Повесть
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Брату
Письмо 1
Как женщины моего народа дают имена долгожданным детям, так и я подбираю названия для повестей и недописанных книг. «Норвежская рыба» пришла ко мне во сне, как когда-то моей родственнице, ожидавшей первенца, явился наш почивший предок и обязал ее назвать мальчика Георгием. Я знаю десятки таких женщин — женщин-кормилиц и женщин-ясновидящих, которым умершие родственники диктовали по буквам имена их младенцев. И если мне все-таки дано иметь детей, это лишь вопрос времени, когда я пополню их ряды. Сделаюсь ясновидящей, укреплюсь в приметах и суевериях.
Когда она пришла ко мне — красивая, с серебряными жабрами, — я умалила ее значение до случайного предка-мертвеца: по всей видимости, только за тем и явилась мне эта рыба, чтобы кое-
как окрестить мои безымянные тексты, уподобить меня женщине-ясновидящей из моего дома, из моего прозорливого племени.
— Я жила в заточении почти две недели, — вспоминает свой карантинный отель француженка Матильд. — Нас плохо кормили, мне снились тревожные сны.
— Мне тоже, — признаюсь я.
— И мне. Я несколько ночей подряд плыл за рыбой с прозрачным хвостом и жабрами из серебра, — говорит уже другой француз и выжидающе смотрит на меня. — С тех пор она приходит ко мне снова и снова, и я понемногу приспосабливаюсь к ее неуловимому образу.
Француза зовут Фабио. Он разговорчив среди своих соплеменников, но если нам случается остаться в гостиной один на один, беседам со мной он предпочитает негромкую музыку и готовку у плиты.
— Что думаешь? К чему мне снится эта волшебная рыба?
— Не знаю. Не умею толковать сны.
Я приехала в Норвегию седьмого января. Помню, как звонила папе из стамбульского аэропорта и поздравляла с Рождеством. Вечером того же дня я была уже в Бергене. Они тут же поправляют меня: «Рождество в декабре, Ада, ты что-то путаешь». Лица у них красивые, выразительные, они поочередно тянутся к миске и достают из нее по грецкому ореху и миндалю. Кстати, на нашем этаже живут шесть французов. Все с кучерявыми волосами, можешь вообразить? Пятеро русые, и только одна девушка черноволоса. Матильд. Я подпишу на фотографии имена всех моих соседей, чтобы ты не запутался.
Далее последовал рассказ про восточную церковь. Я использовала слово «восточная», потому что английское «ортодоксальный» они могут истолковать неправильно и причислить нас к харедическим евреям.
— Юлианский календарь? — удивляется Фабио моему корявому объяснению. — Я и не знал об этом. Мне известно лишь то, что рыба из моих снов не символизирует ни моего предка, ни моего полузабытого крестного.
В завершение вечера моя подруга Изабель всучила мне в руки комплект постельного белья и отправила отсыпаться.
Что бы еще тебе рассказать, чем удивить тебя? Весь январь я читала «Братьев Карамазовых». Я могу долго писать о том, какие у меня сложные отношения с Ф. М., но это письмо не об этом. Бергенские улицы, черная церковь возле нашего общежития и лес, через который пролегает дорога к продуктовому магазину, странным образом перекликались с «Братьями». Сизый январь был к лицу мальчику в сутане. Он всем героям Ф. М. был бы к лицу.
А спустя пару месяцев я наткнулась на лекцию об Эдварде Мунке, которую опубликовал один из российских музеев. Норвежец с очками для чтения рассказывал о собрании работ под названием «Фриз жизни».
Оказалось, Мунк читал Достоевского. Оказалось, он горячо любил его творчество. Оказалось, мужчина на «Вечере на улице Карла Юхана» с цилиндром на голове — это Раскольников, идущий убивать старуху-процентщицу. Он развернется, он так и не дойдет до нее. Шапка привлекает слишком много внимания.
Я просто хочу, чтобы ты знал, что мне не почудилось это сходство. В январе здесь какая-то очень достоевская тоска. Что в Бергене, что в Христиании.
