съезду устроиться во Владикавказе.

Ной рассказал нам пятигорские новости, которые я издал экстренным выпуском газеты «Горская жизнь». Там был абзац: «Наступление советских войск на Владикавказ». Весело было видеть господ офицеров, расхватывавших выпуск у горластых продавцов. Они беспокойно прочитывали листовку, бросали ее, измятую, на землю и грозились, сжав кулаки.

Завтра мы сообщили о демонстрации перед съездом пятигорских трудящихся.

Послезавтра – признание съездом власти Совнаркома.

И т.д. и т.д.

Каждый день мы солили пятигорской солью уже растравленные офицерские сердца. И вечером 6 (19) марта4 встретили съезд на владикавказском вокзале. Кто-то стрелял в нас с вокзального бульвара… Мы даже не обратили внимания на эти выстрелы.

Утром самооборона Курской слободки и железнодорожники громили офицерскую сотню, занимавшую помещение общежития. Часов до двух теплого весеннего дня шла осада сотни, часов до двух грохотала перестрелка. И сотни вооруженных офицеров толпились около беликовского штаба. Любопытно, что ни один из них не отправился сам и не организовал помощи осажденным товарищам.

Наоборот. Они спешили по домам, переодевались и уезжали из города, прикидываясь крестьянами, возвращающимися с базара.

Вечером этого дня мы думали, что впереди только радостная дружная работа. А назавтра и Мироныч, и Ной, и Фигатнер раскаялись в своем легковерии.

…Опять был солнечный весенний день. По проспекту медленно двигалась телега. Груз ее был покрыт рогожей, а хозяин груза – молодой осетин – вел лошадей в поводу.

– Где здесь Народный совет? – спросил он.

Я показал ему на дом Огановых, уже занятый, для Народного совета. И опять я встретился с осетином, когда он подъехал к Совету. Он сорвал рогожу со своего груза, и мы увидели сваленные один на другой трупы убитых, обезображенные пулями и кинжалами.

– Они нам говорят о мире… А посмотрите, что делают эти звери ингуши, – кричал осетин.

Собирались и мрачно гудели люди. И никто не выходил из Совета: там никого не было – все были на съезде.

Осетин покричал, потом закрыл свой мрачный груз рогожей и направился в кадетский корпус.

Когда я тоже приехал туда, осетин выезжал из ворот корпуса. Мы разминулись и почти сейчас же позади раздались крики, потом пара выстрелов. И я видел, как на валу, что вдоль дороги в Грузию, упал ингуш и судорожно схватился за землю. Осетин убил его.

Еще один ингуш лежал во дворе. Его тоже убил неистовый осетин.

Вечером начались военные действия между осетинами и ингушами. Фронт проходил между селениями Ольгинское и Базоркинское – в двенадцати километрах от Владикавказа. Тогда же тысячи ингушей – на папахах у них были белые повязки (а белая повязка на головном уборе мусульманина означает, что владелец ее участвует в священной войне – газавате) – ворвались в осетинское селение Батако-Юрт, подожгли его и начали расправу с застигнутыми врасплох врагами.

И опять съезд закипел в котле войны. Так же, как в Моздоке, и не так, как Моздоке. Там ставили вопрос о том, чтобы воевать, здесь – чтобы помирить и как помирить. 9 марта на вымокшей под дождем площади вторичного базара стояла толпа, окружавшая две телеги. На одной из них на соломе сидел вместе с делегатом съезда балкарцем Каламбековым Мироныч и курил, курил.

– Ты куда, Мироныч?

– Да вот – мирный делегат.

На передке телеги сидел разбитной и веселый парень. Он перешептывался с осетинами, окружавшими телегу, и иногда оборачивался к Миронычу.

– Вам удобно, Сергей Мироиыч? – Или:

– Вы побольше соломы подложите, Сергей Мироныч. – Отвернувшись от Мироныча, он значительно подмаргивал осетинам, и те улыбались ему так же значительно.

Не понравилась мне подчеркнутая заботливость парня, его подмигивания и улыбки осетин. Я опять протиснулся к Миронычу, сказал ему. А он глубоко вдохнул грудью затяжку, сильной струёй выпустил дым изо рта и ответил, глядя в смутную и серую даль:

– Все равно… Ехать надо.

– Можно ехать, Сергей Мироныч? – опять обернулся к нему парень.

– Надо, – ответил Мироныч, и, скрежеща железом, телега тронулась в путь. Мироныч сидел сутулый, держась одной рукой за мокрый борт телеги. Чтобы спрятаться от дождя и ветра, он поднял воротник пальто…

В этот же день выехала в селение Базоркинское к ингушам другая делегация съезда.

