Мелитон КАЗИТЫ. Мара

ПЕРЕВОД С ОСЕТИНСКОГО ФАРИЗЫ БЕЖАЕВОЙ

У нас в горах издавна существовали суровые законы. Например, непристойно было молодежи садиться за общий стол с мужчинами почтенного возраста. И, не дай Бог, случись подобное в старину, тень ложилась на всю фамилию. Оступившийся мог быть даже отвергнут своим родом, и, поскольку такой участи не хотел никто, все соблюдали обычаи.

Со временем обстоятельства изменились. С ними изменились и многие обычаи. Нынче и женщины могут разделить застолье, поддержать тосты, ссылаясь на равноправие. Случается, что и за Уастырджи,1 чье имя женщинам даже произносить не велено, могут поднять бокал и попросить его помощи. А кое-кто и обязанности тамады умудряется принять на себя. Из женщин! Недавно одна из моих соседок во весь голос подхватила песню о Уастырджи. Да, да, о Уастырджи, со словами:

Ой, ой, болезни твои да будут моими,

Ой, в жертву принести себя я готова

Тебе, белоусый, белобородый, златый

Уастырджи!..

Даже не додумалась назвать его, как полагается женщинам – Лагтыдзуар, то есть, Покровитель мужчин.

Да, сегодня, конечно, допускаются некоторые вольности, но там, где речь идет о женском достоинстве, нелишне сдерживать себя, соблюдать все правила. И помнить, что женщина прекрасна женственностью своей и что не может быть приятна, тем более желанна та, которая и пашет, и кулаками машет, и тосты произносит наравне с мужчинами…

Ну, да Бог с ними со всеми. Я вам хочу рассказать только об одной, о Маре… Которую узнал в самом начале грузино-осетинского вооруженного столкновения в конце двадцатого столетия.

Чреба – город небольшой, резвый юноша смог бы обойти все дома от восхода солнца до заката, да и отдохнуть бы еще успел. Здесь люди, которые, как говорится, на ногах и выходят на улицу, все знают друг друга или в лицо, или по рассказам других.

Но Мару я не знал до этой встречи. Невысокого роста, худощавая. Коротко подстриженные волосы ее торчат во все стороны, как щепки. Серый выцветший плащ висит на ней и делает ее похожей на птицу со сломанным крылом. Шла и шаталась, при этом тонкие ноги, которые она еле передвигала, как-то странно заплетались…

Мне многое довелось видеть на улицах Чреба: и застолья, и невиданные по своему размаху свадьбы, и драки. Приходилось быть и свидетелем несчастных случаев… Что я там не видел никогда – это пьяную женщину. И не то что пьяную, даже выпившую.

И вдруг такое. Даже солнце как будто стало уже не так светить.

Казалось, чья-то злая рука прострелила небесную синь, и оттуда, из образовавшейся дыры на землю упала Мара.

– Вот тебе один… два, три… подожди-ка, подожди, – тщетно пыталась она сосчитать что-то на своих согнутых пальцах.

– Видишь, как получается, – в то же время продолжал наш разговор мой попутчик и приятель, изысканно одетый интеллигент Грицко. – В двадцатом веке, в нашу неспокойную эпоху, эпоху сосуществования двух противоположных формаций – социалистической и капиталистической, при таком недоверии людей друг к другу, человеку приходится быть в постоянном страхе и тревоге, опасаясь…

Меня уже не интересовало, что будет говорить дальше мой собеседник, и чего стоит опасаться. Я смотрел только на Мару, был ошеломлен и даже озлоблен: неужели она пьяна? Женщина в таком виде на улице! Днем, при людях?!

– Ты знаешь, что здесь мы не замечаем? – философствовал дальше мой собеседник.

Удивительно, – подумал я в свою очередь. – Почему каждая эпоха в начале своем и конце как-то особенно склонна к философствованию? И большие сражения обычно бывают или в начале, или в конце войны. Выходит, в середине века все не так откровенно, или что-то можно прикрыть, не приметить? Может, в этом все же причина? А как же тогда известная истина, что веревка рвется посередине? Почему она не берется в расчет?

