Виктор ЧИГИР. Метаморфозы

РАССКАЗЫ

ОБЕЩАНИЕ

Мурата подселили к нам в конце августа. Он был худощав, высок и смугл, а глубокие морщины вокруг рта выражали недовольство. Мы как-то не сразу заметили, что его очень тяготило то, что спать ему приходилось у выхода. Тогда еще никто не знал, что он – бывший зек. Мы видели просто немолодого человека, который давно научился отличать преходящее от всего остального и который очень редко дергался по пустякам. Он вел медлительную молчаливую жизнь, но в его глазах читалась дерзкая высокомерность. Она-то и беспокоила нас первое время. Он небрежно косился каждый раз, когда кто-то проходил мимо, и всегда менял положение, если кто-то оказывался у него за спиной. Если его дружески трогали, он сначала заставлял себя не напрягаться и только потом что-то кратко отвечал. Говор у него был плавный, но твердый, с командирскими нотками убеждения. И если в комнате у нас затевался спор, и Мурат невольно принимал в нем участие, его доводы мы всегда слушали в молчании. Он был мусульманин и верил, что на все воля Господа, а атеистов считал неразвитыми малышами и был убежден, что каждый из них рано или поздно повзрослеет и обратится к вере. И когда наши споры затрагивали подобные вопросы, получалось так, что последнее слово всегда было за ним: наговоримся, накричимся, выдохнемся, Мурат угостит самого заядлого атеиста яблоком и, играя в руках сигаретой, направится к выходу, а выходя с улыбкой бросит: «А кто, по-твоему, придумал яблоко?». Уйдет, а мы хохочем, будто нам рассказали пошлый анекдот. Всегда хохотали над этой его привычкой.

Но тогда мы еще не знали, что он – бывший зек. И, наверное, не смеялись, если б знали. Это потом Челик случайно увидел у него татуировки на ногах. Мы сначала не поверили, подумали: что может знать турок о тюремных знаках, но потом увидели сами. На правом колене Мурат носил розу ветров, а на лодыжках – маленькие паутинки. И прятал он их как только мог: спал в носках, переодевался в уборной. И даже когда мы их углядели и прямо спросили, откуда они, он все равно продолжал их прятать.

Узнав, что он бывший зек, Андрей вдруг тоже заговорил о тюрьмах. У этого сына астраханского народа, оказывается, сидели все родственники: брат, двоюродный брат, дядя, тетя, муж сестры, их сын. Лишь отец давно вышел и теперь доживал век где-то под Астраханью. Андрей рассказывал вдохновенно, оживленно жестикулируя, но он был глупец и бездельник и даже если говорил что-то интересное, звучало это как обыкновенный треп. Так что почтительно прислушивался Мурат недолго. Вскоре он, как и мы, понял, что слушать Андрея занятие не очень благодарное, и как-то незаметно почтительность его сменилась снисходительностью.

Хотя стать приятелями они успели. И не раз их можно было видеть сидящими на одной кровати с блестящими от алкоголя глазами, доказывающими друг другу свои хромые правды.

– Да у тебя в Астрахани сидят одни браконьеры, – говорил Мурат.

– Да, – соглашался Андрей, – браконьеры. Представь, человека за убийство на шесть лет закрыли, а моего дядьку на восемь – за браконьерство!

– Ничего, – говорил Мурат. – Не хрен государственную дичь воровать.

– Рыба – не дичь, – возражал Андрей, показывая желтые зубы. – И не воровал он, а семью кормил.

– Ага, – ухмылялся Мурат. – Шестьдесят кэгэ на пузо, да?

– А что? – улыбался Андрей смущенной улыбкой. – Подумаешь, будто ее меньше станет.

– Вам волю дай, вы, блин, воду из Каспия по бутылкам растащите!

– Ну, ты скажешь!

Или:

– Ты не думай, – говорил он, сверкая глазами. – Баб на свете много, и тешиться одной, как скупердяй, мелко. Ты ж не скупердяй?

– Ты ведь мусульманин? – говорил Андрей.

– И что?

– Вам же…

– Что – вам же? Если к бабе серьезно будешь, она тебя изнутри съест, понимаешь?

– Да что я, маленький, по-твоему! – восклицал Андрей.

– А что тогда разговоры такие заводишь?

– К слову пришлось.

– К слову ему пришлось… Если она знает, что ты без нее никуда, она всегда будет это учитывать, и дела до тебя ей мало будет. Не нужны им верные псы, таких волки первым делом грызут.

– Бросила тебя, наверно? – спрашивал Андрей серьезно, на что Мурат злобно огрызался.

А иногда он, бывало, разгонялся и говорил один, не умолкая и никого вокруг не видя, и если удавалось не замечать пьяного бормотанья Андрея, можно было подумать, что Мурат беседует сам с собой. Забавно получалось:

– Ой, там мужик на своем «Феррари» так обделался! Вот ты прикинь. Ты ломишься по новому асфальту, солнце, деньги, да, ты убойный мужик, у тебя жизнь удалась, окошко открыто, девка рядом сидит, коленки кверху, едешь потихоньку, в зеркало смотришь – а там кран несется! Ты понимаешь, девяносто шел наш кран! Какие там первые действия, а? Я ж говорю, там мужик этот по всей дороге, как тушканчик, куда б деваться! Такая махина на его бесценную пичужку! И Метя мой с тупой рожей: «О-о-о, феррари!», с фотоаппаратом, домой друзьям показать, какой он феррари видел! Там мужик этот, я говорю, так деру дал, красный загорелся, плевать ему на этот красный!..

Редко на Мурата такое находило, конечно, но когда находило, смеялись мы от души. Можно было даже забыть, что он бывший зэк и что сидел за двойное убийство…

А убивал он в трезвом уме и со знанием дела. Однажды сел так с бутылкой коньяка в шесть вечера да часам к двенадцати все нам и выдал. А было все до жути просто. Мы как сидели, так и остались сидеть, а потом еще долго не могли заснуть.

– Друзья как друзья, – говорил он отстраненно, как бы сам для себя. – Не лучше и не хуже, чем у других. Выручали друг друга, когда надо было. И когда не надо было, тоже выручали. А когда у Мети жена родила, а он в командировке мерз, я с Романычем ее и навещал. И цветы ей с Романычем носил. Тогда еще не было этих телефонов, и с мужем Лизка месяц связаться не могла. А в роддоме холодно, отопления нет, вот мы и воровали ей одеяла из дома. Моя очень ругалась. Не дружила она с Лизкой. Ну, бабы на то и бабы, чтобы ссориться по пустякам. Потом и Романыч жену нашел. Так что юбку даже самый нерадивый может найти. Каждой твари по паре, как говорится. И зажили по-семейному. Вместе выросли, вместе повзрослели, вместе старость встречали. Дети, жены, покупки, коммунальные. Планировали поженить сорванцов, чтобы уж наверняка. Сводили их специально, в летние лагеря возили…

Медленно так бормотал он историю своей жизни, иногда непроизвольно срываясь на резкость, и прерывалось это только шумным дыханием Андрея, тот сидел напряженно, похожий на дикую дворнягу, и, казалось, ожидал нападения.

