Татьяна ЭЙСНЕР, Александр КРАМЕР. Закат, Восхождение

Сначала мы – Татьяна Эйснер и Александр Крамер – хотели написать рассказ вместе, но у нас не получилось – уж слишком мы разные. Но сюжет уже в нас прижился, и бросать не хотелось. Тогда мы решили, что каждый попробует на-писать свой рассказ и мы посмотрим, что из этого выйдет. Результат перед вами.

Татьяна ЭЙСНЕР

ЗАКАТ

«Я и представить не могла, что дорога туда может быть такой трудной! – Анна Аркадьевна оперлась дрожащей рукой о шершавую стену. – Господи, как тяжело!»

Она задыхалась, ноги подкашивались, голова кружилась, перед глазами плыла кирпичная кладка; застывший в швах раствор напоминал тонкие серые кишочки.

«А еще только второй пролет, сколько еще? Шесть? Восемь?»

Иван Иванович, шедший впереди, остановился на лестничной площадке, грузно опираясь на палку и шумно дыша открытым ртом.

«И ему тяжело. Что за наказание – быть старым! Скорей бы это закончилось! Правильно мы решили, правильно… Только где сил взять, чтобы до верха добраться? Но надо… Надо…»

Анна Аркадьевна вскарабкалась еще на одну ступеньку.

Поймет ли ее Людочка? Примет ли дочка единственная это непростое решение?

У Людочки сын с женой и внуки – Алешка и Светочка. Впятером в одной квартире. Алешка озорник такой – за ним глаз да глаз нужен, Светочка болеет часто. Родители на работе, а дом только на Людочке и держится – убрать, постирать, еду приготовить, за детьми присмотреть – все она. Да еще Анну Аркадьевну раз в неделю навещает. Когда была в последний раз, спросила: «Что тебе привезти, мама?», а сама усталая, лицо бледное, глаза куда-то в пустоту смотрят. В никуда. А что старушке надо? Да ничего… Было уже все: квартира, работа. Красота была, молодость, здоровье. И прошло. Все-все прошло.

Забрала Людочка пустые банки из тумбочки, торопливо накинула куртку, попрощалась, вздохнула с облегчением и дверь за собой закрыла: вроде как обязаловку какую выполнила, галочку в списке поставила.

«Не хочу я так, быть строчкой в списке утомительных дел. Людочка – умница, она когда-нибудь меня простит, да и в письме я все объяснила, документы, деньги и вещи подготовила. Хлопот у нее немного будет, хотя это мало утешительно, но все же…»

Анна Аркадьевна, наконец, добралась до лестничной площадки, на которой стоял Иван Иванович.

– Успеем ли до заката? Наверное, нужно было раньше… – спросила она, с трудом переводя дыхание.

– А какая нам разница: темно или светло? – пожал он плечами. – Мы ведь не на закат любоваться идем.

– Не знаю… Как-то не хочется это делать в темноте. Хотя, может вы и правы – нет разницы.

– Вот именно! – довольно резко ответил Иван Иванович и, недовольно сопя, стал подниматься по лестнице. Анна Аркадьевна смотрела на его узкую спину, казавшуюся еще уже от поникших, как будто надломленных вперед плеч и угловато торчащих лопаток. Он шагал немного странно: наступал на ступеньку сначала левой ногой, потом переставлял палку и только потом подтягивал вверх правую ногу.

«У него что-то с коленом, он, кажется, говорил про мениск», – вспомнила Анна Аркадьевна, глядя на ботинки Ивана Ивановича: к подошве левого прилип конфетный фантик.

Подол пальто Ивана Ивановича волочился по замусоренным ступеням.

Женщина хотела окликнуть спутника, сказать, чтобы он придержал полы, но вспомнив, зачем они сюда пришли, промолчала.

«Сейчас-то чего жалеть?»

Пальто тонкого кашемира, бывшее когда-то благородного цвета «кофе с молоком», от старости поблекло, посерело, вытерлось, сохранив остатки былой цветовой элегантности только под воротником.