Письмо 2
Помимо французов на моем этаже живет бразильянка с именем римского императора и американка Изабель, которая изучает современную англоязычную литературу и щедро снабжает меня книгами или присылает мне по почте эссе про женщин-писателей и байронических героев. Вечерами она обходит наши комнаты и спрашивает тихим голосом, не будем ли мы пить чай. И как будто оправдывается за свою привычку: «У меня бабушка ирландка, она меня так приучила».
А на прошлой неделе во время вводной лекции по норвежской культуре я познакомилась со студентом из России. Я все оттягивала, по разным причинам переносила встречу, но вчера мы наконец увиделись и до поздней ночи просидели у подножия черной церкви Фантофт. Я уже отправляла тебе фотографию этого оставленного паствой храма.
Разговор с Арсением у нас получился странный. В том же духе, что и волшебная рыба из наших с Фабио общих снов.
Началось все с того, что Сеня передразнивал ворон, кружащих над черной церковью.
— Ты знала, что у Одина в сагах было по два ворона — черный и белый? Они летали по миру и сообщали хозяину, что повидали, — говорил он поучительным тоном и внезапно сорвался на крик, подражая чернокрылым птицам. — Кар-кар. Кар-кар-кар.
— Я думаю, ты несправедлив к воронам. Я думаю, ты к ним крайне несправедлив. Ты не отдаешь им должного.
Он не вполне понимал, о чем шла речь.
— В каком смысле?
— Ты все придумал про них, все исказил в их звуках, переделал на свой славянский лад, чтобы легче было произносить тебе и твоим потомкам. А вороны говорят иначе, не славянскими звуками они обмениваются, какими-то другими. Ворон издает такой вот гортанный звук, — продолжала я и постаралась выдать тот самый вороний крик, повторить точь-в-точь за птицей. Приложила его холодную ладонь к горлу, чтобы он почувствовал, в каком месте рождается искомый звук. — Так вот, зря ты так про ворон. Они выдают в корне другой звук. Вы все перефразировать пытаетесь своим «кар-кар-кар», а где там это «кар»? Да и нет его!
Мы засмеялись, осознавая бессмысленность происходящего.
— Как ты им объяснила, откуда ты? — спросил Сеня.
— Никак. Мне кажется, они вообще не видят особой разницы. Главное, что паспорт российский. Да и к тому же я почти полностью перешла на русский язык. Наверное, поэтому ощущаю остро всякий искалеченный звук. Не хватает этой гортанности, которую вроде бы передали, а я вот не полностью унаследовала. Вороны оболганы в какой-то степени. Они кричат глубоким гортанным звуком, которого нет в русском языке, у них явный осетинский/грузинский/тюркский/арабский хъ, а вы не обращаете внимания. Вот такая странная штука. От такого звука может разорвать гортань, а вы передаете его простым к. Кар-кар-кар, — демонстрировала я, наворачивая круги перед растерянным Сеней.
Над черной церковью зажглись две лампы и на секунду ослепили нас обоих.
— Ты стыдишься этого?
— Чего?
— Что не в полной мере все унаследовала.
Я пожала плечами.
— Не понимаю до конца, мой ли это стыд или чувство, позаимствованное извне. Мне часто прилетало за это, от мужчин в особенности: вот он смотрит на меня сосредоточенно, взвешивает слова, спрашивает, почему я так плохо понимаю родную речь. Объясняю: росла в Грузии, родители сами с горем пополам изъясняются по-осетински. И тут же называю себя и «гамсичка», и «осхъопила», чтобы освободить его от обязанностей просвещенного крестного. Он думает, думает и говорит мне наконец, что ко мне ноль вопросов: «Не твоя вина, значит. Но вот с родителями твоими я бы, конечно, переговорил».
— Это тебе твой парень сказал?
Снова пожимаю плечами.
— В тот же вечер стих мне прислал: «Æз уарзтон сау цæстытæ, уарзтон…»1, — произнесла я на осетинском языке и сразу перевела стихотворную строку для собеседника. — Я ему ответила, что у меня глаза зеленые, как и у моих родителей, и с тех пор мы с ним не общались.
