Амаяк ТЕР-АБРАМЯНЦ. “Я умер в Нахичевани…”

ИСПОВЕДЬ СОЛДАТА

Люблю я строй, отрывистость команд,

когда в такт песне вздрагивает плац,

не потому, что молодой сержант,

а потому, что что-то есть во мне,

сверкающее, словно штык во тьме…

Он говорил негромко, глухим голосом, во тьме, и я заметил снова, что это уже не тот голос, что прежде, не мальчишеский, с задором петушиным, а мужицкий низковатый басок. Тот голос он прокурил, сломал и закалил на плацу в командах всего лишь за эти полтора года. Я знал, что скрывается за темнотой. Его взгляд уже был не тот, телячий, мальчишеский, его умные небольшие голубые глаза порой смотрели холодно, твердо, оценивающе. В них жила память ледяных вьюг на карауле, нечеловеческого напряжения, в них отпечатались бессонные ночи и боевые тревоги. От нежной белой бархатистой кожи не осталось и помина: лицо огрубело и обветрилось докрасна.

Он говорил, и передо мною открывалась другая, незнакомая жизнь. Всего лишь на день ему удалось вырваться на побывку. Во всем доме почему-то перегорел свет, и мы сумерничали уже целый час в моей комнате, не спеша потягивая из стаканов густой, липкий портвейн.

«Люблю я строй, – говорил он, – когда идут ровно, в ногу, люблю, как бодро отвечают на перекличке, как громко и дружно отвечают на приветствие, словно какая-то сила радостная вливается в меня. Но с другой стороны, тебе это трудно понять, когда сидишь в тридцатиградусный мороз в караулке и стараешься согреться. Печка у нас там так устроена, что хоть и раскаленная, а не греет, весь теплый воздух уходит сразу. Вот и сидишь около этой печки, лязгаешь зубами, а прикоснешься, так обжигает – один раз я там ногу обжег и не заметил. Сидишь там так ночью и думаешь: черт возьми, а кому же все это нужно? Помнишь, когда мы были, как говорят, маленькие и делали фильмы в рисунках, и сочиняли всякие истории к ним про суперменов, непобедимых, сильных и смелых людей, которые прикуривали от бикфордова шнура, раскидывали целые банды и улыбались пуле, просвистевшей от него на волосок и пробившей шляпу. Но мы не задумывались, чего стоило нашему герою улыбнуться тогда. Для нас было все просто. С другой стороны, вот этот хиппарь длинноволосый с девицей, которую обнимает, вот эта простая жизнь, дома, улицы – разве все это было, если б не сидеть вот так, как я, не нести службу на карауле, быть готовым к худшему. Разве б все это было?

А что мне нужно? Мне не нужно ничего особенного, шикарного, основанного на несчастьях других. Что мне нужно? – Просто воздух, трава, солнце, глоток вина, женщина. И ничего больше не хочу, никого мне больше не надо.

Когда мы сидим, как кроты в подземелье, дежурим, и руки наши лежат на кнопках, невольно задумаешься, ощутишь, как все непрочно, в любой миг может произойти страшное. Когда трое суток просидишь так, слушая сирены тревог, и выйдешь после этого на свет Божий, когда во всех частях раздается команда “Отбой, небо голубое” (представляешь, есть такая команда!), ты понимаешь, насколько же прекрасно это голубое небо… Ты раскрываешь широко глаза, вдыхаешь полной грудью свежий воздух, видишь небо, солнце, расстегиваешь гимнастерку на груди и словно пьянеешь. В такие минуты со всеми творится что-то непонятное. Даже самые дубари, непробиваемые и злые тупицы, становятся другими, не самими собой: они не видят больше никого вокруг, глупо улыбаются, шепчут какие-то слова, мелют чепуху странную “Голубое небо! Голубое небо!..”