«Рукава «реглан». Кто теперь о них знает? А еще куртки у летчиков были. Кожаные, тоже с «регланами». Летчики… И мы теперь тоже в летчики хотим. Ненадолго, правда, – Анна Аркадьевна грустно улыбнулась и поставила ногу на ступеньку. – Надо идти, а то он сердится, что я так медленно ползу. Интересно, о чем он думает?»

* * *

А Иван Иванович думал, как это ни странно, тоже о пальто. Об этом тонко-кашемировом, потертом, возле второй пуговицы снизу побитом молью, бывшим когда-то очень модным пальто. Моль выгрызла плешину, похожую на листик клевера или на карточную масть крести. И когда он надевал пальто и, застегивая пуговицу, ощущал пальцем выстриженную голодной молью полянку, он думал про клевер, про то, что «…вот если бы с четырьмя лепестками, то тогда бы все получилось…», но моль только начала выгрызать четвертый лепесток, да не одолела, наелась, наверное.

А еще он думал про карты. В молодости он любил играть в покер, но проигрывал чаще, чем выигрывал. И однажды, нарвавшись на опытного каталу, спустил все: деньги, часы, это пальто и даже шляпу. На следующий день он смог немного отыграться и пальто вернуть, а вот часы и мягкая широкополая шляпа, тщательно подобранная в тон пальто, – последний писк тогдашней моды, – золотые часы и шляпа ушли навсегда.

Ах, как он был красив тогда! До проигрыша. До позора. До крушения надежд и мечтаний! Холеный молодой брюнет в длиннополом пальто, шляпе и широких брюках с отворотами. Сигареты американские, в Союзе невиданные, портсигар серебряный, старинный. А сам-то – дурак дураком! Не ценил того, о чем папа позаботился: кутил, шиковал, девчонок шампанским поил. Папа ругался, грозился отлучить от «кормушки», но потом, успокоившись, денег давал, приговаривая:

– Учти, лоботряс: это – в последний раз!

Он видел, конечно, как волочился подол по ступеням. Видел, как из выгоревшего «кофе с молоком» он становился отвратительно грязным. Ну и пусть! Он всегда любил это пальто, надевал в исключительных случаях, а сейчас вдруг понял, что эта старая тряпка была свидетелем и символом события, после которого жизнь его пошла наперекосяк. Тот проигрыш стал последней каплей в чаше папиного терпения и он, как дед в произведении Максима Горького, отчеканил:

– Все, Ваня, надоело! Иди-ка ты в люди!

И, невзирая на причитания матери, выпнул Ваню из квартиры, из семьи, из привольной сытой жизни единственного сына замминистра.

Мама втихаря от отца сняла Ване комнату. Он, когда ее увидел, фыркнул:

– Конура собачья!

Мама отвела глаза в сторону, сказала негромко:

– Нет у меня денег на большее, Ванюша. Отец, сам знаешь, теперь мне только на продукты стал выдавать, да и то потом чеки для отчета требует. Подожди немного, потерпи, может, со временем все образуется.

Но отец слышать о сыне больше не хотел, а через полгода и сам попал в опалу – был назначен послом в одну из стран Африки – и родственные связи были обрублены окончательно.

Институт Ване пришлось бросить: отец перестал оплачивать сессии, а на занятия он ходил редко, так что сам бы ни за что экзамены не сдал. Хорошо еще, что до скандала с карточным проигрышем папа успел отмазать сына от армии, а то бы «загремел под фанфары».

Пальто было убрано в шифоньер, а вместо него пришлось Ване носить рабочую телогрейку. Но иногда, приходя со смены в свою маленькую комнату, он открывал дверцу шкафа и гладил рукав пальто, крутил в огрубевших пальцах большие пуговицы и думал: «Ничего, еще придет наше с тобой время.»

Не пришло.

Хотя иногда казалось, что вот-вот, еще немного и он снова будет на гребне волны. И он уже представлял себя за рулем черной «Волги» с номером, начинающимся на два нуля и с чемоданом денег на кожаном сидении. Наверное, зря представлял. Он был неважным игроком не только в карты. И в жизни козырные тузы почему-то оказывались в руках других.