– Помню, поссорились мы с Романычем, – продолжал Мурат хрипло. – Из-за пустяка. Но отсюда все и началось. Недоверие, шептания. Я ведь почти уверен, что так и было. Шептались с Метей друг о друге. А Метя по природе своей глупый… похож на нашего Андрюху. Глупый и безответственный. И вместо того чтобы помирить, наоборот… В общем, и с Метей поссорились. А потом и узнал, что Метькин сынуля мою Нелю… А она что? Бабы на то и бабы… Им только нашептать приятностей, и готовы. А этот толстолоб, видно, не в отца пошел. Соблазнил, влюбил, показал, научил. В общем, деваться моей Нелечке было некуда. А мы тут вдобавок не ваших кровей. У нас, знаете ли, даже в трусах при дочери появляться не принято. И что прикажете делать?.. Нет, дочь я пальцем не тронул, она у меня единственная была. А свое чадо Метя так спрятал, что не найти – увез и сдал кому-то в охранение. Поженить бы их, что ли… Хотя нет. И он, и я знали, я скорее убью этого недоделыша, чем снова подпущу к Неле. Да и какая женитьба в их возрасте? Одной четырнадцать, другому – шестнадцать. А недоделыш и без этого за свои шестнадцать такого навидался, что я за свои сорок даже не нюхал. Чахнет у вас народ. Глаза огромные, зрачков не видно, кадыками пугаете. Девочке четырнадцать – сосет! Мальчику шестнадцать – взрослую хочет, чтобы умела! Тьфу!.. А с другой стороны моралисты поют и вещают об упадке культуры! И кому вещают? Избранным убогим, кому средства еще не позволили? А сами домой придут, а детки за стеночкой стонут. И плевать им на родителей – у них переходный возраст! Ма, па, это мой новый парень, познакомьтесь – и испарину со лба протирает! А родители-то – моралисты, ну, раз возраст переходный, говорят, стоните на здоровье… И моя Неля туда же. И ест меня это все изнутри, а наружу только слезы. Кулаки сжимаю, а они мне: успокойся, дружище, все наладится. Я Нельку на аборт, а она, дура, к бабушке с дедушкой от кровотечения. Я волосы на себе рву, а они мне руки на плечи кладут и приговаривают: не надо, Мурат, не надо. А что «не надо», скажите? Я что, так много просил? Нет. И до сих пор не прошу. Дочь отняли, жене надо было только дождаться. А я ведь и не просил ждать, сама принялась месяцы считать. Зачем, скажите, дарила мне надежду целых четырнадцать месяцев? Чтобы больнее было оттолкнуть?.. Пускай! Я и это пережил. Даже интересно, что мы способны пережить… Кроме физической боли, когда тебя режут или, не знаю… жгут живьем – да все! Наверное… Я назло себе не умираю. Просто выпрямляюсь и иду дальше. Меня наизнанку выворачивает, ан нет! – пока кровь не пустят, живу. Назло… И их нужно было наказать. Назло. Потому что некому больше наказывать. И Метя, и Романыч, они ведь с самого начала все знали. И как там у Нели с этим начиналось, и как продолжалось. Им ведь просто нужно было все приостановить. Пускай все равно! Сами такими были. Да. Но понимать они ведь должны, что неправильно это, что не так это делается?.. Я ни о чем не жалею. Свое я отсидел. Топор мой – орудие палача.

Конец рассказа был внезапен. Мурат вдруг замолчал, опустил голову и надолго уставился в пол. Мы же, поняв, что продолжения не будет, молча разбрелись по своим постелям, но еще долго лежали и просто смотрели в темноту.

А вообще он людям нравился. Было в нем что-то. Чтобы понять, нравится тебе человек или нет, достаточно одного-единственного взгляда. Бросая взгляд на Мурата, волей-неволей симпатия к нему появлялась у каждого. Так бывает, если лицо у человека испито не распутной жизнью, а большими духовными страданиями. Это притягивает. Мурат многое пережил. Подобное всегда как-то по-особому проявляется в чертах лица, во взгляде. И, несмотря на то, что помимо всего прочего в глазах у него читалась и дерзость, и ненависть, и брезгливость, то, что притягивало людей, преобладало над всем остальным троекратно.

И мы, пускай не сразу, но приняли Мурата за своего. И никто его не судил. Да и не боялся, если честно. Чего тут бояться?..

А ночлежка наша с каждым днем становилась все популярнее. Стали к нам не только бомжи и работяги селиться, но и люди звеном повыше. Хозяин накопил, наконец, денег и отстроил половину нашего зверинца более-менее сносно. Кухня засверкала новой мебелью и посудой, входная дверь стала железной, коридор от парадной до пожарного выхода выложился паркетом и, что самое главное, не скрипел теперь. Но особенно стало радостно за новый санузел. Засверкало там все, заблестело, вытяжка гудеть начинала, как войдешь. Некоторых даже пришлось учить пользоваться жидким мылом. А Андрей так вообще, когда увидел, прибежал к нам и, выпучив глаза, спрашивает: «А мне туда можно?». Мы его на смех как подняли, так до вечера и не отпускали. Хотя задуматься тут было над чем…

Селиться к нам стали и заезжие туристы. По-русски ни слова, а все прибывают и прибывают. Разноцветные все, надушенные. Пахло от них знатно, аж голова кружилась. Мы за их красавицами хвостиком по коридорам бегали, лишь бы принюхаться. Глазели на нас, как на медведей, дикари, мол, русские. Бочком в коридоре обходили, шептались друг с другом, будто б мы что-то понимаем. У них неважно, немец ты, француз, или вообще из Италии, все разговоры строго на английском, так что не разберешь, кто из них кто. А иногда здоровались. Правда, как-то понарошку, через силу, но здоровались.

Так Мурат с ней и познакомился. Ее звали Клаудия Пенья, и она была чилийка. Он столкнулся с ней на кухне рано утром, когда все еще спали. Она сказала ему: «Хэллоу», а он ей: «Доброе утро», и все бы тем и закончилось, если бы утро не было столь ранним и если бы их что-то стесняло. В комнату он вернулся только через два часа, когда все уже проснулись. Кружка остывшего чая у него в руке была не тронута. Он сел с ней на кровать и залпом выпил. А потом лег и проспал до обеда. Было утро выходного дня.

Андрей потом рассказывал, что они там только разговаривали: Мурат по-русски, Клаудия по-английски. Но мы не верили. Во-первых, такое даже представить сложно, а во-вторых – просто невозможно говорить таким образом целых два часа. К тому же Андрею верить не приходилось. С чего это ему взбрело в голову проснуться ни свет ни заря и пойти искать своего друга?..

Так или иначе, Мурат с ней сблизился. И они действительно как-то умудрялись общаться между собой. Это случалось вечерами, сразу после ужина. Они садились на диване в общей гостиной или прямо на кухне и беседовали.

– У нас тут так не делается, – говорил он ей, улыбаясь. – Нужно все время носить с собой паспорт, до-ку-мент.

Она хмыкала, кивала и тоже что-то быстро говорила.

Каким-то непонятным образом Мурату даже удавалось смешить ее. У нее был очень громкий звонкий смех, от которого у нас по спине пробегали мурашки. Смеясь, она прикрывала одной рукой рот, а другой стукала Мурата по плечу. Мы косились на них и втихую завидовали. Иногда Мурат замечал на себе наши взгляды, и его глаза вспыхивали неподдельной злобой, хотя это быстро проходило. К тому моменту мы уже сдружились настолько, что могли подшучивать друг над другом по разным пустякам. Но насчет Клаудии язык у нас всегда держался за зубами.

Возвращаясь в комнату, он был весел и всегда что-то нам рассказывал. Иногда про нее, иногда вообще о чем-то постороннем. Мы, конечно, не подавали вида, но будь мы все прокляты, если не ждали от него рассказа только о ней!..

Это было как лучик ослепительного света. Мы чувствовали себя пещерными жителями, которым впервые в жизни показали солнце. Даже ее имя – Клаудия Пенья, – даже оно уже светилось и пахло чем-то теплым и далеким. В нас подымалась неподдельная тоска, душившая нас, когда мы слышали ее быстрый звонкий говор. И все бы ничего, если бы не Мурат. Он был одним из нас, но его допустили до того света. Он говорил, что она родом из Копьяпо, и мы, понятия не имея, где это, жмурились от этого слова, как от вспышки. Нам было тоскливо и плохо, но мы тянулись к этому и даже, – чего тут таить, – немного ненавидели их.

Ей было лет под сорок, и волосы у нее были естественного черного цвета. Они курчавились и пахли чем-то резким, но приятным, отчего всегда хотелось либо чихнуть, либо дернуться, как от наваждения. Мы дергались, потому что чихать не позволяла гордость. Еще она носила блузки светлых тонов и широкие темные юбки. Юбка, конечно, все скрывала, но красоту ее ног можно было угадать даже слепому. Как и все туристы, она смотрела на нас как на нечто недостойное ее внимания, но нам было все равно.