– Слушай, долго ты будешь так стоять? – потянул меня за рукав Грицко.

Человеческий мозг все-таки упрям. Я стоял, смотрел на женщину и никак не хотел верить, что она пьяна.

– Кто она?

– Мара. И знаешь, – пытался продолжить разговор Грицко…

– Она психически здорова?

– Да ну ее. Будь она неладна! И знаешь, – ему никак не хотелось прерывать свои рассуждения. – От этого ежедневного стремления прорваться куда-то вперед, быть во что бы то ни стало, первым…

– Подожди-ка, подожди… три… – продолжала считать и никак не могла сосчитать свои пальцы Мара.

– Может, она пьяна?

– Да оставь ты ее! – Грицко начал раздражаться. – И так от каждодневной суеты и мыслей о том, что имеем сегодня и что будет завтра, нервы что натянутые струны. И голова пухнет… – где-то издалека, не то из села Дменис, не то из поселка Знаур были слышны взрывы пушечных снарядов. Пешеходы заволновались. Все торопились куда-то.

Мару я видел первый раз. Первый раз видел я и пьяную женщину на улице. И от этого что-то необъяснимое, похожее на тяжелый грязный поток, собиралось на душе и неприятно раздувало грудь…

Потом видел ее чаще. Обычно – на перекрестке двух улиц, около торгующего напитками магазина. Там по соседству был еще и пивной ларек. На работу мне приходилось идти мимо магазина, поэтому Мара часто попадалась на глаза. Словно подбитая птица, еле стоявшая на ногах.

Не всегда она пьяной бывала, но бессменный старый серый плащ, порванные теплые чулки, которые носила в любую погоду, и поношенные чувяки делали ее жалкий вид еще более убогим. Еще и пиво это проклятое. Она его или из горла пила, или поспешно совала две-три бутылки в свою грязную сумку.

– Вот, возьми эти бутылки, и бедной будешь, если еще появишься здесь, – выговаривал ей молодой, упитанный хозяин ларька.

– Да иди ты, знаешь, куда, как будто даром мне их даешь, – бойко отвечала ему Мара.

Случилось, что ее не было видно довольно долго. Да и во время двадцатилетнего грузино-осетинского вооруженного противостояния кому до нее было дело? В каждую минуту можно было умереть даже от случайной пули. А потом, встретив ее, я заметил, как она старательно прикрывает живот плащом. И чем-то это напоминало движение человека, избегающего постороннего глаза. Хотелось верить, что меня обманывают мои глаза, но, увы… Мало ли негодяев…

– Вот этого ей еще нехватало, – с какой-то досадой думал я.

Но мои раздумья о некоем негодяе разогнала жена:

– Замуж наша Мара вышла, замуж. Еще и соседкой нашей стала, – она показала на пятиэтажный дом по противоположной от нас стороне улицы.

А как-то по дороге на работу довелось мне и мужа ее увидеть – невысокий, большеголовый, худощавый мужчина. Со стороны казалось, что ему голову свою тяжелее нести, чем полную сумку. На вид он был намного старше жены. Мара отставала от него на несколько шагов. Шла медленно, прикрывая живот. И так как плащ стал узок, она прибегала к помощи скрещенных на животе рук.

Шедшая впереди меня пожилая женщина остановилась, поравнявшись с Марой, посмотрела вслед мужчине и спросила:

– Это муж твой?

– Да. Что, не понравился? – Мара смущенно улыбнулась.

– Нет, почему…

– Что поделаешь, если бы был лучше… – и с той же улыбкой на лице последовала за мужем. – Лучшие лучших ищут…

Седая женщина тоже улыбнулась, задумалась, покачала головой и проронила:

– Какая же из тебя хозяйка? Бедный ребенок… Но что делать, на все воля Божья… – где-то поблизости прозвучали пулеметные очереди, и улица зашевелилась.