Нет, он, конечно, не умирал с голоду: ему удалось жениться на дочке начальника райотдела милиции, с помощью тестя получить непыльную должность в горсовете и квартиру – двухкомнатную «сталинку» – в центре. Но разве этого он хотел? Этого? Просидеть в глубине кабинета за стеллажами с документами до самой пенсии?

Семья его распалась через два года после свадьбы, детей они родить не успели, да и не хотели.

Он нравился женщинам – умел произвести впечатление. И даже порой сам удивлялся, как легко они подчинялись его воле и желаниям, но жениться второй раз он не стал. Зачем снова обременять себя какими-то обязательствами, когда можно и так, вскользь? Общение с женщинами ограничивалось короткими связями, похожими на игру: добивался своего и так элегантно «уходил в закат», что брошенные любовницы винили в произошедшем только себя.

А потом он как-то неожиданно постарел, перестал участвовать в корпоративных вечеринках, ездить на курорты и в санаторий, что делал раньше каждый год, ходить в гости и даже в кино стал бывать изредка. На работе тихо перекладывал бумажки, пил травяной чай из термоса и глядел в окно. И уже мало кто из сослуживцев обращал на него внимание, как не замечают серенького паучка, неподвижно висящего на паутинке за ветхим шкафом.

Когда Иван Иванович ушел на пенсию, должность его сократили. Начальник отдела давно хотел это сделать, да все жалел старика – куда он на старости лет устроится? На место его стола, выброшенного на помойку, поставили кулер – все какая-то польза для коллектива.

* * *

Родители Анны Аркадьевны умерли рано: отец – через месяц после войны из-за фронтовых ран, мать – из-за тяжелой болезни. Не знали тогда, как лечится опухоль головного мозга, да и сейчас, похоже, не знают. Видела девочка, как тяжело уходила мать, как скручивала ее тело невыносимая боль, как крошились стиснутые зубы женщины, пытавшейся сдержать крики, и думала: «Неужели и я так буду мучиться? Уж лучше под машину попасть».

Анна Аркадьевна – тогда еще Анютка – после семилетки пошла ученицей монтажницы на часовой завод. Ей там понравилось: работа сидячая, чистая, зарплату платили и койку дали в заводском общежитии. После житья в сыром бараке она чувствовала себя в светлой общажной комнате почти как в раю. А через год влюбилась. По уши, безумно, как бывает почти у всех в юности. И позволила парню все, что он хотел, думала, что она ему дорога так же, как и он ей. Но нельзя людей и их чувства судить по себе, впрочем, кто это понимает в 17 лет? Вот и она не понимала. Через два месяца знакомства юноша испарился, как утренняя роса под жарким июльским солнцем.

…Людочка родилась слабенькой, с тоненькими ручками и ножками, прозрачной кожей. Акушерка качала головой:

– Девка ты здоровая, а дистрофичку родила!

Говорили ей подруги:

– Откажись, зачем тебе такая обуза? Самой жрать нечего, чем ребенка кормить будешь? И кто тебя замуж возьмет с довеском этим сопливым?

Думала Анютка, смотрела на маленькое дочкино личико, туго охваченное застиранной больничной пеленкой, на носик пуговкой, на карамельно блестящие губочки; чувствовала через тонкую ткань тепло крошечного тела, и никак не могла представить себе, что выйдет из роддома одна.

– Дура! – сказали подруги хором и попросили съехать из комнаты. Комендантша дала три дня на поиск жилья. Да и то правда: не место грудному ребенку в общаге.

Сняла Анютка угол – в кухне за занавеской – у нянечки тети Луши, с которой познакомилась в роддоме. Тетя Луша пристроила ее уборщицей в тот же роддом и принесла целый ворох списанных на тряпки пеленок:

– Прокипятим, подлатаем, и пойдет. Старые пеленки еще лучше для ребеночка – мягонькие они. А что в заплатках, так кто это под одеялком-то видит?

