Игорь ТКАЧЕВ. Спаситель улиток

РАССКАЗЫ

СТАРУШКА И ОГОРОД

Еще не так давно Любовь Владимировна жила совершенно одна. Жила, особо не тужила. Привыкла. В свои семьдесят пять ей, бодрой и общительной, не думающей сдаваться годам, дел хватало: она ухаживала за тремя огородами, ходила два раза в неделю на хор и регулярно виделась с многочисленными подругами. Жила она одна в двухкомнатной квартире маленького городка, а скорее даже поселка городского типа, вместе с котом Тимофеем и фотографиями из ее молодости, развешанными по стенам. Всю жизнь она работала, сначала в колхозе, на поле, потом бухгалтером. Муж ее лет десять тому умер, дети и внуки жили в разных городах, а кто и в разных странах, и поэтому наведывались в гости нечасто. Приезжавшие погостить на время, они не переставали удивляться ее кипучей энергии, жажде жизни и еще тому упрямому характеру – если что решила, того непременно добьется. Гостили неделю-другую, снова и снова удивлялись и уезжали обратно.

Но тут ситуация сложилась таким образом, что решил переехать к ней из города сын, который развелся, да и еще вышли у него какие проблемы – кто там знает, и который последние лет тридцать проживал далеко, а наведывался еще реже. «Мамка старенькая стала – надо помогать» – объяснял он свой переезд.

Вот так и стали они жить вдвоем. Сын, только вышедший на пенсию и перебравшийся на новое место, и мать его, Любовь Владимировна. С котом Тимофеем, тремя огородами, хором и многочисленными подругами старушки. Подруг, впрочем, с каждым годом становилось все меньше и меньше. Возраст, знаете ли, болячки брали свое. Сначала ушла тетка Мария, за ней поторопилась тетка Прасковья, потом не стало тетки Тани. Потом лучшая подруга, тоже Мария, перестала наведываться – какая черная кошка между ними пробежала, было неизвестно даже Любови Владимировне. От большой дружной компании, всегда собиравшейся вместе, на Пасху или Рождество, дома или за городом, чтобы попеть песен и угоститься за столом, почти никого и не осталось. Так, только одни воспоминания о крепкой дружбе.

И с тремя огородами справляться уже сил не хватало – много хлопот с ними было: вспахать, посадить картошечку, моркву, бурячок, капусту и кукурузу. Когда засуха, поливать чаще, когда, напротив, мороз ударит, пленкой прикрыть, землей пригорнуть. Да еще и следить надо было, как бы не поворовали. Ходить по два раза в день на огороды стало тяжело. А помогать сын не хотел. Не приучен к труду на земле, после городской жизни был. А переучиваться, перевоспитываться уже не те годы были. Да и на мать всякий раз пенял, чего ей дома не сидится – кому ее картошка с буряком нужны?

– Сегодня овощи копейки стоят – бери хоть мешками! И кому этот твой рабский труд нужен, горбатиться на твоих огородах, а?! – страстно доказывал он матери.

– Все так, сынок, – не спорила мать. – Только вот свой же овощ, не покупной. Корысти от него больше…

– Да какая там корысть?! И потом, тебе уже не тридцать, и даже не шестьдесят – того глядишь, и не вернешься со своих рабских плантаций! Забыла, как у соседки инфаркт случился, когда та попой кверху вот так же по полдня ползала? И ты туда же хочешь? Впрочем, дело твое: можешь хоть умереть на своих огородах! Только имей ввиду, я помогать не буду!

Мать больше не возражала. Только сжимала покрепче губы и, когда сын не видел, тихо выходила во двор, шла в сарай, брала старенькую тачку с семенами, тяпкой, бутылем воды и уходила «в поле». Еще по дороге она скидывала свои тапки и шла босая, сначала по пыльному шляху, по которому тарахтели машины и сновали скутеры, поднимая клубы пыли, мимо школы и водокачки, потом по зеленой травке, напрямки, через яр, мимо ив, от огорода к огороду. Случалось, что по дороге встречала кого из знакомых. Всегда здоровалась, а иногда, когда встреченный был старым знакомым, останавливалась на одну-две минуты, чтобы обменяться словом-другим. Заметно оживлялась, заглядывала внимательно в глаза, брала за руку. Кто знает, может ведь, в последний раз.

Ах, какое это было счастье, ступать босыми ногами по медленно согревающейся майским солнцем земле, на которой всю жизнь работала, трудилась, с которой была всю жизнь, как пуповиной, связана. Как отрадно было слушать пение птах, жужжание пчел, отзвуки дальней грозы, когда небо на горизонте становилось свинцово-серым и там уже вовсю шумел дождь, а здесь еще светило солнце.