Тем же вечером соседки во дворе корпуса весело смеялись, бурно обсуждали новость. Мара родила мальчика-крепыша.

Я от души пожелал новорожденному счастья. Но соседки усомнились в счастливом будущем ребенка. Мол, из гнилого бревна – ни досок, ни дров, и сообщили:

– Мара, говорят, не успела родить, как попросила пива. Сколько, говорит, из-за этого ребенка я не пила, хотела, чтобы он родился нормальным, чтобы не хуже других был.

Хотя и смеялись соседки, но чувствовалось, что они жалели, ох, как жалели только что увидевшего свет ребенка.

После этого Мара словно сквозь землю провалилась. Да и мне в повседневной суете не до нее было. Потом сложилось так, что несколько лет мне пришлось жить вне нашего города. Домой приезжал редко. И вот по возвращении как-то встретил ребят из редакции, с ними был и приятель мой Грицко. Обрадовались друг другу.

– Где ты пропадал столько времени? Не забыл ли старых друзей? – его вопросы, как и он сам, были короткими и, можно сказать, не требовали обязательных ответов.

В редакции газеты мы долго вместе проработали, и он по-родственному, по-братски относился ко мне.

Меня провожали дружно. От главной улицы все свернули направо, хотя Грицко нужно было идти прямо. Я думал, что они провожают меня из уважения, и остановился.

– Ге-ге-ге! Ну до чего же забывчивое существо человек. Не помнишь? – воскликнул Грицко, показывая в сторону строения под высокими соснами. Это же – «Телевизор». Или брезгуешь уже?

Это была шашлычная. Выстроили ее перед войной, во время советской власти; мы были там частыми гостями, особенно в дни зарплаты. Любили произносить здесь длинные, умные тосты. Заведение было образцовое, да и вино здесь было дешевле, так что можно было отдыхать с удовольствием. А «Телевизором» прозвали за то, что сквозь стеклянные стены все было видно на улице.

Постепенно шашлычная стала терять свое лицо и имя. Её перестали называть «Телевизором», взамен появилось название – «Собачья столовая».

– Да ты не переживай! Сейчас посмотришь, как нас обслужат, какие нам шашлыки приготовят, – словно угадав мои мысли, смеясь, успокаивал меня Грицко.

«Они все-таки работники редакции, наверное, надеются на что-то путное, а то бы не шли туда», – размышлял я.

И в самом деле, Грицко то одного из работников поприветствует, то другого. Видно, что ему все рады. Грицко их даже поторапливал по-хозяйски:

– Давид, что будем пить, брат мой?

– Хазби, дорогой, сам знаешь, какие шашлыки твои братья любят.

– Зарета, сестричка, я и в своих снах твои хабизджыны2 ем. Только – двойные, как всегда! Ненавижу одинарный хабизджын.

В ответ ему смеялись все:

– Где ты пропал, где?

– Сейчас, сейчас, радость моя!

Приятель мой из редакции работал в секретариате. Уверен, что на подобные походы и на командировки у него мало времени, но все же, шутя, заметил я:

– Судя по радушному приему, как я вижу, ты здесь не самый редкий гость.

На что друзья тут же весело ответили:

– Да здесь все, от директора до судомойки, его соседи. А хороший сосед, как родной человек, вот и рады ему.

Тут же в дальнем углу зала накрыли нам стол. Посетителям объявили, что выпивки уже нет, что конец рабочего дня, и они стали постепенно уходить. С их уходом и воздух стал освобождаться от табачного дыма и едкого запаха спиртного.

Настало время тоста за родителей, и тамада Грицко мобилизовал всю свою красноречивость:

– А теперь мы должны поднять бокал за ту, которая испокон веков не дала заклятым врагам до конца истребить нашу нацию; за ту, благодаря которой язык и обычаи наших славных предков от скифов и алан дошли до наших дней, сохранились для наших детей; за ту, с молоком которой с щедростью и любовью мы впитываем все лучшее, что было и есть у нашего народа; за ту, благодаря которой существует на земле наш народ – за славную осетинку-Мать!