Анютка по утрам мыла полы, а днями помогала тете Луше по хозяйству и в огороде. Людочка в мягоньких пеленках окрепла и росла спокойной и здоровой. И жизнь постепенно наладилась. Анютка заочно окончила техникум, стала работать бухгалтером на том самом часовом заводе. Получила однокомнатную квартирку с окнами на шумный проспект – не бог весть какие хоромы, но ведь не барак, не общага. Свой угол.

Все складывалось у Анютки – а теперь уже Анны Аркадьевны – лучше некуда, только вот семейная жизнь не задалась – так одинокой и осталась. Правы оказались подруги: никому она оказалась не нужна. Дочка выучилась, вышла замуж, родила сына, вот и внуки у Людочки уже пошли.

Жизнь Анны Аркадьевны пролетела, как и не было ее. Осталось только дряхлое, бессильное тело, непослушные ноги да увядшее лицо. И болезни – пышный букет. И глядя в зеркало, разглаживая пальцами непослушные морщины, Анна Аркадьевна думала: «Не человек уже почти, а сухой лист, едва держащийся за ветку. Дунет ветер посильнее – и все. Так чего же порыва этого ждать? Чего мучить и себя, и Людочку? Прав Иван Иванович, прав: мы сами можем поставить точку!»

* * *

Они познакомились весной.

Анна Аркадьевна сидела на скамейке в парке больничного городка неподалеку от Дома ветеранов. Был теплый, почти жаркий солнечный день. Газоны дружно ежились еще нестриженой травой; редкая тень берез, только-только раскрывающих молодые листочки, тонкой паутиной скользила по ее запрокинутому к солнцу лицу, легко щекотала закрытые веки.

На дорожке под чьими-то медленными шагами захрустел гравий. Анна Аркадьевна открыла глаза. Напротив скамейки остановился высокий пожилой мужчина в длиннополом старомодном пальто.

«Как из фильма 50-х», – мелькнуло в голове женщины.

– Простите, я вам не помешаю, если отдохну здесь немного? – осведомился он, слегка приподняв шляпу. – Я пришел немного раньше назначенного времени, – добавил он, указав тростью на здание поликлиники, белым прямоугольником просвечивающее сквозь зеленоватую дымку кустарников.

– Да садитесь, пожалуйста, – ответила Анна Аркадьевна, немного раздосадованная нарушением ее уединения.

«Но ведь все люди имеют право сидеть на скамейках!»

Аккуратно поддернув брючины, старик опустился на скамью, поставил трость между колен и положил кисти рук на ее навершие. Анна Аркадьевна украдкой взглянула на его слегка подрагивающие сухие пальцы с ровно подстриженными и аккуратно обработанными пилочкой ногтями. «Наверное, бывший чиновник», – подумала она, отводя глаза.

Некоторое время они сидели молча.

– Сегодня прекрасный день, не правда ли? – первым нарушил молчание мужчина.

Женщина была вынуждена согласиться.

Они обменялись дежурными фразами о погоде, поговорили о ранней, необычно теплой весне, отметили, что непременно похолодает, когда зацветет черемуха, и еще о каких-то малозначащих предметах.

Вскоре, взглянув на часы, собеседник Анны Аркадьевны откланялся, и она почему-то была несколько разочарована таким скорым его уходом.

С этого дня они стали иногда встречаться. Не спеша бродили по дорожкам парка, сидели на скамье, беседовали.

Прошли весна и лето. За это время Анна Аркадьевна становилась свидетельницей печальных событий, то и дело происходивших в Доме ветеранов: кто-то из обитателей уходил в мир иной, кого-то разбивал инсульт, кого-то настигал «старик Альцгеймер», про таких говорили: «Впадал в детство». Но детство это было трудным и неизменно очень грустно заканчивалось.

Рассказывая Ивану Ивановичу об очередном таком случае, Анна Аркадьевна воскликнула:

– Не хочу я так! Было бы хорошо однажды уснуть и не проснуться. Но кто знает, как произойдет на самом деле? Какой конец нас ждет?