На огороде она бережно, руками разламывала комья еще жирной, влажной с зимы земли, словно ломала горячий хлеб. Также рукой, неторопливо, словно совершая священное таинство, делала лунки, куда бросала два-три зерна кукурузы и также рукой, бережно присыпала их землей. Делала аккуратно тяпкой продольную лунку и по одному семечку, насколько позволяли видеть слепые глаза, бросала в нее семена моркови, так же аккуратно и неторопливо присыпала лунку землей. И так дальше…

Когда уставала, она садилась в тень под старую ольху, что стояла поблизости, съедала кусочек хлеба, наспех прихваченный из дому, или завалявшуюся в кармане конфету, для поддержания сил, запивала водой из бутыли, той самой, что поливала, поила и свои грядки. Слепыми глазами вглядывалась в небо, загадывая, не пойдет ли дождь. А может, молодость свою вспоминала – кто скажет?

Сыну, наконец, надоели эти отлучки упрямой старушки, и теперь вместо трех огородов, разбросанных в разных концах, он оставил ей только один, самый ближний.

– Куда ей три-то?! – объяснял он тем, кто интересовался, почему больше не видно Любовь Владимировну. – Одного хватит. Да и этот я запретил бы. Пусть дома сидит, телевизор смотрит или на лавке у подъезда, как это делают все старухи. Пахать все лето, чтобы к осени собрать ведро морквы с мой палец или три ведра картошки, как горох?! Ладно, был бы еще действительно урожай – иди на рынок продавай! Тогда я понимаю! А так ни уму, ни сердцу!

Кто-то из еще живых тогда подруг Любови Владимировны пытался робко объяснить сыну, что дело не в картошке и морковке, а в том, его мать его нужность свою чувствует, делом занята, молодость свою вспоминает, но тот и слушать не хотел. Он знал лучше.

Любовь Владимировна в ту зиму сильно упала и сломала руку. Поэтому месяца три провела взаперти, из дома не выходила. Сын очень ругался. Ругался на то, что «ходить не умеет», что капризничает из-за сломанной руки, что обузой ему стала. А когда пришла весна и старушка оклемалась и стала потихоньку, медленнее обычного готовиться «к городу», сказал, как отрезал: «Сиди дома. Хочешь, вон на скамейке у подъезда. А на огород ты больше не пойдешь». И отдал оставшийся огород за три бутылки в аренду своему соседу, который в ту же весну и засеял его овсом для коней.

Мать не возражала. Не сказала ни слова. Все приняла молча, словно так и надо было. Только вот подернутые старческой поволокой глаза, чаще обычного наполнявшиеся слезами, выдавали ее. Целый день лежала у себя. Вставала только чтобы сходить в туалет или перекусить чего на кухне. Съедала свой кусочек хлеба, запивала несладким чаем или кислым молоком и снова, медленнее обычного шкандыбая, возвращалась к себе, ложилась и смотрела то в потолок, то куда-то вдаль, в себя.

Так прошла весна, наступило лето. Лето, когда Любови Владимировны и не стало. Пролежала в тот день старушка весь день, весь вечер у себя, глядя в потолок мутными глазами. А утром уже и не встала. Сын зашел, чтобы поинтересоваться, «долго она еще будет ждать, когда завтрак в постель подадут», но так и не спросил. Лишь, не веря, притронулся к холодной, морщинистой руке с въевшейся в пальцы землей. Землей с ее огорода. Да так молча и вышел.

СПАСИТЕЛЬ УЛИТОК

Сначала это были черви. Обычные, жирные и не очень, дождевые черви, которых очередной ливень вымывал тысячами на тротуары и дороги. И тогда он поднимал очередного червяка и аккуратно, словно какую драгоценность, переносил на взъерошенную ливнем землю и также аккуратно опускал туда, ближе к родной стихии. Ведь тварь же божья.

Потом на смену червякам пришли улитки. Большие и маленькие, с трогательными антеннами-глазами, они неторопливо и упрямо выползали на тротуары, где их давили чьи-то невнимательные, а порой и равнодушные подошвы. Хрусть! – и от очаровательного, медлительного, полного гармонии и грации «инопланетянина» остается только мокрое место. Которое, словно охая, с удивлением, сначала пытается подняться, вернуться в изначальную форму, а потом быстро недоуменно сдается, оседает и остается высыхать на выглядывающем солнце до состоянии неживой белковой материи. Хрусть! Хрусть! Хрусть! И вот весь тротуар уже «украшен» высыхающими пятнами то ли просто белка, то ли некогда живых инопланетных существ, словно устремленных куда-то к своему поломанному звездному кораблю, который должен был унести их с жестокой Земли туда, где их никто не будет равнодушно давить…

В тот понедельник он, как обычно, с трудом заставил себя подняться, сделал что-то наподобие ленивой зарядки, проглотил чашку несладкого кофе и поплелся, весь еще в воскресных раздумьях, на автобусную остановку. Моросил противный сентябрьский дождь. И без того короткое лето внезапно закончилось, оставив от себя только воспоминания. Остановка была забита ожидающими автобуса, а впереди fd`k унылый осенний день.