Обе делегации условились, что завтра, добившись прекращения с обеих сторон стрельбы, они встретятся на поле между двумя враждебными линиями окопов, что каждая постарается взять с собою представителей воюющих сторон, чтобы заставить их договориться о мире.

Старшина селения Ольгинского Тибилов, старик с бельмом на глазу, стоял впереди толпы и доказывал, что невозможно жить в мире с ингушами.

– Посмотрите, пожалуйста, что это за народ, – кричал он. – У нас в амбарах и кукуруза, и пшеница, и рожь, и картофель, и арбузы, и помидоры; у них – одна кукуруза и ничего больше. У нас в каждом доме или офицер, или адвокат, или доктор; у них в каждом доме – вор и .разбойник. Я хотел дать им образование: построил мост через Кабилеевку, чтобы их дети приходили к нам и учились… Ни один не пришел.

С балкона ольгинского штаба было видно, как выехал из селения броневик, как он кружился из конца в конец поля. С ингушской стороны, откуда-то из Долакова, прилетел артиллерийский снаряд и разорвался около броневика.

– Пулеметчики к орудиям! – раздалось во дворе.

– Господа офицеры, на позиции!..

– Взвод, стройся!..

Двор опустел…

Народный совет примирил две враждовавшие народности. Настала весна радости, весна пахоты и посевов, весна возрождения Терской области, над которой так недавно полыхало пламя пожаров, над полями которой стлался человеческой кровью пахнущий дым. Оставалось еще немного – оставалось уговорить ингушей согласиться на восстановление железнодорожной линии, разрушенной ими в дни ноябрьских боев с казаками. Ингуши, члены Народного совета, не возражали, они были «за»… Но бывшие ингушские члены горского правительства, из них же главный – Васан-Гирей Джабагиев – отсиживался где-то в Гамурзиеве и…

И Мироныч решил ехать к Джабагиеву. Он вернулся от него радостный и возбужденный. Он добился согласия Джабагиева и рассказывал:

– Сидит у себя дома, как отец народа. Отпустил бороду. В черкеске. Во дворе оседланные кони и сотни людей – на балконах, под деревьями, в комнате. Ну и народ! Ты знаешь, как они разрушали путь. С гайками они, конечно, справились. А мастеров для возни с рельсами и прочим у них не было. Ну вот, они отвинчивали гайки, потом подводили к полотну упряжку быков пар этак в двадцать и в один прием вырывали пару рельсов со шпалами и прочим.

По-волшебному быстро возобновилась связь с Грозным. И уже не в редкость был во Владикавказе керосин, уже хлеб был как хлеб. И мирные владикавказские граждане соглашались, что Советская власть не так уж плоха.

В городском театре был митинг, и Мироныч делал доклад о власти. Ему рукоплескали врачи и адвокаты, учителя и артисты – трудовая интеллигенция. Теперь ему трудно было ходить по проспекту: всякий, кто имел хоть какое-нибудь основание числить себя в его знакомых, останавливал его, расспрашивал о здоровье, о делах.

– Черт возьми, кажется, я сделался любимцем владикавказской публики, – трунил Мироныч и над ними, и над собой.

А в конце апреля Терский Совнарком командировал его в Москву.

Помню его и Марию Львовну на легковой машине. Перед отъездом ему надо было еще побывать в Совнаркоме.

– В Москву! – крикнул он мне. Мы простились, весело обменявшись жестами, которые означали:

– Счастливого пути!

– Счастливо оставаться!

Без Мироныча проходил в мае Третий Грозненский съезд трудовых народов области, на котором братство народов дало первые трещины.

Казачья фракция была в Моздоке и Пятигорске застрельщиком признания власти Совнаркома. Теперь она же дала почин расколу. Как повод она использовала разоружение некоторых станиц, о неблагополучии которых были сведения у наркомвнудела Юрия Фигатнера. Но разоружение было поводом, а причины коренились все в той же земле: казачество не спешило с нею расстаться.

В начале июня казачья фракция нового Народного совета демонстративно вышла из Совета, отказалась от участия в его работах. В моздокском отделе «за Советы без большевиков» восстали казаки. Они легко овладели узловой станцией Прохладной – перерезали путь на Север.