Иван Иванович на минуту задумался, пожевал сухими губами и сказал:

– А можно не гадать: как и когда, а взять и сделать, – и посмотрел в сторону начавшей желтеть рощи, за которой маячил темный контур недостроенного высокого здания с узкими, как бойницы, окнами: в доперестроечное время там планировалось разместить какой-то архив.

– Что сделать? – спросила Анна Аркадьевна, впрочем, уже догадавшаяся, на что он намекает.

* * *

Наконец они добрались до последнего этажа. Крыши не было – стоял только лабиринт стен, уже начинающих разрушаться под влиянием дождей, ветров и времени.

– Знаете что, – обернулся к спутнице Иван Иванович, – давайте расстанемся здесь, разойдемся в разные стороны. Не будем делать это вместе, как какие-то влюбленные подростки. Если вообще будем это делать. Я не хочу вас ни к чему принуждать. В конечном счете, это ваша жизнь, ваш выбор. Поэтому, что бы вы ни решили, я хочу попрощаться с вами.

– Да, вы правы, – согласилась она. – И если вы передумаете и захотите вернуться, то не ждите меня. Прощайте!

Анна Аркадьевна протянула мужчине руку.

Иван Иванович снял шляпу и, чуть склонив голову, пожал ее холодную ладонь.

Постояв секунду, они одновременно повернулись – он налево, она направо – и пошли каждый в свою сторону.

Мужчина обогнул несколько стен и приблизился к осыпающемуся краю бетонной плиты. Вытянув шею, осторожно посмотрел вниз: сквозь предзакатную тень здания проглядывали заросли бурьяна, строительный мусор, ржавый остов грузовика.

Он вдруг представил себе, как будет падать, нелепо дрыгая руками и ногами, и как будет лежать там, в грязи среди пыльных сорняков и битого кирпича – окровавленный, в невообразимо дурацкой позе. А что, если он лишь покалечится? И потом, гниющий заживо, облепленный черно-зелеными навозными мухами, будет мучительно медленно умирать?

Зачем все это? Зачем?

«Господи, глупость какая! Как я до такого бреда додумался? Уж если приспичит, то есть другие, более приличные способы – снотворное, например.»

Он покачал головой, хмыкнул и сделал шаг назад.

«В конце концов, что такое 73 года в наше время? Многие дольше живут, если есть возможность поддерживать здоровье. А у меня деньги есть (и не так уж мало!), так зачем спешить на тот свет, когда впереди еще лет двадцать?!»

Он еще дальше отступил от края, упершись спиной в стену, ощутил под рукой изветшавшие кирпичи.

«Ну и дурак же я! На своих ногах сюда пришел – не на носилках ведь принесли! Да на мне еще воду возить можно! Нет, красиво хотел уйти. Грязь, кровь, кишки, мозги… Какая красота в этом месиве? Дурь одна.»

Иван Иванович решительно повернулся и пошел к лестнице.

«А она? – он на мгновение сбавил шаг. – Вдруг?.. Ну и что? Да куда она денется – придет домой как миленькая!»

Он неожиданно быстро, не чувствуя боли в колене, спустился, пролез через пролом в ограждении, чащобу чертополоха и выбрался на тропинку. Пройдя несколько метров, оглянулся: фигурка женщины на краю перекрытия казалась угольно-черной на фоне пылающего заката.

«Чего она там торчит? Ждать ее не буду – ужинать пора. Закажу сегодня зразы.»

Он любил зразы, а повар в маленьком ресторане «У Игната», где он был постоянным клиентом, готовил их отменно.

Иван Иванович тщательно отряхнул полы пальто, отщипнул прицепившиеся репейные головки, носовым платком отер носки ботинок и пошел в сторону парка.

«Может быть, она еще успеет к ужину в своей богадельне, – подумал он равнодушно, – если поторопится.»

* * *

Анна Аркадьевна посмотрела вниз. Там из переплетения кустов и сухой травы паучьими ногами торчали обрезки арматуры. Она подняла глаза и посмотрела вдаль. Багровое солнце разлило вдоль горизонта густую кровь заката.

«Последний вечер.»