Она и на Мурата так смотрела, наверное, но он этого не видел и все больше поглощался ею.

Через неделю его было не узнать. Он уже никого не замечал и беседовал с нами, казалось, только из необходимости, так, лишь бы удостовериться, что мы друг другу не чудимся. При Клаудии же менялся полностью: сутулости как не бывало, морщины распрямлялись, а глаза начинали лучиться добротой. Это были два совершенно разных Мурата. И какой из них настоящий, решать мы не брались.

Мы уже знали от него, что она разведена, имеет троих детей и держит овощную лавку у себя в Копьяпо, что приехала она к нам «налаживать свое дело», и что здесь ей практически ничего не нравится, особенно дождливая погода – такие мелочи он рассказывал охотно, всегда с улыбкой на лице. Андрей считал, что приукрашивал многое Мурат, так как с улыбкой рассказывают только анекдоты, но и завидовал намного больше остальных. Даже больше Вовы, из-за которого все и получилось…

Вова жил с нами в одной комнате и занимал самое почетное место – у окна. Он был сыном блокадницы и жил здесь с мамой на птичьих правах. Его мать, встретившая войну маленькой девочкой, вместо платы прибиралась на кухне и в уборных, а он клал за городом асфальт и пил по выходным. Он был обаятелен и мог преподносить себя с выгодной стороны, хотя ничего весомого за этим никогда не стояло. Настоящей важности ему придавало лишь то, что мать его была блокадницей, но так как он не раз об этом напоминал, важностью это вскоре быть перестало. Мы недолюбливали его.

Клаудия ему тоже понравилась. И так как было понятно, что общаться с «русскими варварами» она совсем не прочь, тоже за ней приударил. Его ухаживания остались для нас в тени, но результат очень скоро дал о себе знать – их стали видеть вместе за чаепитием, а иногда и в коридоре, где обычно люди просто расходятся. Он тоже научился смешить ее и иногда даже разыгрывал, отчего она хохотала до слез. Разок их даже видели в городе, гуляющими мимо витрин…

Мурат старался ничего этого не замечать. Его беседы с Клаудией продолжались, правда, той теплоты в них уже не было. Он как бы потух и теперь просто тлел. Мы чувствовали, как дым этого тления, едкий и плотный, распространяется вокруг, и это все больше нам не нравилось. «Таких людей нельзя обижать», – сказал как-то Челик на ломаном русском, и мы были полностью с ним согласны…

Мурата нельзя было обижать. Такие люди не умели прощать. Жизнь трепала их слишком долго, и они научились бить в ответ. Есть такие. Они не могут по-другому. Со стороны может показаться, что им всегда больнее, чем остальным. Может быть, и так. Обжигаясь, они всегда кричат сильнее…

Выяснять отношения с Вовой Мурат тоже не спешил. Они как-то негласно решили не замечать друг друга. И если им случалось оказываться в одном коллективе, один из них или молчал или просто уходил курить. Так продолжалось долго.

Потом Мурат принес кошку, и каким-то чудом ему удалось уговорить хозяина поселить ее у нас. И на время Клаудия была забыта.

Это был большой черный кот, лохматый и хромой. Мурат рассказал, что спас его от двух взбешенных собак, решивших загрызть его прямо на детской площадке.

– Очень храбрый котище, – говорил Мурат с гордостью.

История действительно была невероятная. По словам Мурата, кот и не думал бежать или лезть на дерево. Он шипел, выгибался дугой и прыгал на морды своим обидчикам.

– Если бы бой был на равных, – говорил Мурат, – он бы вышел победителем.

Кот слушал все это с ленивым достоинством, иногда чуть приоткрывая сонные глаза хищника, и всем своим видом показывал, что ему приятно слушать такое. Но особенно он наслаждался, когда вспоминалось, как он ударил собаку по морде, и как та взвыла.

– Как обожженная! – говорил Мурат с азартом.

Кот ухитрился не просто вдарить – вдарив, он вцепился когтями в собачью щеку и потянул на себя. Щека растянулась, как жевательная резинка, собака завыла от боли, прижала голову к земле, а кот все не отпускал и, недобро блестя глазами, тянул на себя. И неизвестно, чем бы все закончилось, если бы у собаки не было подмоги. Вторая псина, как выдавалась возможность, кусала, толкала, бодала боевого кота, у того только шерсть летела. Он, как мог, отбивался, но силы были на исходе. И если бы Мурат не отогнал озверевшую братию, рано или поздно кто-то бы достал до шеи храброго кота, и все бы закончилось…

Теперь кот хромал, плохо спал и с трудом мог взобраться на кровать. Людей он сторонился. И если не было рядом Мурата, отсиживался под его кроватью до самого вечера. Хозяина в Мурате он признал сразу и очень волновался, если тот задерживался на работе. Это было самым настоящим доверием, на какое только способно животное. Их вечерние встречи нужно было видеть: когда Мурат возвращался, кот осторожно выглядывал из-под кровати и с надеждой смотрел вверх, на лицо хозяина – в настроении ли он, и если Мурат приветственно протягивал руки, кот, решаясь всего секунду, быстро, насколько позволяла хромота, бежал к нему навстречу, Мурат подхватывал покусанное ободранное тельце, прижимал к груди, а кот терся о хозяйскую рубашку и громко, натужно мурлыкал, как бы что-то запоем рассказывая.

Имени у него не было, так как Мурат не смог ничего придумать, а мы вовремя не настояли. Мурат называл его просто: «Эй», или «Эй, малыш». Кот откликался и даже был благодарен за такое прозвище. Вскоре он и на наше «Эй» стал откликаться.

– Эй, – говорили мы, – давай пожуй, а то вообще раскис!

Так что, наверно, это было его именем – кот не возражал.

А разок наш Эй встречался с Клаудией. Он сразу понял, как хозяин относится к этой женщине, и попытался приласкаться к ней. Но у Клаудии была аллергия на кошек, и кота пришлось отводить обратно в комнату. Мурат сильно расстроился. А когда увидел победно злорадствующего Вову, не удержался и нарычал на нас всех. Сорвался. Андрей от неожиданности даже обиделся. А потом, сам не понимая смысла своего поступка, принял сторону Вовы и вместе они принялись рычать на Мурата. В ответ Мурат сжал кулаки и нахмурил брови. Мы попытались их утихомирить, но ничего не получилось. Наши руки отталкивали, нам затыкали рты, Челик даже получил пребольный тычок в грудь. Драка назревала на ровном месте. Мурат уже перешел на личности и просто ждал удобного момента для первого удара. А может, ждал, чтобы его ударили. В слово «дырявый» он вкладывал столько ненависти, что хватило бы на четверых. Мы не узнавали нашего Мурата. Лицо его исказили боль и ненависть, он был страшен, но вызывал смутное ощущение сочувствия к себе. Нам становилось стыдно, и мы все отчаянней порывались все это остановить. Но это только подливало масла в огонь.

Хорошо, что пришла Клаудия и все остановила. Мы очень во-время замолкли, и она даже не поняла, что случилось. А может, поняла, только вида не показала. Она поманила к себе Мурата, и он вышел за ней в коридор. Дверь за ними закрылась, но мы все слышали.

– Клаудия, я не знал, извини, я бы не принес его. – Голос Мурата звучал виновато.

Она пролепетала что-то на своем, быстро-быстро, как бы оправдываясь, мы поняли только слово «аллергия».

– Ты не думай, что я специально.

– Но-но! – сказала она и опять быстро-быстро запела, а потом что-то спросила.

– Что? Я не понял, – сказал он.

Она повторила.

– Грусть? – спросил Мурат. – Нет, все нормально, – и повторил: – нормально. Вот, видишь, у-у. – Тут он, наверно, фальшиво улыбнулся.

Она снова начала говорить, несколько раз звучало имя «Вова», – она произносила его с ударением на «а», нам даже не верилось, что это про нашего Вову. Мурат вздохнул. Она спросила что-то снова.