И когда садишься на пригорок, поросший травой, снимаешь сапоги и портянки, шевелишь с наслаждением пальцами и затягиваешься какой-нибудь паршивой сигареткой, тебе кажется, что самый счастливый человек – ты. И думаешь тогда: а что нам делить зеленый шарик – он ведь для всех один! Да что же мне нужно? Ведь мне не нужно ничего особенного: только эту зеленую траву, голубое небо, хорошую затяжку самокруткой. Этот покой. Что же нам делить-то?

Я тебе не досказал прошлый раз, как я стрелял из пулемета, из которого старлей разнес каменную мишень. Он был не заряжен. Мы с Коликом дурачились. Я направлял на него пулемет, ловя на мушку, готовый нажать на спуск. Он побежал и заорал для смеху. “Не стреляй! Не стреляй!” Я нажал на спуск, раздался щелчок, и в этот момент Колик споткнулся и упал. “Попал!” – это было первое, что я закричал вне себя от радости в тот момент. Я не думаю о случившемся сразу, но впечатления откладываются во мне, когда-нибудь всплывая. Вот и тогда, некоторое время спустя, я вспомнил об этом случае и подумал. “А ЕСЛИ БЫ ЭТО БЫЛ Я?”.

Однажды в нашей части забивали телка. Ты видел, когда забивают телка? Я не обратил даже внимания на его покорные глаза, мычанье, запах крови. Первое, что я лишь подумал, это. “У нас теперь будет мясо на жратву!” И только потом подумал – “А ЕСЛИ БЫ ЭТО БЫЛ Я?”

Однажды ночью на карауле часовой, мой знакомый парень, чуть не ударил меня штыком в живот, рукой я просто успел отбить карабин. Все произошло лишь оттого, что я забыл пароль. Но я даже не испугался, не успел, не испугался и после, у меня был такой настрой: “В армии с тобой может произойти все!” Я просто сказал ему: “Больше так не шути, сумасшедший!” Часто бывает, что на караульных нападают, чтобы отнять оружие. У нас был один случай. Часовому бандит проломил кирпичом голову и, взяв карабин, смылся. Подняли всю часть, и мы по двое, по нескольку человек искали его ночью в лесу. И каждый знал: он будет стрелять. Мы оцепили район и перекрыли все дороги несколькими кордонами. Чтобы останавливать машины, на дорогу выходил солдат и стоял на ней, не двигаясь, с опущенным вниз стволом карабина, пока машина не тормозила перед ним. Они не имели права отходить, хотя любой знал, что, может быть, бандит именно в этой машине, которая мчится на него. Однажды я слышал, когда офицеры распекали солдат за недисциплинированность и другие провинности, один офицер вдруг сказал другому: “Вот вы ругали N-ва, а вы могли бы, не дрогнув, стоять, когда на вас мчится, не сбавляя скорости, МАЗ?” – “Что вы этим хотите сказать?” – спросил другой раздраженно. “А то, что, когда мы ночью останавливали на шоссе машины, одному дегенерату, водителю МАЗа, не понравилось тормозить для проверки через каждые двадцать километров, и он погнал на полной скорости через посты. Наш пост был последний. Я приказал N-ову задержать МАЗ во что бы то ни стало. Он вышел на дорогу и встал, опустив карабин. МАЗ мчался, не сбавляя скорости, и остановился лишь в полуметре напротив солдата, взвизгнув тормозами так, что у меня душа в пятки упала. Когда я это увидел, товарищ капитан, я был готов этому N-ову задницу лизать, вот что!”

…Живем мы большей частью в лесу, как медведи, поневоле дичаешь. Ты спрашиваешь, как тот кот, о котором писал я тебе? – Сожгли в топке, как Сергея Лазо, живьем. Кот был сиамский, белый, вечно мяукал по весне, орал и не давал спать, напоминая нам о том, о чем не надо бы в армии напоминать. Сначала мы привязали его за веревку и прочистили, как ершиком, трубу – кот из белого стал черным и совсем нас стал чураться, одичал тоже. Зато труба задымила, как доменная печь. Потом один парень рисовал плакат “Слава КПСС”, а кот взял да сделал на нем рельефный объект. Ну, а художник ударил его кованым сапогом да так, что лежит кот без движенья. Ну, думаем, убили, придется отвечать прапору. Завернули его тогда в бумагу и чин чином, тихонько, пронесли его до кухни. А там в топку. И вдруг слышим – шум, визг, приоткрыли заслонку, а там оживший кот по углям красным, меча искры, как сумасшедший, носится. Мы заслонку плотнее – через некоторое время затих. Потом был котенок – убили, уже не помню как. Теперь у нас собака, не подходит близко к нам.