В середине июня начались бои горных ингушей с казаками станицы Терской, что лежала в складках лесистых гор в двенадцати километрах на юго-восток от Владикавказа. Какой-то ингушский умник уверил горцев, что только те из них получат казачью землю, которые за эту землю будут сражаться с оружием в руках. И наивные толпы ингушей хлынули на ближайшую Терскую с верховьев рек Ассы и Армхи. Терские казаки ринулись за помощью в город и, минуя Совнарком и Народный совет, обратились непосредственно к красноармейцам, хотели забрать у них орудия и пулеметы для защиты своей станицы, которую будто бы не хочет защищать продавшийся ингушам Совнарком.

На митинг приехали Ной Буачидзе5 и военный комиссар Бутырин, и казаки, воспользовавшись приездом Ноя, убили его. Тяжелый крест, который поднял Ной на Моздокском съезде, выпал из его рук.

В огне восстаний и заговоров опять накалилась Терская земля. И красный отблеск их ложился на лица делегатов 4 съезда трудовых народов области, врывался в зал заседаний: на заседании съезда было оглашено известие об убийстве в Нальчике товарища Сахарова, эсера, который по своей исключительной революционной честности перерастал в большевика. К этому времени переехал во Владикавказ неистовый и горячий Серго Орджоникидзе. Он вел большевистскую фракцию съезда. Он же, когда шестого августа восставшие казаки и осетинские контрреволюционеры ворвались во Владикавказ, неутомимо и страстно руководил боями, шедшими на улицах города.

Девятнадцатого августа восставшие были выбиты из города. Но стабилизировавшийся фронт их проходил в пяти-шести километрах от Владикавказа – у селения Гизель и станицы Архонской. В станице Змейской был расстрелян тогда председатель Народного совета товарищ Пашковский, пытавшийся пробраться из Владикавказа в Пятигорск.

Только в октябре, в результате военных операций, восстановилась связь Владикавказа с Севером. На Дону и Кубани все еще бандитствовали Краснов и Алексеев. И связь с Севером была куцая. Мария Львовна узнала все же, что Мироныч делал попытки прорваться во Владикавказ. И когда это не удалось, он прожил некоторое время в Пятигорске и поехал обратно в Москву.

Мы не видели его вплоть до апреля 1920 года. Знали, что ЦК партии послал его в Астрахань. Уже при белых, в 1919 году, Мария Львовна в один из приходов к нам рассказывала, что из Астрахани пробрался в Петровск какой-то еврей-спекулянт. Он делился со своими знакомыми астраханскими впечатлениями и говорил:

– Там есть комиссар Киров… Так прижимает…

Мы много смеялись и радовались этой характеристике Мироныча.

В конце марта двадцатого года был мягкий весенний вечер, когда мы ждали Мироныча на владикавказском вокзале. Радостно волнующаяся ходила по перрону Мария Львовна… Комендант названивал по телефону в Беслан – выяснял, когда же выйдет оттуда поезд Реввоенсовета 11-й.

И вот стало слышно тяжелое пыхтенье паровоза, грохот колес на стыках. И мы наконец увидели широкую улыбку Мироныча и рядом с ним Серго. Оба в черных кожанках, в кепках, и ленинские медальоны в петлицах. Но еще что-то новое в Мироныче.

Ах да!.. Ведь он воевал… Пороховые ветры овеяли его лицо и тело его, окрепшее и возмужавшее.

– Заждались мы тебя, Мироныч.

– Еще бы.

Сидя во владикавказском подполье, мы знали, что непобедима революция, что придет, придет во Владикавказ Красная Армия. Даже когда деникинщина подкатывалась к Туле, мы были наивно уверены, что армия отступает с определенной целью – дать Деникину самому разжечь ненависть к себе трудящихся.

Как-то я рассказал Миронычу про эти наши стратегические выкладки.

– Кой черт! – засмеялся он. – Били нас…

Запомнились два его рассказа.

– Ты знаешь, как отступала Одиннадцатая армия по астраханским степям. Жители поголовно бежали из деревень. А потом, когда мы проезжали по этим деревням, – в хатах одни только мертвые красноармейцы… Жутко…

В другой раз Мироныч рассказывал, как они через линию фронта командировали в Дагестан своего работника.

– Научили его назваться Савинковым. А сами раструбили у себя в газетах: бежал-де из-под ареста задержанный в Астрахани Савинков. И хорошо получилось.

Серго и Мироныч задержались во Владикавказе ненадолго. Триумфальным маршем шла 11-я армия к Баку. Они организовали ревком, оргбюро обкома и поспешили за армией. А 27 или 28 апреля мы получили в Терказ РОСТА короткую телеграмму: «Вчера наши броне поезда вошли в Баку. Сообщите Ильичу».

В июне я был в Москве на съезде работников РОСТА и зашел в «Националь» к Миронычу, приехавшему из Баку.