– Все хорошо, – сказал он. – Просто в голове все вверх тормашками.

– Тармащьками? – повторила Клаудия непонимающе.

– Ну да, помнишь, как тогда, когда дождь лил. Любимые фильмы, любимые города. Загадка, тайна… Плюм-плюм, плюм-плюм…

– А! – воскликнула она. – Тармащьками!

– Ага. Вот так же сейчас.

Она засмеялась. Потом спросила что-то, и Мурат сказал: «нет». Она почти по-русски спросила: «Почему?», на что он вздохнул и, наверное, пожал плечами. Она хотела что-то сказать, но Мурат ее перебил:

– Красиво ты сегодня выглядишь. – Он вздохнул. – Как коза во время течки.

Это было так неожиданно, что кто-то из нас запищал от удовольствия. Мы схватились за животы и попадали кто куда. Смех распирал нас, но мы держались. А Мурат ласково продолжал:

– Дед всегда рассказывал. Бараны голову теряют, когда приходит время. Дерутся, бодаются. А что? Так и есть. А если коза еще пострижена да помыта. Понимаешь? Не то, что баран, человек не устоит!..

У нас уже потекли слезы. Клаудия сказала на своем, что ничего не поняла – она действительно не понимала, Мурат говорил слишком ласково, чтобы можно было что-то заподозрить.

– Ты мне очень нравишься, – говорил он. – Я бы с тобой зажил по-человечески, но мне еще дед сказал, что кучерявых лучше не надо. А он в этом понимал. Вы ведь…

Здесь Вова не выдержал и вышел к ним. Оказывается, ему весело не было. Он взял Клаудию за руку и повел по коридору прочь от нашей комнаты. Клаудия не сопротивлялась, а Мурат не мешал. Когда они ушли, он зашел к нам и закрыл дверь, на лице его играла улыбка. Он был доволен собою, как человек только что получивший первую зарплату на новом месте.

И тут нас прорвало. Мы хохотали, наверное, минут десять. Кот от греха подальше спрятался под кроватью, Андрей забыл, что поругался с Муратом, а Мурат и не думал напоминать ему об этом.

– Ну, ты дал!

– Это ж надо было!

– Как ты ее!

– Сука не захочет – кобель не вскочит, да?

– Пусть теперь гадает!..

Это был вечер веселья. Андрея тут же послали за выпивкой, Челика за гостями, а гостей – за магнитофоном и кассетами. Мы танцевали, пили, спорили. Люстра шаталась, пол скрипел. Мурат звонил своим дружкам, но те не приезжали и звали его к себе. Он спрашивал, хочет ли кто-нибудь поехать, но мы отказывались, тогда он говорил: «Нет», клал трубку и набирал новый номер. Женщины много не пили, и это расстраивало. И что завтра рабочий день – тоже расстраивало. Мурат все порывался услышать одну песню, которую он когда-то слышал за стеной, но не находил ее среди кассет. Артем, хозяин кассет и магнитофона, дважды бегал к себе и нес все, что было. Но и там нужной песни не находилось. Тогда Мурат сам принимался напевать: «Что-то там про дымку сигаре-ет! А мне плевать на белый све-ет! Ведь я лежу, и твои волосы… Что-то такое!». – «Нет, не было у меня такой», – говорил Артем. «Как не было? Было! Я сам слышал! Вспоминай… Дымка сигаре-ет! В твоих заро-оюсь волосах!». – «Да не было такой!», – сердился Артем. «Ну, ставь тогда что есть!», – махал рукой Мурат, и Артем ставил Михаила Круга. Женщинам нравилось, когда Мурат приглашал их танцевать. Танцуя, он все время что-то им нашептывал, они улыбались. Одна спросила: «Где твоя чилийка?», он прошептал ей что-то обидное, отчего она скисла и больше не танцевала. Во второй раз, когда Андрей пошел за выпивкой, его побили. По его словам, верзилы на иномарке, но это был треп, никто его не бил. Ему просто нужно было оправдаться за разбитую бутылку (наутро мы даже нашли ее осколки на лестнице). Потом пришел Вова, очень тихий и неправдоподобно приветливый. Мурат старался не замечать его, но вскоре не выдержал и стал орать: «Что, доволен? Отдаю, не жалко!.. Дай только до рожи твоей дотянусь!» Их растащили и вручили дамам. Мурат снова принялся что-то нашептывать, а Вова втихую пить. Потом Челик рассказывал анекдоты. С поправкой на его непередаваемый акцент нас просто сбивало с ног. Он знал десятки русских анекдотов, а главное, понимал их. Особенно у него получались про льва и обезьянку, а еще про золотую рыбку и три желания. Вова рассказал про самолет и трех парашютистов, а потом про пулеметчика в плену. Мурат рассказал про поручика Ржевского и хромого коня. Андрей попытался что-то промямлить, но ничего у него не получилось…

К полуночи, когда все стали расходиться, обнаружилось, что Мурата нет. Мы проверили всю ночлежку, но нигде его не нашли. Женщины тоже его не видели, а к Клаудии нас не пустил Вова. Кот испуганно моргал из-под кровати и время от времени призывно мяукал. «Гулять он пошел», – сообщила нам недовольная вахтерша, и мы махнули рукой. Не бежать же на поиски посреди ночи?..

Он пришел к утру. За окном было темно, по стеклам шуршала тихая морось, а мы пьяно сопели. Кот неуверенно мяукнул из под кровати и услышал хриплое: «Эй, малыш». Сквозь сон мы поняли, что это Мурат. Кот проковылял до хозяина, Мурат поднял его на руки и поцеловал в мордочку, потом, не раздеваясь, улегся на кровать. От него несло перегаром, потом и анашой. Засыпая, он начал вполголоса разговаривать с котом, а потом негромко запел:

Огонь свечи бросает тени в полумрак,

А я лежу, в твоих зарывшись волосах,

Кот тихо мурлыкал, Андрею приснился кошмар, и он начал постанывать, а Мурат продолжал:

А я курю, и мне плевать на белый свет,

Пусть все померкнет в дымке сигарет.

Потом он уснул. А мурлыканье кота не прекращалось до самого рассвета.

Вскоре Мурат сильно изменился. Он как бы ссохся и очерствел. Теперь сидевший человек узнавался сразу. Его речь стала грубой и неприятной. С ним уже не беседовали, а говорили, не интересовались делами, а спрашивали о них. Он мог без причины вставить какое-нибудь выраженьице из жаргона, или оскорбить, якобы в шутку, или просто прогнать. Он портил людям настроение и был доволен собой.

К примеру, когда Андрей наконец-то нашел работу, Мурат его обсмеивать начал.

– Где Андрюха? – спрашивали его.

– Андрейке теперь не до нас, – отвечал он с напускной важностью. – Он теперь птица высокого полета, бизнесмен…

На самом деле Андрея просто пригласили расклеивать объявления. Ему было неудобно, но Мурат веселился.

– Смотрите! – говорил он. – Скоро дело в гору пойдет, вообще с пилочкой ходить будет!

Потом прибегал Андрей, пристыженный, мокрый до нитки, с протекающими туфлями, менял одежду, пил чай и уходил, а Мурат молча давил довольную ухмылку.

– Что, турок, по турецкому времени живем? – спрашивал, когда бедный Челик просыпался после полудня, выжатый как лимон после ночной смены.

Для него это стало некой игрой – расковырять человека поглубже и посмотреть, что из этого выйдет.