Вот такие дела, а в общем скучно, уже считаю месяцы до дембеля».

Он на некоторое время замолк. В противоположном доме слабо светились отдельные окна – там жгли свечи. Вздохнув, тихо сказал: «Свет так и не включают, так и торчать нам в темноте. Ну да ладно, поговорили и хватит, мне пора… Мать ждет».

ПОЕЗД ТАЛЛИН–МОСКВА

Поезд набирает скорость. В суете и толкотне посадки я пропустил момент трогания. Переполненный общий вагон, последний в составе, трясет и раскачивает, как во время бури. Вагон – обычная грязная плацкарта, заполненная сидящими на нижних полках. Пассажиры утрамбованы бок в бок, по ногам из раскрытой двери несет ледяным холодом, а попытка ее прикрыть вызывает гнев проводницы-эстонки, пучеглазой и решительной дамы лет пятидесяти. По какой-то загадочной причине ей удобно держать дверь в вагон открытой: «Ничего с вами не сделается, в моем купе не теплее, кто хочет, пусть зайдет…» Желающих воспользоваться приглашением не находится.

Полумрак. От перспективы провести всю ночь в таком состоянии становится жутковато: тут или околеешь, или вывернутся все внутренности. Впрочем, до Пскова многие должны выйти, а там, говорят, начальник поезда за дополнительную плату обычно помогает с ночлегом в других вагонах… Но пока терпи. Я на боковушке, рядом клюёт носом во вздыбившийся красный шерстяной шарф пьяненький мужичок. Изредка он вскидывается, смотрит мутными глазами в вагонный полумрак, роняет одну-две несвязные фразы и, ухмыльнувшись, снова засыпает. Ему уже хорошо. Напротив мирно и негромко о чем-то беседуют сидящие рядком три интеллигентные дамы – две эстонки и русская – всем под пятьдесят. Роскошные шубы эстонок, песцовый воротник русской глядятся диковато в скотской тесноте плацкарты. Эстонки пьяного как бы не замечают, умело подавляя раздражение. Им это надоело. Русская время от времени дарит мужичка грустной улыбкой.

В грязном оконном стекле кивают наши смутные отраженья, а из черноты Зазеркалья – ни огня, ни звука и лишь душа знает, что с каждой минутой мы все дальше от моря. Будет лето, и на светло-голубом просторе выстроятся косые паруса яхт: белые, голубые, желтые, розовые… И на борту одной из них мне мнится человек, лицом похожий на меня: в фуражке с якорьком и зеленым отсветом кометы в глазах, эстет, с презрительным снисхождением поглядывающий на берег… Тридцать три года назад по этому пути меня, еще ребенка, поезд уносил на Восток, резко изменилась траектория жизни. Был ли наш отъезд ошибкой? Трудно сказать, был бы я счастливее, сложись бы судьба по-иному. В жизни я совершил много ошибок, но, странное дело, последнее время прихожу к мысли, что я их внутренне, втайне от себя, желал. Я хотел познать Мир странным, опасным способом, мне казалось, если все идет гладко, я упускаю самое главное, будь то в любви или в решении математической задачки. Иногда какое-то внутреннее, непонятное упрямство заставляло меня избегать правильных решений, раздражающих своей простотой и очевидностью. И в этом искусе ошибок, возможно, есть мое сродство с той страной, куда я возвращаюсь.

Впрочем, за эти тридцать три года не все было плохо, оказывается, мне даже есть чем похвастаться перед эстетом на яхте. И помотало меня от Джульфы до Заполярья, от Балтики до Тихого океана… и приключения были, и встречи… Так уж устроен человек. Всю жизнь мы клянем свое настоящее, а в результате нашим единственным богатством оказывается прошлое.