Солнце медленно ползло вниз. И вот уже острые верхушки дальнего ельника черными драконьими зубами впились в бок светила, как в сочный бифштекс.

Текли минуты, солнце уходило.

Еще мгновение – и малиновая горбушка скрылась за ельником.

Анна Аркадьевна закрыла глаза и шагнула в пустоту.

2019

Александр КРАМЕР

ВОСХОЖДЕНИЕ

Между собою пренебрежительно называли – «дурдом». Еще, но уже язвительно, «божедомкой» крестили. И уж совсем, совсем редкие индивиды презрительно именовали – «могильник», но таких здесь чурались, старались с ними без крайней нужды не якшаться.

1

Ливень весь день, с утра еще, собирался, да все никак и никак… Оттого к вечеру духота накопилась в природе неимоверная – спасу не было. От спертого воздуха в комнатах божедомки сделалось совершенно невыносимо. Потому насельники двух двухэтажных кирпичных бараков – кто мог, разумеется, хоть как-то передвигаться – из душного здания повыползали на воздух, и теперь бродили – группками и поодиночке – по огромному земляному двору, в центре которого росла исполинская вековечная липа.

Под липой, где все ж не так было душно, на скамейке со спинкой сидела тучная, одетая с нищей претензией… непонятно на что, непрерывно задыхающаяся дама и полудремала на слабом лиственном ветерке.

2

– Привет, Спичка. Да очнись ты, тетеря сонная! Ну, надумала что? Или сызнова будешь без толку пузыри выдувать? – неказистый, мужчина с козлиной седой бороденкой и черной повязкой на правом глазу стоял перед дородной женщиной и, чтоб проснулась, бесцеремонно теребил ее за рукав.

– Да что я-то, что я, Ганнибал? – прошелестела, с трудом выходя из дремоты, задыхающаяся дама. – Неужели, в конце-то концов, ты до места добрался? Есть конкретно зачем языком чесать?

– Добрался, Щепка, добрался! Не видишь, концы счас отдам!

– Может, ты, Нельсон, и путное что разузнал? Так резину тогда не тяни. Выкладывай результаты.

– Разузнал, разузнал. Подвинься! Дай малость в себя прийти, отдышаться. А то я и без всяких там вычур твоих, тут прямо, к великому всехнему счастью, подохну.

В общем, такие дела: кругом одни трехэтажки; кого ни спроси, говорят, выше нет ничего; то, что отсюда виднеется, и вправду важнецкая стройка, дом громаднейший будет, уже этажей на двенадцать-тринадцать поднялся. Ехать три остановки. В пять часов все работы кончаются, стройплощадка пустая. Сторожа нет, все до семи утра без надзора. На фасаде люлька строительная висит. Рубильник, что люльку включает, – рядом, на стенке. На люльке можно подняться до самого верха. Рядом прожектор стоит, так что и свет, если надо вдруг, организуем. Как включить – разберемся, какой-никакой, а электрик.

– Ты, Кутузов, добавляй только, что был, был когда-то.

– Слушай, жертва диеты, так и что, что когда-то? Я в такой ерунде ерундовой и через век разберусь – глухой, слепой, полудохлый.

Все на этом трындеть. Я в полном умоте! Обсуждать что почем – будем завтра.

3

– Ну что, Мойша, давай вечерком и отправимся, после ужина сразу…

– Какой я тебе нафиг Мойша, какой Мойша нафиг?! Ты от задышки своей, что, начисто сбрендила, анорексичка?

– Да чего ты так раскипятился, Кутузов? Ты что, юдофоб? В том смысле, что еврейской нацией брезгуешь? Так я вроде пакости этой за тобой раньше не замечала. Моше Даян – генерал был такой израильский, одноглазый. Что, не слышал, невежда кривая?

– А ну тебя к лешему, Спичка! Похоже, в натуре спятила. А впрочем, до фени: Мойша – так Мойша. Недолго тебе, глиста круглая, надо мной стебаться осталось.

– Вот и чудненько. Спасибочки, что хоть не плоская.

Так как, после ужина сразу – и двинемся?