Лишь к Вове он не лез и гордо молчал, когда видел его и Клаудию вместе. Только однажды не сдержался. Как-то услышал, как Вова пытается объяснить Клаудии, что значит Блокада, и взорвался. Прибежал к нам в комнату, хлопнул дверью и начал:

– Блокада. Блокада! Единственное, что у них осталось. Единственное! Память о Блокаде и культурный фон. Все! Нет. Просто: память о Блокаде. Ничего больше! Культурный фон, тьфу! – мелкий запашок, как от освежителя. Клюют только туристы с фотоаппаратами. Что он понимает? Вымирают ваши блокадники! Не осталось. Те, кто остался, живут по отелям, общагам, ночлежкам… В долг живут. А питаются чуть ли не хуже, чем в сорок втором. А когда долг набегает слишком большой, пишут расписку, что все вернут, дают копию паспорта и уходят! В другую ночлежку, где долга нет! А сытые, курчавые туристы в цветных майках помогают вещи спускать. А вещей так много, что приходиться делать несколько рейсов, и после второго им всегда становится не до блокадников – телефон звонит! И тогда блокадники сами тащат. И приговаривают: «Это все книги, это все книги». Что он понимает? Чем он хвастается?..

Андрей как-то выразился, что Мурат похож на человека, которому плюнули в лицо. Челик посоветовал ему держать язык за зубами.

Еще Мурат стал пропадать ночами. Уходил довольный, возвращался скучающий. Когда его не было, ему звонили женщины с неприятными прокуренными голосами и просили передать, что они его ищут. Мы записывали имена на бумажках: «Светлана», «Нонна», «Карина», «Ира». Вся его одежда пропахла анашой, и запах не выветривался. Кот поначалу отфыркивался и вырывался, если запах от хозяина был особенно сильным, а потом просто перестал подходить. Мурат только рукой махал.

Кот, кстати, вскоре заболел и постепенно начал сдавать. Сказывался бой с собаками. Теперь он даже хромать отказывался. Когда Мурата не было, мы ставили миску ему под кровать, потому что к нам кот больше не вылезал. Ночами было слышно, как тяжело он дышит. Теперь повсюду валялись клочки черной шерсти и остатки непережеванной еды. Мурат звал его, когда после очередного похода пьяным лежал на кровати, но кот его больше не слушал.

– Малыш, эй! – хрипло говорил Мурат, опуская руку с кровати на пол. – Иди сюда.

Кот не отзывался.

– Эй, это я.

Кот молчал, и от этого молчания нам становилось грустно.

– Ничего, – говорил Мурат устало, – я еще свожу тебя к ветеринару.

Потом он засыпал и вскоре начинал храпеть. Под его храп и нас клонило в сон, но мы все же успевали увидеть, как кот таки высовывает исхудавшую мордочку из-под кровати и опасливо обнюхивает ладонь хозяина, лежащую на полу.

К середине сентября грянул сезон дождей, и у Мурата разболелись суставы. Его ночные походы тотчас прекратились, правда, женщины звонить не перестали. Мурат просил нас «отмазывать» его. Теперь перед сном он подолгу растирал ступни и колени и жаловался, что они у него мерзнут. Мы уже свет потушим и спим давно, а он все сидит и растирает, сустав за суставом, будто молится. Иногда прямо так и засыпал: склонится к ступням в позе лотоса и качается взад-вперед до самого утра, а под утро, когда Андрей его растолкает, невнятно пробурчит, как бы оправдываясь:

– Жизнь на бетоне со временем сказывается.

Вова, наверное, объяснил Клаудии, о чем говорил ей тогда Мурат, потому что теперь она открыто воротила от него нос. Он делал вид, wrn ничего не изменилось: так же здоровался с ней, интересовался ее делами, но их разговоры стали скоротечными. Прощаясь, они приветливо друг другу улыбались, но расходились слишком быстро, как будто избавлялись друг от друга.

Мурат приходил к нам с улыбкой на лице, но, как только дверь закрывалась, эта улыбка гасла. Он тихо звал кота, раз, другой, но кот не откликался. Он пробовал затеять с нами ссору, но и это не получалось. И тогда он начинал топить горе в разговорах. На время Андрей снова становился его лучшим другом, и они часами болтали о тюрьмах. Только и слышалось: «Двойки, Десятки, Восьмерки, да ты, да я!» Потом приходила трезвость, Мурат отталкивал Андрея и снова пытался с кем-нибудь поссориться. Он спрашивал нас: «Где Вова?», но мы ему не говорили. Может быть, он просто делал вид, что не знает, но нам все равно было неудобно.

Вова был у Клаудии. Это знала вся ночлежка. Они уединялись у нее и запирали дверь на ключ. Возвращался Вова только под утро, надевал обувь, куртку и спешил на работу. Мурат еще спал.

Он очень много вечеров спрашивал: «Где Вова?» и каждый раз мы отмалчивались. Наверное, он сам не хотел знать. Чувствовалась в этом вопросе некая фальшь. И не мы ее замечали, а он сам, потому и не добивался ответа. Мы хотели остаться в стороне, но, наверно, просто делали ему еще больнее.

А в один вечер все решилось. Клаудия сама зашла к нам. Вова спал после трудного рабочего дня, Мурат растирал больные суставы, Андрей штопал носки, а Челик читал турецкую прозу. Дверь вдруг приоткрылась, и в щелку мы увидели ее. Она была в белой ночнушке и в тапочках на голую ногу, лицо ее бледно светилось и выражало смущение, подталкивающее нас на пошлость. В комнату она не вошла, и это создало напряжение. Мы притихли. Мурат затаил дыхание. А она тихо, невинно так позвала: «Вова» – с ударением на «а». Но Вова не проснулся. Тогда она позвала требовательней, но слишком тихо, чтобы быть услышанной. Мы молчали и не решались встретиться взглядом с Муратом. Мурат окаменел. Тишина стала слишком долгой, чтобы оставаться просто тишиной. Клаудия позвала Вову снова, и Андрей, не выдержав, встал и растолкал спящего.

– А! Что?..

– Что-что… Иди, к тебе пришли.

Вова встал, косолапо проковылял до двери и вышел. Дверь за ним закрылась, и до нас долетели обрывки шепота. Потом все стихло. Назад Вова не вернулся. Андрей закончил штопать носки, и Мурат тут же потушил свет. Мы были благодарны ему за это. Разговаривать совсем не хотелось. Улеглись и уснули. Мурат еще возился со своими суставами, но и он вскоре затих.

…А потом мы проснулись от удушья. Что-то едкое и горячее забиралось в ноздри и заставляло кашлять. Андрей кричал и звал на помощь, его тошнило. За дверью слышалась беготня и ругань. За окном стояла ночь, и там, в ночи что-то пылало. Багровое зарево освещало наши лица. Челик первым побежал к двери, щелкнул выключателем, но света не было. Андрей раскрыл окно и то, что не давало дышать, потянулось на улицу. Мы кинулись за воздухом к окну и увидели людей во дворе. Это были наши соседи. Их было человек десять, они смотрели наверх, кричали и махали нам руками. Все были в трусах. Из окон этажом ниже бил огонь, жар от него обжигал нам лица. Дверь вдруг раскрылась, и в проеме появился Вова в одних трусах. «Вы еще здесь?», – его рык вывел нас из ступора. Не одеваясь, мы выбежали в коридор, заполненный дымом. Люди бежали к выходу. Отчаянно звали Сашу, Сергея, Эмму, Мигеля. Вова держал за руку Клаудию и пытался ее успокоить. Она плакала, ее белая ночнушка была опалена, кудрявые волосы стояли дыбом. Вова спросил нас, где Мурат, но мы не знали. Нас начали толкать, и пришлось двигаться. Клаудия спотыкалась. Мы наступали друг другу на пятки. Комнаты по правую сторону были в огне. Пламя вырывалось из проемов и обжигало плечи. Приходилось толкать людей в спину, чтобы не сгореть. Кто-то бежал в обратную сторону, но его разворачивали. Кто-то падал, об него спотыкались. Вова искал свою маму. Но те, кого удавалось догнать, не видели ее. Мы толкали Вову к выходу, а он все стонал на одной ноте: «Ма-а-а!». Потом Андрей увидел ее в проходной. Она, скрючившись, стояла у стены и кашляла – все оббегали ее стороной. Вова подхватил маму на руки и кинулся вниз по лестнице. Теперь Клаудия держала его за плечо. Ее ночнушка порвалась до талии. Кто-то подвернул ногу, и Андрей вызвался помочь. На лестницах было много мусора и осколков стекла, люди резали ноги. Дым уже заменял нам воздух, все кашляли, закрывали рот руками и спускались на ощупь. Кто-то громко молился за нас, но мы его ненавидели. На первом этаже у выхода была чудовищная давка. Проход был узким, а выйти хотелось всем сразу. Толпа кричала одним единым голосом. Старикам доставалось больше всех. Их придавливали, сбивали с ног и ругали за медлительность. Кто-то пытался оградить их, но делал только хуже. Челика угораздило быть с краю, его пронесли по стенке до самого выхода и, выйдя, он не удержался на ногах. Андрею повезло больше. Вова как-то смог уберечь маму, но сам качался, как пьяный. На улице он звал Клаудию, но она плакала в стороне от всех и не подходила. Вовина мама тоже плакала и без конца причитала: «Где ж нам теперь жить, Вовик? Где ж нам теперь жить?..»