Мужичонка вскидывается, глядит туда, где на верхней полке съежилась в калачик от холода под курткой девчонка лет пятнадцати.

– Эй, молодая, до Пскова? – спрашивает он.

– Ага… – тихо стонет девушка.

– Спи, – говорит мужичонка, – разбужу, я разбужу!.. – голова его мотается, но речь трезвеет.

– Х-холодно совсем? – девчонка неопределенно хихикает.

– Я те куртку счас сниму.

– Да ладно, – отнекивается девчонка, – не надо…

– Ладно, ладно, землячка, – расстегивает куртку мужичонка, – мне-то не холодно.

– Да не надо…

– А то гляди, – мужичонка перестает расстегиваться. – Спи… разбужу я, поняла? – обводит всех плохо видящим взглядом.

Алкоголь разрушил этого человека безвозвратно – тусклые слезящиеся глазки, дряблая сморщенная кожа с младенческой розоватостью, мотающаяся беспомощно голова, трясущиеся руки…

– Домой еду, во, землю получил… Вот… Из Ревеля! Счас от вокзала шесть километров… к утру дойду… Мне землю дали, во, – он вскидывается, – кулаком стану, вот, на трактор сяду, – руки его будто водят воображаемые рычаги, – хозяином буду, хозяином буду, вот! – он поднимает сжатый кулак.

Тягостное молчание отвечает ему, ни у кого не хватает сил даже на улыбку, чтобы смягчить охватившую всех неловкость: пропьешь ты и землю, и трактор, братец…

– Ща… со станции… К утру дойду…

За окном, в Зазеркалье, черная ледяная темь, в мелькнувшем световом пятне фонаря метельная рябь.

– Да ведь замерзнешь в дороге, дождись хоть утра на станции, – советую.

– Не, – упрямо мотает он головой, – не, я пойду…

Пскович неожиданно переводит взгляд на меня, распахивает пазуху, откуда торчит горлышко бутыли:

– Пошли, а?

Я делаю вид, что не слышу, я думаю, что он и без того пьян, а коричневая жидкость стоит воротником в коротком горлышке большой граненой бутыли, и лукавая мысль посещает меня: не сделаю ли я доброе дело, помогая одолеть эту бутыль, ведь чем меньше мой попутчик вольет в себя, тем больше шансов, что он не упадет и не замерзнет зимней ночью по дороге в родную деревню? На самом деле я просто хочу выпить, холод сковал ноги, и уж лучше что-нибудь делать, чем сидеть просто так.

Удивительно, что заставляет этого человека делиться недешёвым зельем, из-за которого убиваются в очередях, самым драгоценным пороком в своей жизни?

– Пошли, а? – настойчиво повторяет мужичонка.

Мы встаем и, спотыкаясь о чужие колени, движемся к тамбуру. По дороге мой Дионис заботливо одергивает куртку на уже спящей девушке, прикрывая ей ноги: «Спи…»

Тамбур встречает взрывом: грохот, скрип, визг, ослепительная лампа и якутский холод, ветер врывается из черноты через лишенное стекла окно, металл вокруг которого покрыт сверкающей инейной солью, и сразу кажется, будто с тебя разом сорвали всю одежду и ты стоишь голый на ветру, продуваемый до каждой жилки. Масляно блестит жёлтая банка, заполненная окурками, будто славя сама себя и свое нищенство.

– На! – кричит мужичонка сквозь ветер, вой и грохот, протягивая бутылку. – На!

Мысли цепенеют, и от холода кости, кажется, готовы выпрыгнуть из мяса. С трудом разжав зубы, делаю глоток, который мне кажется глотком водопроводной воды.

– Закуси! – неожиданно из его обширной пазухи, прикрытой красным шарфом, появляется колбасный бутерброд. Чувствую, что превращаюсь в автомат, беру бутерброд.

Между нами и черной тьмой нет границы, и мы стремительно в неё летим.

Декабрь 1991 г.