– Двинем, так двинем. Чего канитель разводить. Брать с собой чего надо?

– Зачем? Да и что? У тебя на автобус деньги-то поднакопились?

– Каким ветром мне их надует? А ты-то что, не словчилась?

– Нет, на один билет всего лишь насобирала. Больше не вышло.

– А занять у кого – не пыталась?

– Стыдно, Рузвельт, ведь отдавать-то…

– Да ладно, Спица! Тебе все что ль, кто брали, отдали?

– Все равно, Нельсон, стыдно. Язык даже не повернулся.

– Лады, «зайцем» проеду. Остановку, верняк, схимичу, а масть ляжет, так и все три, глядишь, выгорит. Кривая, авось-либо, вывезет. До ужина, Щепка.

4

– Ну вот тебе, Спичка, и стройка. Как, глянется? Или еще выкрутасы какие будешь придумывать? Ты хоть решила, чего делать станем, когда на верхотуру взберемся?

– Да нормально, Кутузов, нормально. Проще пареной репы. Что решать-то особенно? На люльке наверх доедем, подойдем с тобой в тихом темпе к самому краю, за руки возьмемся, и на счет «три» полетим к земле потихоньку.

Ладно, хватит болтать языком, делай что-нибудь, Рузвельт. Только скажи сначала, отчего окна такие здесь странные – вытянутые да узкие? Кто жить-то захочет с таким оконным убожеством?

– Да не жилой это дом, разумеешь? Архив здесь строят какой-то. А окна – я тоже спрашивал – так надо, сказали.

– Это значит, что нам с тобой, Нельсон, непременно до самого верха подняться необходимо. Понимаешь? Иначе – осечка. Все заново! Из окна здесь не прыгнешь. Добре, Кутузов, давай включай, наконец, свою колымагу, да поехали к черту в зубы. На пределе все уже, жжет аж в середке. Вот-вот терпец оборвется.

5

– Что ж ты так долго копаешься, Рузвельт?!

– Да не врублю никак люльку. И прожектор туда же. Видно, где-то еще, для гарантии, от сети отключили. Мне по-темному не разобраться.

– Так и что делать станем?

– Пехом будем взбираться. Что еще остается? А не желаешь пехтурой, придется вернуться. До нового раза.

– Нет уж, дудки. Раз мы сюда добрались, давай будем взбираться. Авось к утру одолеем. Не опоздаем.

Слоновьи ножищи не желали тащить по ступеням слоновье тело. Дыхание с хриплым свистом вырывалось из ходуном ходившей необъятной груди. Но она, вцепившись в железный поручень, с безумным упорством тащила себя наверх.

6

– Все, Нельсон, нет сил моих больше.

– Терпи, Спичка, четвертый этаж всего-навсего.

– Ну, Нельсон, ну, миленький, ну давай отдохнем хоть немножко, хоть самую капельку. Ведь ночь еще вся впереди…

– Меня Вуцик зовут, усекла? Короче, как скажешь, давай малек перекурим. Я тут на ящик сяду, а ты – на радиатор. Тебя, Щепка, деревянный ящик в жизни не выдержит.

– Смотри, луг из окна видно и речку… Я и не знала, что здесь красотища такая. Это скоро мы в благолепие этакое полетим с тобой, Вуцик.

– Сиди уже, Спица, не мути по-пустому душу. Полетишь когда –рассмотреть все равно ничего не успеешь.

– А меня дома Асей звали. И мама, и папа. А вообще я Арсения. Никого совсем не осталось. А у тебя, Вуцик, есть кто-нибудь?

– Дочка где-то должна быть. Я точно не знаю. Мы с ней лет сто не видались и не слыхались. Она даже в день похорон жены у нас не появилась. И на кладбище тоже. А у тебя с мужиком каким… что, не срослось, ни пол-разу?

– Да нет, замужем, на беду свою, я побывала. В срок свой девичий, хоть и поздно, да уложилась. Я ведь не сразу, как ты понимаешь, такая стала. Вот детей только так и не было.