Мы не могли надышаться. Ноги не держали нас. Наша ночлежка пылала десятками окон, из некоторых валил черный дым, стекла лопались одно за другим, но это уже не волновало. Плач и слезы были куда важнее сейчас. Почти все люди вокруг ходили босыми. Кто-то успел вынести простыню и теперь кутался в нее, как в шубу. Некоторые смеялись, особенно те, кто не пострадал в давке. На них косились и запоминали. После быстрой переклички оказалось, что выбрались все. В толпе мы быстро нашли Мурата и не смогли не обняться с ним. Он почему-то прятал глаза. А на вопрос, где был, когда все началось, холодно отмахнулся. Мы не понимали причины его спокойствия. Он поглядывал поверх нас в сторону Вовы и Клаудии и теребил в руках наполовину скуренную сигарету. Андрей попросил закурить, но Мурат сказал, что сигарета последняя. В следующий миг из пылающей ночлежки донесся протяжный кошачий стон, в глазах Мурата появился животный испуг, он обронил сигарету, дернулся в сторону подъезда, но Андрей навалился на него всем весом и рывком свалил на асфальт. Люди отшатнулись. Мурат начал отчаянно вырываться, Андрей кричал: «Не надо, Мурат, не надо!», а он, кусая губы, повторял: «Я ж ему обещал, я ж ему обещал!..»

МЕТАМОРФОЗЫ

Вместо того чтобы просто забросать гранатами, они пытались выкурить нас газом, но безуспешно – их подарочки один за другим летели обратно на улицу. Кто-то очень хриплый и нудный подолгу бубнил что-то в неисправный мегафон: побуждал сдаться. Мы пытались подстрелить его, но он сидел в укрытии и не высовывался, и все бубнил и бубнил, как заведенный. А если он вдруг замолкал, включался пулемет. Тогда мы отскакивали от окон и вжимались в стены. С потолка летела штукатурка и крупная бетонная крошка, а пыль, пахнущая горелым порохом, принималась разъедать глаза и горло не хуже газа. И когда пулемет наконец стихал, мы, отхаркиваясь, почти вслепую, начинали отстреливаться короткими неточными очередями…

Очередь к гадалке была длинная, на полкоридора. От духоты темнело в глазах и чесалось под мышками. Некоторые не выдерживали, выходили и не возвращались. Сначала Ваня радовался, что так мы быстрее попадем к гадалке, но ближе к полудню загрустил. Я пыталась всячески его отвлечь: брала за рукав, клала его ладонь себе на живот, спрашивала, невинно заглядывая в глаза: «Как назовем?», но он быстро понял, что его водят за нос. Дважды отпрашивался покурить – я не отпускала. Тогда он принялся допытываться, сколько раз я здесь была. Честно соврала, что ни разу, хотя на самом деле это был мой третий поход к госпоже Альбене. Немолодой типчик в кургузом пиджачке, сидящий на стуле у окна, оживился, услышав наш разговор, и принялся не к месту поддакивать. Тут дверь приемной распахнулась, и в коридор стремительно влетела высокая плотная дама с фантастической прической. «Шура! Шура! – взволнованно крикнула она немолодому типчику. – Знаешь, что сказала сейчас госпожа Альбена?» «Что?», – спросил Шура, подобравшись. «Она сказала, что счастлива я буду только во втором браке, представляешь?!» Шура мигнул несколько раз подряд, потом сказал совершенно серьезно: «Отлично. Я тебя отпускаю», – и весь коридор повалился со смеху…

Смешного тут было мало. Он перелезал через забор, когда ему оторвало ступню: был резкий короткий свист, от которого все внутри сжимается, и ступни как не бывало – отлетела вместе с ботинком. Он вздрогнул, словно его кто-то напугал, и, несмотря на то, что обеими руками держался за забор, его тело начало медленно заваливаться набок. Но он не упал, а только развернулся и, опершись плечом на забор, стал тупо разглядывать свое ранение. Боли он, наверное, не чувствовал. Мы кричали: «Ложись! Ползи обратно!», но он не обращал на нас внимания, и его совершенно не интересовал снайпер, снесший ему ступню. На его молодом небритом лице, как на маске, застыло выражение мучительной, почти детской досады, словно он никак не мог поверить, что сегодня пуля нашла именно его, самого тихого, самого незаметного и самого везучего из всех. Снайпер долго не добивал его – все надеялся подстрелить кого-нибудь еще…

Еще в школе он пытался пригласить меня в кино. Скорее всего, я бы пошла, но уж больно жалко он выглядел, когда что-нибудь просил. Если бы подружки увидели меня с ним – заклевали бы. Так что я просто называла его своим добрым другом, улыбалась ему улыбкой номер три, целовала в щечку, когда он, потный от смущения, подносил мне дешевенькие «валентинки», и – иногда – позволяла брать себя под руку, если по дороге домой оказывалась в настроении. Мы жили в одном доме, на одной площадке, и я точно знаю, что наши отцы не раз по пьяному делу обсуждали мое с ним будущее замужество. Наверное, поэтому я еще в отрочестве зареклась сближаться с ним под любым предлогом. Хотя позже, уже в университете, он стал очень видным юношей. Поговаривали даже, что у него роман с преподавательницей англий-ского. Не знаю, правда ли это. Разок не выдержала и, сгорая от стыда, спросила, но он очень тактично перевел разговор в другую сторону. Помню, проревела я тогда весь вечер и впервые, наверное, осознала, что совсем не железная…

Железо, колеса, гусеницы, пушки, люки, смотровые окошки, башни, пулеметы, кузова, антенны, фары, бронированные кабины, бронированные бензобаки, бронированные рожи в касках, десятки, сотни касок, надвинутых на холодные волчьи глаза, – каски с отметками сержанта, каски без отметок, каски простреленные, каски облупленные и в следах сажи, каски на броне, на башнях, в люках, в смотровых окошках, в бронированных кабинах, в кузовах, за пулеметами, и все движется в пыли, поднимает пыль, тянет пыль за собой, растягивает ее в длинный вязкий частокол, из которого рычит, надрываясь, надтреснутый механический гул, и ругань, и треск раций, и вой сигналов, и еще что-то, а иногда и выстрелы – одиночные, молодецкие, навскидку, и если попадают – визжит собака или звонко сыплется стекло, и обязательно ржание, молодецкое ржание довольного победителя, который замолкает, если за холмом начинает греметь глухая канонада…

Канонадный грохот приводил в восторг и пугал одновременно. Я прижималась к Кириллу, вдыхала солоноватый запах его пота и смотрела в окно, где в черном небе разрывались красно-желто-зеленые фейерверки. Было хорошо. Было так, как надо. Я пыталась во всех деталях запомнить это ощущение абсолютного счастья, но ничего не получалось. Картинка разваливалась, как карточный домик, а я засыпала. И тут я поняла, что не нужно ничего запоминать – гораздо важнее просто лежать без движения и оттягивать момент перехода ко сну как можно дольше. В темноте, словно сквозь вату, я слышала голос. Кирилл говорил что-то – долго, красиво, убаюкивающе. Кажется, он признавался мне в чем-то. Я уже спала, когда он вдруг спросил: «Ты меня слушаешь?» Я утвердительно мяукнула. «И что же я сказал?», – поинтересовался он. «Ты сказал, что если целовать меня долго, я начинаю задыхаться». Некоторое время Кирилл молчал. Я спросила, правда ли, что я задыхаюсь, а он ответил: «Не будем больше об этом…»