Я УМЕР В НАХИЧЕВАНИ

1

Всё произошло неожиданно: грохот копыт, крики и облако пыли до неба, в котором мелькали лошадиные морды, папахи всадников, чужие друг другу ноги, руки, лица, тени, то знакомые, то незнакомые лица с наполненными бессмысленным ужасом глазами… И никого из своих…

Десятилетний Левон стоял один на сельской улочке. А ведь всего минуту назад они сидели дома на приготовленных для бегства мешках, уже готовые покинуть дом… И пожилой покорно опустивший плечи отец, и крестящаяся мать с гордым профилем, и два брата, и сестра… И не было только Луйса, жеребца, которого ему подарил отец полгода назад и на котором он проскакал едва ли не все окрестности, забыв о церковно-приходской школе и карающих розгах Тер-Татевоса: то будет в туманном, как сон, потом, а сейчас вот это журчанье ручья, тихий хруп пасущегося Луйса, белесое небо с орлом, нарезающим круги над невидимой жертвой…

Обнять бы в последний раз надёжную тёплую шею… Левон тихо сполз с мешка, проскользнул в полуоткрытую дверь, шмыгнул через двор и оказался в сарае, где в прохладе жевал свой корм Луйс и возбуждающе пахло свежим лошадиным потом. Надо торопиться. Левон обнял жеребца за шею, почувствовав, как глаза стали влажными: «Прощай, друг, прощай, ахпер!» Жеребец слегка повернул к мальчику голову с нежным карим глазом, обрамлённым белесыми ресницами, и тихо заржал. Мальчик поцеловал его в теплую ноздрю и, разжав руки, бросился вон.

Какого же было его изумление, когда в доме он не обнаружил ни одной души! – ни отца, ни братьев, ни матери, ни сестры – будто ветром сдуло: даже мешки, аккуратно прошитые материнской рукой, оставались нетронутыми… Никого! Тогда он бросился на улицу и увидел огромное облако пыли: бегство было стремительным и хаотичным.

Уже не раз, после ухода русских войск, Левон слышал из разговоров взрослых о неизбежном вторжении в Нахичеванский уезд регулярных турецких войск, которым были готовы помогать в резне окружавшие армянский анклав из 14 деревень соседние азербайджанские сёла. Но несмотря на то, что урожай скорее всего достанется врагу, обычные крестьянские полевые работы не прекращались. Может потому, что работа сама по себе хоть как-то отвлекала людей от мрачных мыслей.

Взрослое население вечерами под чинарой перед тысячелетней церковью озабоченно, но бесплодно обсуждало сложившееся тяжёлое положение. Все ложились спать и вставали с осознанием неизбежности нападения и поголовной резни.

И то и дело приходилось слышать: «Эх, если бы Андраник!.. Генерал кач Андраник!..»

С самой колыбели Левон слышал это почти сказочное имя героя в неравной борьбе с турками, в которой генерал не потерпел ни одного поражения.

Но легендарный Андраник со своей добровольческой конницей находился довольно далеко, в Каракилисе, и едва ли сумеет и успеет пробиться на помощь, и местному населению приходилось возлагать надежды лишь на свои собственные, весьма слабые, неорганизованные силы. Все ждали сообщений, когда и в каком направлении идти, но пребывали в неведении.

Но неожиданно утром, едва забрезжил рассвет и появились солнечные лучи, стало известно, что Андраник со своими войсками преодолел все преграды и с тяжёлыми боями пробился в Нахичеванский уезд и прорвал вражеское кольцо для спасения армян…

2

Пыль на дороге от пройденной конницы и ног бегущих оседала, и Левон обнаружил, что на другой стороне улицы стоит старый учитель Симон в старой городской шляпе и сморит на него светлыми прозрачными глазами. Симон был худ, сутул, в городском потёртом костюме, седые слегка курчавые волосы достигали плеч.

– Бежать тебе надо, Левон! – сказал Симон и не двинулся с места.

– А вы?.. – размазал слёзы по щекам мальчик.