Он летчик был. Псих и придурок конченый. Года за полтора до свадьбы его экипаж в какую-то катастрофу попал. Никто тогда не погиб, поломался он только немного, но в нем с тех пор страх поселился – смертельный. Он со временем, видимо, все от того же страха, закладывать начал после полетов, а поддатый гонял меня да поколачивал. Потом – следом за выпивкой – и до девок дошло. Через два года расстались.

Поначалу по-новой выходить замуж охоты нисколечко не было. Потом заболела. Теперь вот, сам знаешь, по три раза за год в реанимацию попадаю. Все обо мне на этом. А ты, Вуцик, что?

– А моя, я ж сказал, умерла. Уже лет пятнадцать. Я поначалу тосковал очень сильно. Одиноко так было, так знобко… аж до костей пробирало. Дома не мог усидеть, все блуждал и блуждал – где ни попадя. В пивнушку пораньше приду, с кружкой пива в углу усядусь – и сижу до закрытия: лишь бы народ был вокруг хоть какой-то, да галдели чего-нибудь. Потом, лет через пять, вообще из дома ушел. Бомжевал потихоньку. Опять же ж, чтоб люди рядом. Бродяжничал, пока падать не начал. На третий раз из больницы прямо в замечательный наш «дурдом» привезли.

Ладно, Спичка, и обо мне базлать пошабашили. Будет тебе рассиживаться, поднимайся давай. Надо, Аська, карабкаться дальше.

7

– Вуцик, давай еще отдохнем. Ну, немного совсем.

– Да ведь мы всего на один этаж еще поднялись?

– Так и что же? Давай отдохнем. Ну, пожалуйста!

– Ладно, садись опять на радиатор, а я на подоконнике…

– Вуцик, Вуцик! Ты что? Что случилось-то, Вуцик? Ну миленький, ну очнись! Очнись! Открой глаза, Вуцик! Пожалуйста! Мне же страшно, так страшно, очнись! Давай я тебе помогу. Опирайся на стенку.

Очнулся? Очнулся. Ну вот слава богу. Ты так напугал меня – жутко. Да что ж это было такое?

– Опухоль это была. Я ж говорил тебе: падаю. Ты что думаешь, я на крышу с тобой тащусь удовольствия ради? Болтала врачиха, что в натуральный овощ скоро могу превратиться. Классное завтра – ты как, Аська, считаешь? А пока падаю вот. Почти еженедельно. Теперь меня не тормоши. Дай оклематься немного. В голове всегда полный бардак после этих бесовских падений. Дай оклематься.

8

– Аська, ты как, очухалась за мой счет хоть немного? Я тоже, вроде, в неполном, но все же порядке. Полезли тогда по новой. Впереди еще черт знает сколько. Полезли.

– А сколько еще до верха?

– Так враг его знает. Сдается мне, этажей пять, не меньше.

– Вуцик, миленький, не одолеть мне все это! Нет сил никаких. Задыхаюсь. Ноги, гадские, больше совсем не хотят держать. Сердце – вот-вот разорвется.

– Знать желаешь, так и я на полном пределе. Если грохнусь по новой – похоже, больше не встану. Чертова люлька!

– Полночи уже позади. Знаешь, Вуцик, давай будем спускаться. Нам и спуститься-то будет не так-то просто. А потом еще что-то с автобусом надо придумать… Когда только назад доберемся!?

– Ладно, Аська, а может, оно и лучше, что не удалось ни черта. Давай ползти вниз. Скоро, и вправду, светать станет…

– Обними меня, Вуцик. Крепко-прекрепко меня обними. Видно, такая наша планида – до конца испить чашу. Ничего не поделать. А может, ты прав, и к лучшему даже, что все у нас так получилось. Может, я денежек как-то поднакоплю, да мы, вместо дури этой самоубойной, съездим как-то с тобой на природу.

Они обнялись, и крепко держась друг за друга, стали спускаться вниз, чтобы дальше терпеть распроклятую боль, чтобы, пусть через силу, но все-таки жить – в тщетной надежде повидаться однажды с лугом и речкой.