Не успел он закончить, как посыпались оживленные реплики:

– Кто сказал, что не придет?

– Тост в свою честь услышала, наверное.

Слышно было, как официантка почти шепотом выговаривает кому-то у входа:

– Уходи, уходи. Буфет закрыт уже. И буфетчик уже ушел домой. Уйди, как тебе не стыдно. Не вернется же он из-за тебя обратно.

– Одну, всего одну бутылку… Осталось же, наверное, где-то после посетителей… Не может быть, чтобы все всё до конца выпили… – перед официанткой, как мокрая курица, стояла Мара.

Грицко тоже услышал их разговор. Прервав свой тост, уставился на них. Заметив, что и я прислушался к спору двух женщин, сперва потерял дар речи. Потом разозлился:

– Ну, не позорище это? Никогда не даст спокойно посидеть.

После этого нервно постучал пальцем по бутылке вина:

– Нельзя это пить, нельзя! Рассудка лишает человека, рассудка, будь оно проклято! С ума человек сходит, с ума!

– Да, да, нельзя. Не годится… человека ума лишает… – Мара легко соглашалась с ним. Она отодвинула официантку в сторону и направилась к нам.– А что же ты тогда его пьешь?

Все засмеялись, и это еще больше разозлило подвыпившего Грицко. Он вскочил с места:

– Я мужчина, мужчина, я брюки ношу!.. Я шапку на голове ношу!.. Вот, посмотри!

Смех, разозливший Грицко, придал Маре смелости:

– Брюки женщины тоже носят, мы давно уже с вами наравне…

Грицко понял, что слова его падают в пустоту, теряют смысл и обреченно перевел взгляд на меня:

– Вот так всегда. И без этого человек ничего хорошего не слышит, а тут еще вот это видеть…

– А ты не смотри, – не унималась Мара. Видно, что где-то она уже приняла: пьяная улыбка не сходит с лица. – Может, у вас найдется лишняя бутылка, а то мне некогда… И уйду.

Бывают моменты, когда нравоучения вообще излишни, лучше и легче отдать, что просят. Так поступили и мы. Она засобиралась, благодаря нас на ходу, опять проводя согнутыми пальцами по бутылке и сосчитывая неизвестно что.

– На вот, возьми, не пей без закуски! – протягивая куриную ляжку, крикнул ей вслед Грицко.

Она сначала приняла это за шутку и засмеялась, показывая почерневшие зубы, затем подумала и, повернувшись, произнесла.

– Сыну отнесу.

– Мара… – я первый раз назвал ее по имени. – Как твой мальчик?

– Который, второй? – она пристально посмотрела на меня и улыбнулась. Я был поражен. Это уже была не улыбка слабоумной, спившейся женщины. В этой улыбке зацвела и вырвалась наружу скрытая, притаившаяся радость.

– Двое их у нее уже, – пробурчал Грицко.

– Спасибо. Они хорошие у меня. Все хорошо с ними. Ой, как бы не наплакались они без меня… – сунув угощение в карман и обняв бутылку словно ребенка, Мара заспешила к выходу.

Она заспешила, но глаза мои не спешили оторваться от пола. Хотел представить детей Мары, лишенных родительской заботы и доброго наставника. Размышлял о том, как мы будем все сваливать на тяжелые военные времена, чтобы никто никогда нас не упрекнул в том, что кому-то могли помочь, но не помогли.

Настроение у всех было испорчено, остался тяжелый осадок от неловкой, неприятной встречи. Застолье уже не было в радость, и мы разошлись по домам.

Дома жена и сын внимательно слушали, как дочь, давясь от смеха и размахивая пустой матерчатой сумкой, явно копируя чьи-то движения, оживленно рассказывала: «Прямо на пороге, так брезгливо, держа четырьмя пальцами сумку за дно, вытряхнула все и передала мне обратно со словами: “Отнеси это матери”».