– Мне нельзя, – ответил учитель, – у меня здесь есть ещё дела…

Он вообще слыл в деревне странным после приезда из Нахичевани, где окончил реальное русское училище. У Симона во дворе ночью в полнолуние мальчишки нередко собирались и рассматривали ночное светило. Желтоватая пятнистая Луна казалась совсем близко, над самой крышей, стоит руку протянуть.

– Варпет, она на лаваш похожа!

– Варпет, а что там за самое большое пятно?

– Это, дети, армянское море, – усмехался Симон, закуривая трубку.

– Больше Севана?

– Да.

– И больше Вана?!.

– А вода в нём пресная?

– Нет, дети, солёная – от всех армянских слёз… А посреди остров с храмом, где хранит святой Маштоц буквы нашего алфавита… А охраняют остров наши великие полководцы – Вардан Мамиконян, Ашот Железный, Тигран Великий и богатырь Гайк…

Мальчишки не раз слышал эту историю от Симона, но она им не надоедала.

– А турки там есть?

– Нет, дети, это счастливые места, где всегда мир и покой, где селяне трудятся, не боясь за свой урожай, поэты сочиняют стихи, художники рисуют море и горы, а музыканты извлекают из дудука новые звуки. И стоят по берегам этого моря двенадцать армянских столиц, как новенькие. А ну, посчитаем? – и он начинал загибать пальцы: – Эребуни-Эривань, Тигранокерта…

– Двин, Арташат! – нетерпеливо подсказывали мальчишки.

– Армавир, Ани… – загибал пальцы Симон, и соревнование продолжалось…

– Багаран!

– Ервандашат!

– Ширакаван!

– Карс!

– Вагаршапат!

– Ван, Ани!!

– Уже говорили, говорили!..

Симон стоял на улице и не двигался.

Внезапно послышался топот копыт, и показался всадник на гнедом жеребце.

– Спасайтесь, – крикнул он, – турки в деревню входят… Малый, хватай лошадь за хвост!

Левон вцепился, что было сил, за хвост жеребца и началась бешеная скачка…

3

А Симон повернулся и пошёл между домов к деревенскому кладбищу.

Уже пылали первые дома в дерене, когда Симон присел у двух хачкаров – отец и мать здесь покоились.

Вспомнилась поговорка вдруг: работать в Баку, жить в Тифлисе, умирать в Армении… и усмехнулся: так и его жизненный цикл прошёл. После Нахичевани устроился бухгалтером на фирму Нобеля в Баку, чтобы денег скопить. Баку город восточный, грязный, многонациональный. Нефтяные вышки, потные тела, запах керосина…Суровый город, выбрасывающий слабых… Когда четыре года прошло и денег показалось достаточно, поехал в Тифлис жениться. Песни, цветы, рестораны! Всё здесь радовалось жизни и умело радоваться! И он влюбился в этот город, в природу, влюбился в Карину и был близок к счастью, когда молодой грузинский князь увёз её на фаэтоне в неизвестном направлении и, по всему видно, не без её согласия, и не без родительского по спокойной их реакции, явно предпочитавших богатого князя полунищему бухгалтеру.

Так Симон вернулся в родную Нахичевань на радость родителям, присмотревшим для него невесту. Устроиться на работу с его знанием русского языка в Нахичевани не представляло труда. Кроме того, он давал желающим уроки русского языка в церковно-приходской школе и материально не нуждался. Хуже обстояло с женитьбой: было немало приличных невест, но от всех он отказывался – скорее всего, был однолюб. А может быть, из-за какого-то внутреннего упрямства перед судьбой, подсовывающей ему слишком банальные варианты. Так или иначе, отстаивая свою человеческую самость, проводил он в мир иной сначала отца, потом мать, сестра и брат обзавелись своими семьями и отдалились.