Об этом человеке рассказывали, что он трижды горел в броне-транспортере, но это была неправда – горел он единожды, а потом только проскакивал через самодельные мины. Лицо его было обезображено гладкими изжелта-коричневыми ожогами, а ладони, когда-то очень большие и сильные, ссохлись и скрючились, как мертвые пауки. Его самого запросто можно было посчитать мертвым, если, сидя на привале, он вдруг закрывал глаза. У него был недвижный тяжелый взгляд и тяжелые, тоже обожженные веки без ресниц. Он никогда не смотрел ни на кого долго, а если все же приходилось с кем-то объясняться, он старался общаться вполоборота – той стороной, где огонь его пощадил. Иногда он вскрикивал по ночам и начинал сбивать с себя воображаемое пламя, а наутро, мертвенно-бледный и несчастный, литрами вливал в себя воду и никак не мог напиться. Мы называли его Водяной…

Водные аттракционы в то лето были закрыты на ремонт, но я ни-сколько не расстроилась, потому что мы поехали на месяц к бабушке в деревню. Это был самый лучший месяц в моей жизни. Ничего более яркого я не переживала. Бабушкин дом стоял у самой речки; деревенские называли такое расположение «по-над обрывом». Мне очень нравилось это определение, и я пользовалась им при любом удобном случае. «Мам, можно погулять по-над обрывом?» «Пап, там по-над обрывом такая вкусная малина!» Я часто стояла на краю этого обрыва и смотрела вниз, где у реки росли огромные-преогромные ивы, но не такие, как в городе, а другие – изящные, плавные, похожие на мокрые волосы. И было очень весело и необычно, потому что разрешалось прыгать по лужам и брызгаться на друзей из бутылки. Бабушка втайне от всех разобрала свой единственный зонтик и сшила мне платьице из зонтичной ткани. Какое это было платьице! Я бегала по деревне и всем хвасталась: смотрите, смотрите, какое у меня платьице! И думала: вот пойдет сейчас дождь, а я не промокну. Потом промокла, конечно, но это уже не важно…

«Не важно, что он здесь забыл, – произнес Ян лениво. – Важно, что у него в карманах». Он стоял над убитым и задумчиво жевал грязную зубочистку. Глаза мертвеца остекленело смотрели в потолок, где снарядом пробило огромную дыру. Из дыры хлестал дождь. Мы оттащили убитого обратно к костру, и Ян начал ловко его обыскивать. В котелке над костром вкусно булькала каша, рядом, на газете, лежали ломтики вяленого мяса, хлеб и фляга с вином. Пока Ян занимался своим делом, мы пили чужое вино, отогревались и на разные лады повторяли, как нам все же повезло застать его врасплох, хотя на самом деле врасплох застали нас, а мы просто оказались более расторопными. Вскоре Ян закончил возиться и попросил вина. У его ног небольшой кучкой валялись вещи убитого: швейцарский нож, часы, компас, пакетик с анашой, сигареты, зажигалка, деньги, два презерватива, аспирин, карта города с какими-то пометками, записная книжка и опасная бритва. Все добро мы рассовали по карманам, потом перевернули уже начавшее коченеть тело на живот, и Ян подложил под него гранату. Он немного окосел от вина и поэтому движения его были неосторожны: он долго вертел гранату, устанавливая ее в нужном положении, ругался, сопел, потом лениво, явно напоказ, выдернул чеку, поднялся и, не глядя, бросил ее в котелок с кашей…

Кашеварить он не умел, но свято верил, что умеет. Я не переубеждала. Незадолго до готовности обнаружилось, что в доме нет приправ, и он побежал в магазин. Каша, естественно, подгорела, и я проснулась от чудовищного запаха гари. Проклиная его на чем свет стоит, в течение получаса проветривала квартиру всеми доступными способами. Его кулинарное творение пустила в мусоропровод. Думала, придет – устрою ему основательную взбучку. Потом увидела на журнальном столике конвертик. Раскрыла, а там – то самое кольцо, что видела в ювелирном. Сразу ему все и простила. Вымыла кастрюльку, сварила новую кашу. Он прибежал – ничего даже не заметил. Приправил совсем не теми приправами, накрыл на стол. Позавтракали, потом долго и вдумчиво пили кофе со сливками – я себе губы искусала в ожидании. А он, представляешь, решился только вечером, часам к семи…

В семь утра нас построили возле колонны. Начальник колонны речитативом, словно читая псалмы, озвучивал приказ, в большей степени предназначенный водителям. Им приказывалось ехать с определенной скоростью, не останавливаться и не обгонять друг друга. Опухшие со сна водители слушали вполуха и все поглядывали на свои машины. Машины их напоминали истерзанных животных, не раз кусаных и не раз стреляных. Кузов ближайшего КамАЗа, например, был вогнут внутрь, словно по нему стукнули огромным тараном, каким в древности вышибали крепостные ворота. Начальник колонны говорил, что в случае нападения на колонну водители должны увеличить скорость до максимальной и не останавливаться ни при каких обстоятельствах. Слова «не останавливаться» он повторял очень часто. Это, видно, был его ночной кошмар – отставшая от колонны машина. Один водитель не выдержал и сладко, с оттяжкой, зевнул…

Зевнула я намеренно громко. Храп его тут же оборвался, и огромная лапища принялась шарить под одеялом, выискивая меня. Я втиснула между нами остывшую грелку, и лапища уползла восвояси. Потом мы долго смотрели на бязевый потолок палатки, провисший почти до лица. Это означало, что ночью снег все же выпал. Я примерно представляла, что сейчас творится снаружи, и от этого становилось очень тоскливо. Хотелось выговориться или, в крайнем случае, буркнуть традиционное: «Я ж говорила!» Но я молчала и ждала, когда он первый начнет. Хотя я уже знала, что он скажет: что никто меня силком сюда не тянул, что снег ни перед кем не отчитывается и что природа прекрасна во всех своих проявлениях. Ага, прекрасна! Прекрасна, как насморк, как грипп и катар дыхательных путей! Ужасно не хотелось ссориться, но ничего другого не оставалось. Я подождала еще немного, и когда уже была готова высказать все, что думаю об этих так называемых турпоходах, он вдруг раскрыл рот и предложил: «А давай начнем все с начала…»

Сначала мы чудом вытащили его из-под гусениц, потом долго выносили из-под пулеметного огня, нас дважды засыпало землей, а он все не успокаивался. В конце концов мы просто связали ему руки и потащили за ноги. Он отчаянно брыкался и требовал, чтобы ему дали гранаты. Вместо гранаты я дал ему прикладом в переносицу, и некоторое время он молчал, и пока он молчал, в нас почему-то не стреляли. Мы благополучно дотащили его до бульвара, перекинули через баррикаду, когда он снова принялся орать. Он крыл нас, наших матерей и наших сестер, и все требовал дать ему гранаты. Нам и без него было несладко, мы уже потеряли две улицы и вот-вот должны были потерять и бульвар, а он все орал у нас под носом, отвлекал и действовал на нервы. Даже не верилось, что это тот самый тихоня, вечно таскающий чужие тяжести и коротающий чужие дежурства. Позже, когда нам наконец разрешили оставить бульвар, из него извлекли пятнадцать осколков и еще несколько оставили внутри, потому что они были слишком маленькими и сидели очень глубоко…