Как потом выяснилось, она инсценировала свою встречу с только что вернувшейся из шашлычной Марой, когда по просьбе матери передавала вещи, из которых вырос наш сын, мальчикам Мары. Так, оказывается, делали все наши соседи.

И вправду, часто можно было встретить Мару со своими сыновьями-крепышами на улицах Чреба, выпившую или с похмелья. А бессменный выцветший плащ ее и теплые цветастые чулки будто родились вместе с ней и должны были прожить с ней жизнь. Никогда не было обновок и на мальчиках. Все с чужого плеча. Даже неопытный глаз мог определить, что не по снятым с них меркам была выкроена и сшита их одежда. Ну, это бы еще ничего. Но создавалось впечатление, что и мать их была не по ним выкроена: совсем им не подходила. Смени их одежду, и ничего бы не осталось общего. Мальчики даже идти с ней не хотели, убегали от нее. А она, как обезумевшая наседка, кудахтала и догоняла их, пыталась крепко держать их за руки, но они опять вырывались.

Как-то стояли мы с сослуживцами на улице около научно-исследовательского института. Они втроем проходили мимо нас. Старший сын, насупившись, шел впереди. Младший еле держался на ногах, мать старалась поддержать его, но он резко отталкивал ее руку. И по тому, как он прижался к дереву, и по багровому лицу было видно, что с ним творится что-то неладное.

Мара, бедная, металась в отчаянии и умоляюще приговаривала:

– Потерпи чуть-чуть, мы почти у дома. Люди же не знают, что ты болен, – показывала она в нашу сторону.

– Ну, что с тобой, мужик? – не выдержал я и направился в их сторону, но Мара, словно настоящая наседка, бросилась навстречу и преградила мне дорогу.

– Нет-нет. Не подходи к нему близко! Не подходи! Ты куришь, – и, выдавив из себя что-то подобное улыбке, произнесла: – Ветрянка у него. При таком больном ничего нельзя: ни пить, ни курить, ни ругаться.

На этот раз, как ни странно, но и сама она была абсолютно трезвой. И плащ ее был тщательно выстиран. Правда, позабыла погладить утюгом.

Позже стало известно, что оба ее сына уехали учиться во Владикавказ, в профтехучилище, хотя и в Чреба есть подобные училища. Всем была понятна причина их переезда: они сбежали от матери, потому что устали от стыда за нее.

А бедная мать после этого вообще уже не просыхала. Часто, сидя прямо на улице, плакала и причитала:

– Умереть бы мне лучше. Может, они голодные там? – И продолжала, как и раньше, делать условные мерки на бутылке, определяя, сколько стаканов там должно быть. – Один…два…три…

Даже человека, живущего припеваючи, как любит поговаривать Грицко, ежедневные заботы, суета и раздумья о том, что сегодня и что будет завтра, держат в постоянной тревоге. А каково было несчастной Маре под тяжестью своего недуга…

Как-то по улице 13 Коммунаров несли покойника на кладбище. Говорили, что снайперы нашего горе-соседа застали ее прямо на улице. Кому не известны многолюдные похороны осетин. Но за этим гробом шла горстка, по-видимому, не обласканных судьбой людей. Это выглядело странно, и я поинтересовался:

– Кого хоронят?

– Да одну любительницу выпить. Грузины ее убили.

– Кого?

– Мару.

Прямо за гробом в новой форме учащихся профтехучилища шли два крепко сложенных юноши.

В них нетрудно было узнать детей Мары. Теперь им не придется
больше стыдиться за мать. И вырвалась в слезах на волю та
горечь, что скопилась в их юных душах за короткую их жизнь. Они
шли, плача навзрыд.

1 Уастырджи – покровитель воинов и путников в
осетинской мифологии, чье имя не произносят женщины.

2 Осетинские пироги из сыра.