Да, Баку хорош, чтобы работать… А две другие такие близкие и такие разные страны… Грузия, цветущая едва ли не всеми дарами земными, с её радостными песнями, открытостью характеров – будто для радости жизни создана. И Армения с её каменистой суровой землей, требующая от крестьянина напряжения всех сил, пустыня, замкнутость армянского характера и даже некая тяжеловесность… И почему всё же умирать лучше в Армении? Только ли потому, что в Армении лучше умеют хоронить покойников, как с усмешкой однажды сказал отец? Нет, в Армении нет ни одного одинакового хачкара и нет нигде такой обнажённой молитвы, как у Нарекаци, и печального звука дудука… Армения создала культуру, приближенную не к земным прелестям, как в Грузии, а к самой грани человеческого существования…

Симон ещё и ещё проводил рукой по цветам, ветвям и птицам на хачкарах родителей.

Ничто не повторяется…

Он слышал конский топот за спиной, кто-то его грубо спрашивал, угрожал, но он не встал и не оглянулся, да и зачем?

Да, мы ближе к Богу! – подумал он, и свистнула сталь…

4

Прошло несколько десятков лет. Левон чудом спасся один из всей семьи, изгнанной из родных мест с запретом новой властью всем армянам возращения и погибшей от голода и тифа. Он даже плохо понимал, как это произошло: десятки раз оказывался на краю гибели. Он хотел реже вспоминать годы нищенства, сиротства и бегства на крыше вагона в Россию. Здесь у него появилась откуда-то неуёмная жажда учиться.

А теперь – он известный на весь город хирург, прошедший войну до Берлина, у него была двухкомнатная квартира в пятиэтажке, русская жена и десятилетний сын – отличник и пионер. О своём детстве он ничего никому не рассказывал. Да и к чему было сыну знать о тех ужасах, которые больше не повторятся? Да и к чему было рассказывать о прошлом, ворошить межнациональную распрю, что грозило обвинением в национализме, едва ли намного мягким, чем самое страшное «измена родине», в то время, когда великая партия, с трудом перемешивая страну, формировала новую нацию советских людей, которым прошлое лишь мешало, и было объявлено, что подлинная история начиналась с исторического нуля – семнадцатого года!..

Да и сын никогда не спрашивал отца о прошлом: его поглощали приключенческие книги, учёба, уроки музыки на недавно купленном пианино «Беларусь», предстоящее вступление в комсомол… Лишь иногда ночами раздавался страшный утробный вой и стоны. Отца будили…

– Что, что тебе снилось? – спрашивал сын.

– Ничего! – упорно твердил Левон. – Ничего, – из сознания быстро испарялись столбы пыли, оскаленные лошадиные морды, обессмысленные ужасом глаза и ощущение неминуемой гибели… – Ничего, ничего, – повторял отец и снова засыпал.

Светило солнце, операция прошла успешно, и Левон Павлович бодро шагал по аллее вдоль проспекта Революции. На углу его пятиэтажки недавно открылся магазин «Галантерея и парфюмерия» – галстуки, запонки, булавки, иголки, одеколоны «Шипр», «Красная Москва», дешёвые духи… В общем, хозяйственная мелочь. Левон зашёл и стал рассматривать витринку перед прилавком. И среди настольных бюстов Ленину, Карлу Марксу, фарфоровых балерин и слоников, матрёшек и копилок в виде кошек и собак Левон вдруг увидел гипсового изящного жеребёнка. Таких изделий наша промышленность ещё не выпускала, и это была пробная серия…

Скоро коробочка с жеребёнком оказались в кармане Левона.

Дома он вытащил жеребёнка и поставил на пианино.

– Это что? – удивился сын.

– Красивый! – ответил отец.

Сын лишь единственную живую лошадь видел – унылую старую клячу, иногда таскавшую телегу тряпичника, который одаривал мальчишек за старую изношенную одежду, сковородки и всякое барахло серебристыми оловянными кольтами с пистонами.

Кроме того, совсем не сочеталось: лошадиные копытца на лаковой поверхности пианино.

– Лучше убери, – посоветовал сын. – Или отдай мне в игрушки.

– Нет, пусть стоит, – отец стал переодеваться в домашнее.

– А это зачем? – подошла вернувшаяся из продуктового магазина жена. – Может, на книжный шкаф лучше переставить?

– Луйс будет здесь, – ответил Левон.