В автобусе его зажали в самый угол, да еще от души наступили на ногу. Вдобавок какой-то бугай придавил его своим объемным рюкзаком. «Неужели люди не понимают, что в автобусе рюкзаки нужно снимать?» – невесело, но терпеливо думал он про себя. В середине автобуса какая-то женщина громко возмущалась тем, что ей не хотят уступить место. «Я старше вас вдвое! Как вам не стыдно!» – слышался ее возмущенный голос. «Да пошла ты…!» – лаконично отвечал тот, к кому она обращалась. Вокруг лица и фигуры дышали недовольством понедельника, плохо скрываемым раздражением, даже ненавистью.

Вывалившись, наконец, на своей остановке из автобусной давки, он заторопился к перекрестку. Но светофор в самый нужный момент дефектно заморгал и переключился на красный, и ему пришлось притормозить еще на минуту. Минуту он разглядывал тех, кто стоял напротив. Мужчин и женщин, девушек и парней. «Какие самодовольные и недовольные лица. Лица, на которых написано высокое мнение о себе, но неприязнь к тем, кто вокруг. Претензия. Конкуренция. Эгоизм» – подумал он. Светофор переключился на зеленый, одна толпа рванула через дорогу, навстречу другой, как на смертельный таран, чуть ли не сбивая тех, кто двигался ей навстречу.

Наконец дорога вывела его к набережной. «А там через мост и вверх по лестнице» – подумал он. Лестница, как и всегда в это время года, была просто усеяна улитками. На каждом пролете по 2-3 «инопланетянина», неторопливо, как заведенные, направлялись к своему кораблю.

Иногда за один подъем он подбирал по десять-двадцать улиток. Чаще поднимал двумя пальцами и аккуратно переносил в кусты. Разглядывал прячущиеся рожки, разговаривал с ними. Реже, опаздывая на работу, осторожно бросал подальше, «грубо – но даруя, как минимум, еще один день улиточной жизни». «За три года, что я каждое утро поднимаюсь по этой разбитой лестнице, я, должно быть, спас тысячи улиток, и мне уже наверняка забронировано местечко в улиточном раю» – весело думал он. «Все-таки человек должен любить меньших братьев своих. Это и делает его человеком, отличает от остальных животных. А спасение пускай и маленьких улиток, а не огромных китов и меня делает человеком, а не скотиной».

Перед тем как подняться на свое рабочее место, несмотря на то, что он уже опаздывал на пять минут, он забежал в магазин, что был на первом этаже, чтобы купить пару бананов. Стоя в очереди и повернувшись боком к стенду с жвачками, впереди него всунулась тетка с большим задом. «Словно меня здесь и нет», раздражаясь, подумал он, но ничего не сказал. Кассирша, вместо того, чтобы рассчитать его, поднялась и куда-то ушла. Ждать пришлось не меньше пяти минут, что добавляло к опозданию.

Поднявшись на свое рабочее место, его коллега, Ирочка, та еще змея, с плохо скрываемой радостью сообщила ему: «Тебя искал Иван Петрович. Сказал, чтобы ты немедленно зашел к нему». «Начинается. И чего ему надо с утра в понедельник?» – подумал он. Иван Петрович был не в духе. Сходу напомнил про опоздание. Припомнил про отчет с ошибками, и про то, что у них идет полным ходом сокращение.

Он вышел в еще более мрачном настроении и, вместо того, чтобы приступить к работе, пошел на улицу. «Вот что за собачья жизнь, а? Работаешь, работаешь…» – невесело думал он. На улице к нему пристал один из местных пьяниц. Они всегда там ошивались, особенно ближе к обеду их становилось много.

«Братан, дай на опохмел, а?» – без «вступительных экзаменов» подъехал к нему тот, которого он видел там регулярно. Одет в рванину. Но бугаистый, здоровый. Только лицо вот перекошенное от водки.

«А с какой это радости, а?» – внутри вдруг все закипело. «Ты работать не пробовал? » «Еще чего?! А ты че, мне тут морали читать будешь, нах?» – бугай пошел в атаку. Перекошенное лицо стало еще более перекошенным, почти черным от злобы. «Ты кто такой, нах?»

«Окей. Идем. Идем, я тебе дам. Только не здесь»… Они отошли за магазин, ближе к заброшенному дому. Он порылся в карманах, делая вид, что ищет деньги, потом огляделся по сторонам, увидел арматурный прут поблизости. Поднял его, посмотрел в осоловевшие глаза бугая. Тот ждал денег. «На тебе»…

Он бил долго. С удовольствием. Бил так, что у алкаша что-то трещало в его пропитом теле. Сначала тот кричал. Пробовал. Потом и кричать перестал. Опрокинулся лицом в лужу, да так и остался там лежать.

Он откинул в сторону арматурину, смачно плюнул на тело в грязи, переступил и пошел на работу. И только улитки, маленькие, трогательные инопланетяне вереницей торопились, чтобы успеть на свой космический корабль и улететь с этой неприветливой земли.