— Я уверен, ты лучше него заговоришь, если только захочешь…
— Даже если так, писать на осетинском не буду никогда. Он может стать новым языком для меня, но родным никогда не станет, а эта пограничная его роль мне не нужна. Мне хватает пограничных языков. Я однажды читала стихи на конкурсе, все хорошо прошло, хвалили много-много, говорили, что молодчинка, а потом вышла на сцену девушка с длинной русой косой в сизом платье с цветочным орнаментом и прочла что-то на славянском.
— На славянском?
— Да, именно что на славянском.
— И что? Ее хвалили больше, чем тебя?
— Нет, хвалили нас одинаково, — очень серьезно отвечала я. — Только была у нее строка в стихе, что-то про сирень и как она напоминает ей истому царевны Несмеяны. И меня так это изумило, как будто окатили ледяной водой. Какие странные слова, какие странные люди живут в ее голове. Я знакома с ними, но издалека, я к ним по имени-отчеству и всегда буду по имени-отчеству, а она по-приятельски: здравствуй, милая! Но ведь нет того несоответствия, того пробела, который есть у меня. Она пишет о своей царевне на языке, который ее царевна понимает. А мои герои, если б слушали, что я насочиняла, не поняли бы ни слова. И пусть хвалят, а все равно выходит, что дура. Без царевны в голове.
То, как я хочу назвать книгу, теперь известно не только тебе, но и Арсению. Ему название понравилось. Уже больше месяца от тебя ни слова. Ты как вообще? Жив ли?
Письмо 3
Знаешь, что я вспомнила, рассказывая им про Юлианский календарь? Смоковницу.
В начальной школе наша учительница по религиоведению как-то обмолвилась, что запретный плод из Ветхого Завета — это на самом деле не яблоко, а переспелый инжир, и мы, глупые, еще не ознакомившиеся с христианскими образами дети, охотно доверились ее толкованию. Что может быть легче этого? От инжира опухает язык и раздражаются уголки губ, инжир колюч и ядовит и наказывает обжор за несдержанность. И к тому же яблони росли прямо у нас под носом, наши сады тонули в их белом цвету. Яблони выращивал мой слепой дедушка, и мне не верилось, что он приумножал плод, связанный с грехопадением. Яблоко целомудреннее, его едят благородно. У меня ушли годы на то, чтобы принять укоренившийся в христианской культуре эпизод из райского сада, где нагая Ева протягивает яблоко нагому Адаму. Яблоко. Не инжир.
Много лет прошло с тех пор, и я больше не бунтую против стандартной версии Писания. Я вообще дух бунтарства утратила понемногу. Только вот в тот день, рассказывая про православную церковь, вспомнила нашу учительницу и ее вольные трактовки. А инжир, признаться, съела бы с большим удовольствием. Те самые плоды, от которых распухают губы; которые, если еще помнишь, пачкали лицо нашего слепого деда, потому что он вечно промахивался и подносил плод к подбородку, и мы в соответствии с нашими дежурствами помогали ему умываться.
Завтра Изабель собирается обойти книжные магазины и оставить в каждом по резюме, хотя норвежцы и предупредили нас, что с одним только английским далеко не уйдешь. Наши знания ограничены несколькими дежурными фразами: как зовут, откуда, в каком студенческом общежитии проживаешь? Скорее всего, пойду вместе с ней и заодно отправлю тебе пару писем. Я внушила себе, что ты прервешь молчание, как только получишь настоящее письмо вместо электронного. Что оно разговорит тебя и заставит вернуться. Напишу твой старый адрес — хозяйка женщина порядочная, и в случае, если ты не объявишься, чужих писем читать не станет.
Несколько раз в неделю мы ходим в Гамлехауген — это такой парк с широкими лужайками и заливом, там летом отдыхает норвежский король. Замок под реконструкцией, а залив все еще покрыт льдом, но нам достаточно и того, что мы бродим по округе и наблюдаем за детишками, играющими в хоккей на поверхности замерзшего фьорда.