«Глубоко тут», – проговорил он с опаской. Я с интересом пригляделась к нему и сначала не поверила. Сашка, сильнейший и умнейший Сашка, опора моя и помощь – не умел плавать! Я с трудом сдержала усмешку. Мне показалось, я предам его, если засмеюсь. Но он на меня даже не смотрел. Он смотрел вниз на воду и с каким-то неестественно окаменевшим выражением все ближе пододвигался к краю уступа. Я поняла, что сейчас он прыгнет. Прыгнет назло себе и во имя меня. Дура! Зачем я его сюда потащила? Я раскрыла рот, чтобы остановить его, но он уже летел вниз. Меня обдало жаром от ужаса. Вода оглушительно лопнула, когда он вонзился в нее ногами. Через несколько секунд стало ясно, что он не всплывет. Я решила прыгнуть следом, но вовремя поняла, что могу задеть его. Тогда я кинулась вниз по тропинке, бессмысленно бормоча себе под нос: «Что же я его родителям скажу? Что же я его родителям скажу?» В голове не укладывалось, как можно прийти к теть Гале и дядь Коле и объявить, что их сын утонул. Лучше бы я утонула! Лучше бы мы оба утонули! Не помня себя, я выбежала на берег и тут столкнулась с ним нос к носу. Он как раз вылезал из воды: вода стекала с его костлявых плеч, трусы сползли до колен, а кожа страшно побледнела…

Бледный худой мальчишка лет семи стоял на обочине возле выгоревшего скелета машины, кутался в бесцветные лохмотья и смотрел на проезжающую мимо него колонну. Пыль от колонны накрывала его с головой, кружилась вокруг него косыми вихрями, набегала волнами, разбивалась, словно вода о скалу, и снова набегала. За этой плотной, вязкой, непрерывно движущейся стеной колонна почти не различалась – лишь стремительные угловатые тени, короткие промежутки мутного света и снова тени, припорошенные пылью. И рев – густой механический рев десятков надрывающихся двигателей. Мальчишка стоял в нескольких шагах от этого движения и не шевелился. Он не шевелился даже когда в него из-под гусениц летели камни и не вздрагивал, когда какой-нибудь остряк нажимал на сигнал или поддавал газу, отчего его железный зверь вставал на дыбы. Правая рука мальчишки время от времени вытягивалась ладошкой вверх в совершенно недвусмысленном жесте. Иногда на жест откликались. Тогда колонна выплевывала из своих бронированных недр упаковки паштета, плавленого сырка и печенья – всего того, что не доели, и чего было не жалко. Все падало мальчишке под ноги, как цветы на сцену. Мальчишка ждал, пока колонна проедет вся, и только потом принимался собирать нажитое…

Нажить с ним удалось немного: тридцатидюймовый телевизор, шкаф-сервант с зеркальными дверцами да допотопный холодильник. Если бы не дети, семь лет замужества, считай, коту под хвост. Кот, кстати, убежал год назад. Нюра, соседка моя, как-то проговорилась, что сбила его машина, но потом отнекивалась. Видно, и впрямь попал мой Матроскин под колеса, и лежат его бедненькие косточки в какой-нибудь канаве. Ненавижу Нюру. Да и муж хорош. Поискал-поискал и принес домой котенка. Разругалась с ним вконец, заставила унести обратно. А через неделю принес нового, серо-полосатого, глаза прямо как у Матроскина – зеленые-зеленые. Я сначала расплакалась, потом разозлилась. Поднялась со стула и процедила: «Чтобы ни одного больше, слышишь? Ни одного!..»

В одном дворике на нас кинулась собака с обломанными клыками. Глаза ее были одновременно испуганы и ослеплены яростью. Она громко, с надрывом, хрипела, повисая на толстой цепи, прикрепленной к низенькой будке. Цепь как раз доставала до ворот, так что обойти собаку не было никакой возможности. Мы принялись звать хозяина, и, как всегда, никто не отозвался: двери были заперты, окна – заколочены, водоразборная колонка – разобрана. Но собака явно кого-то охраняла. Она была слишком обозлена для собаки, оставленной умирать на цепи. И когда я направил на нее автомат, она замолкла, поджала хвост и, прихрамывая, медленно попятилась к будке. На боку у нее краснела едва затянувшаяся рана от пули…

Пулей он выскочил из дома, прыгнул в такси и за двойную плату полетел ко мне. Через час он уже стоял под окнами роддома с букетом роз и кошелкой с апельсинами. Я наблюдала его из окна четвертого этажа. Таким счастливым он был, пожалуй, только когда поступил в аспирантуру. Я очень смеялась, пыталась объяснить это ему на пальцах, но ничего не получалось. Он орал, страшно довольный: «Мальчик? Мальчик?», будто не знал, что да, конечно, мальчик. Я кивала и все поглядывала на дверь – медсестра почему-то не торопилась. А он вдруг принялся приплясывать, да так нелепо, что вскоре поскользнулся и упал в снег. Апельсины весело посыпались из кошелки. Тут появилась недовольная спросонья медсестра, передала мне сына и, покосившись в окно, пробурчала: «Ишь развалился…»

Развалившись на заднем дворике сгоревшей автомастерской, мы спорили о героизме и его проявлениях в природе и обществе. Те, кто был постарше, считали героизм бредом: для них имели место лишь умелость командира и подготовленность солдата, или наоборот – бездарность командира и неподготовленность солдата. Молодые не соглашались, утверждая, что героизм есть – его только нужно пробудить соответствующими обстоятельствами. Два лейтенанта, старший и младший, не имели собственного мнения, но ухитрились так повторить слова молодых, что получилось что-то новое и даже оригинальное. Парни из дозоров, которых почти не бывало в роте, заявили, что героизм – это та же самая удача, только выставленная на обозрение публики, и чем удачи меньше, тем героизм бестолковее. Два лейтенанта решили было поспорить о бестолковости героизма, но их перебил старшина. «Герои, – сказал он презрительно, – самый бесполезный народ. Был у меня один герой – решил как-то разобрать патрон от ПТР-ки. И что вы думаете? Оторвало ему мошонку и несколько пальцев. Героя ему, конечно, дали, да кому такой герой нужен?..»

Нужными вещами мы обзавелись не сразу. Первое время стелили матрас прямо на пол и спали так. Сначала думала, нас крысы поедят, но как-то обошлось. Потом появилась тахта на трех ножках. Вместо четвертой мы подкладывали неполное собрание сочинений Джека Лондона. Очень удобно, кстати, спалось, когда тебя поддерживала «Маленькая хозяйка большого дома». Часто ночами мы лежали, прижавшись друг к другу, смотрели на облупленный потолок и вслух мечтали о будущих удобствах, хотя на самом-то деле действительно удобно нам было, пожалуй, только тогда. Позже, когда Юрка завершил исследование и получил свой долгожданный грант, я все уговаривала его попробовать как-нибудь вернуть то наше сладкое время. А что? Не такими уж старыми мы были. Я, например, насчитывала до пяти ухажеров единовременно – и это в сорок-то лет! Нет, можно было попробовать. Я вот до сих пор жалею, что так и не уговорила Юрку. Старый упрямец все твердил, как заведенный: «Поздно, дорогая, поздно…»

Поздно вечером, когда все поутихло, мы принялись искать его в том месте, где нас накрыло. От перекрестка до самой площади был лишь развороченный асфальт, гильзы и бесформенный дымящийся мусор. Запах стоял, как в прачечной. Рискуя быть подстреленными в любой момент, мы бегали от одной воронки к другой и мельком светили на дно умирающим фонариком. Тусклый луч выхватывал из темноты комья черной обожженной земли, фрагменты асфальта и поребрика, но ничего больше там не было – будто и не существовало такого человека. Мы успели проверить девятнадцать воронок, прежде чем нас заметили и открыли огонь…

Огни города. Визг шин по асфальту. Лязг последних трамваев, освещенных изнутри, как закрытые на ночь универмаги. Перекличка мерзнущих дворняг. Недвижная серо-синяя туча в небе. Вместо грома – река, ворчит недовольно, укрощенная бетонной набережной. Клены и лиственницы шелестят на ветру. В воздухе пахнет озоном. Свежесть и сырость. Хочется дышать полной грудью и не возвращаться этой ночью домой. В такие моменты отчетливо понимаешь, что никогда не умрешь…