Он расспрашивал о Владикавказе и владикавказцах, рассказывал о бакинских делах…

Во время беседы Мироныч все время названивал в Кремль, вызывал, кажется, Подвойского. Телефон Подвойского был долго занят. Накануне или сегодня утром я получил в РОСТА пачку только что выпущенных «ин тернациональных» совзнаков.

– Видал, Мироныч?

– А ну покажи! – Он с детским любопытством рассматривал пятисотрублевую и потом так же по-детски попросил: – Давай поменяемся.

– Давай.

Все с тем же детским восторгом он опять долго рассматривал знаки. И вдруг вспомнил.

– Кремль! – попросил он, взяв телефонную трубку.

Мы вышли вместе и простились на углу Тверской. Напоминая старого владикавказского Мироныча, перебегал он через Моховую, спеша в Кремль.

Тогда уже была предрешена его поездка послом в Грузию. Во Владикавказ он заехал в июле или августе на пути в Тифлис. По внешности его несколько смущала новая миссия.

– Мы со Старком долго раздумывали, как нам ехать – не украсить ли свои головы дипломатическими цилиндрами, не облечься ли во фраки, не обзавестись ли белыми перчатками и прочим…

А в январе 21-го года трудящиеся Грузии восстали против правительства меньшевиков. Мироныч опять приехал во Владикавказ организовывать помощь восставшим. Снег по-зимнему лежал на горах, а организованные Миронычем отряды должны были пройти по Военно-Осетинской дороге, чтобы спуститься потом в Грузию по ущельям Юго-Осетии. Мироныч предвидел затруднения, какие встанут на пути отрядов, и выехал в Кассарское ущелье, чтобы самому руководить движением. Дорогу занесло снегом – надо было расчищать ее. И горцы ущелья пришли на зов Мироныча.

Трудящиеся Грузии торжествовали победу.

Потом был Х съезд партии, Кронштадтский мятеж и Рижские переговоры. Увлекательно и просто со сцены Владикавказского театра рассказывал Мироныч о событиях, участником которых он был. И тут же формировал практические выводы. Тоже увлекательные и простые.

Для Терской области одним из них была необходимость провозглашения Автономной горской республики…

Не прошло и полугода – выделилась из Горской республики Кабардино-Балкарская область. Через год отделилась Чечня. А потом – ингуши и Северная Осетия.

И зимой 1925 – 1926 годов мы встретились с Миронычем еще раз – в последний раз – около Большого театра.

Мы вместе пошли по Охотному ряду и Моховой. Опять были расспросы о Владикавказе и владикавказцах, о Ростове и ростовцах.

– Где такой-то?.. А где такой-то?..

Мы простились. Я ждал на углу Воздвиженки трамвая и видел, как он предъявлял пропуск в ярко освещенной арке Троицких ворот, как зашагал по снежному накату Троицкого моста к величественным и суровым внутренним воротам.

Я тогда меньше всего думал, что мне придется когда-нибудь поминать Мироныча. Много, очень много было у него жизненного и творческого. Казалось, что в нем партийное перерастает во всечеловеческое. И так радостно было знать, что он живет.

Радостно было чувствовать его увлекающий голос в легком шуршании газетного листа, на котором была оттиснута его новая речь. В Ленинграде он выступал против зиновьевщины, и его речь была жарка, как пламя; вместе со своей партией он радовался на XVII съезде всемирно-историческим победам – и его речь звенела, как молот, дающий новые формы раскаленной стали.

И радостно было жить.

И когда в бывшем Владикавказе плакали репродукторы, хотелось lcmnbemhlh сунуть руки в их широкие горла, задушить их, заставить молчать. Потому что жить да жить должен был Мироныч.

ПРИМЕЧАНИЯ:

1 С.М. Киров был арестован 11 августа 1911 г. по делу томской подпольной типографии и 16 марта 1912 г. был оправдан за отсутствием улик, так как полицейский пристав, главный свидетель обвинения, арестовывавший Кирова в 1906 г., не узнал его на суде. (Прим. ред.).

2 С.М. Киров вернулся во Владикавказ в апреле 1912 г. (Прим. ред.).

3 Судебное дело против С.М. Кирова возникло по поводу другой статьи: «Простота нравов», в которой он разоблачал реакционную роль Государственной думы. (Прим. ред.).

4 По другим источникам, делегаты прибыли 8 (21) марта. (Прим. ред.).

5 Большевик Ной Буачидзе на Моздокском съезде был избран председателем Народного совета, а затем председателем Терского Совнаркома. (Прим. ред.).