Накануне, когда мы взвалили на себя мешки с едой и собирались уходить, мне показалось, что из глубины замерзшего фьорда исходит сияние. Что-то шевелилось под водой и разливало вокруг себя мягкий серебряный свет. Я испуганно огляделась: все мои спутники были увлечены сборами и не замечали ни подводного света, ни моей тревоги. Только Фабио достал из мешка яблоко, разрезал его на две равные дольки и протянул одну мне.
— Почему ты не сказала про рыбу? — шепотом спросил он и прошел вперед, присоединившись к колонне из моих беззаботных, не видевших рыб соседей.
Письмо 4
Фабио, очевидно, избегает меня. За прошедшую неделю мне так и не удалось остаться с ним наедине и расспросить про случившееся в Гамлехауген — он наказывает меня за молчание, за то, что я отказалась признавать сходство наших видений, когда мне были заданы прямые вопросы: «Видела ли ты волшебную рыбу? Говорила ли она с тобой во сне?» Лгунья! Только развела руками, присоединившись к общему недоумению и хохоту.
В прошлую субботу я испекла для ребят яблочный пирог, и один лишь Фабио из всей группы не притронулся к нему, а вскоре и вовсе вышел из-за стола, сославшись на головную боль. Но, стоя у двери, он подмигнул мне, и лицо его просияло от удовольствия. С тех пор он не появлялся на нашем этаже, а его друзья-французы растерянно пожимают плечами каждый раз, когда я называю его имя.
— Он много путешествует и иногда неделями живет один среди дикой природы, — объясняют они мне, перечисляя места, в которых успел заночевать Фабио. — Он одержим здоровым образом жизни: много спорта, полезной еды, ни одной вредной привычки. Не замечала? Он и пиво с нами никогда не пьет и в целом сдержан в еде и питье.
Я дожидаюсь его возвращения. Ночами призываю волшебную рыбу, чтобы она явилась мне еще раз и растолковала, почему под замерзшим фьордом только я и Фабио замечаем ее неземное мерцание. А по утрам осматриваю берега на случай, если рыба решит прийти ко мне наяву.
Помимо рыбы случилась со мной еще одна удивительная вещь. Изабель заболела после нашей прогулки у фьорда, и наутро я отправилась разыскивать почтовое отделение в одиночку. У черной церкви, где мы с Арсением обсуждали ворон и царевну Несмеяну, я выронила телефон в снег — выругалась, покричала, беспомощно развела руками. Как теперь найти путь до ближайшего отделения? Оставалось только развернуться и брести обратно в общежитие, но тут над заснеженными кронами тополей пронесся раскатистый женский голос: hvem er du? hvem er du? hvem er du? Птицы, перепугавшись, вырвались из ветвей и, спасаясь от грозной старушки, обрушили на землю комья снега.
Я объяснила ей на ломаном норвежском, что собираюсь на почту.
— Идем, — ответила она мне по-английски и поманила к себе. На вид ей было около восьмидесяти лет. Белоснежная коса ее развевалась из стороны в сторону, точно маятник в часах. — Кому отправляешь письма?
— Брату.
— А сама откуда?
— Из России.
— Откуда именно?
Я назвала республику и город. Она застыла на мгновение, повернулась ко мне и рассмотрела с головы до ног, не скрывая любопытства. Затем как ни в чем не бывало включила фонарь на телефоне и продолжила прокладывать путь через снега. Покорно следуя за старухой, я воображала себе, как она держит керосиновую лампу высоко над снегами, чтобы мы не затерялись впотьмах, и говорит:
— В наших краях женщины с сильными руками замещают Бога.
Говорит не по-английски, не по-норвежски, на каком-то ином языке, но ни одно слово в ее речи не ускользает от меня, ни один звук не теряется среди снегов.
Наши косые тени падали на тропу, я шла за старушкой и то и дело наступала ей на подол платья и думала: вот-вот она развернется и прогонит меня, пригрозит своей сильной, изрезанной морщинами рукой. Но она не оборачивалась, не сбавляла темп, и вскоре мы выбрались к шоссе, на противоположной стороне которого находилось почтовое отделение.
— Я жила в твоем городе ребенком, — сказала она мне наконец. — Мои предки много лет жили в твоем городе. А потом мы эмигрировали в Грецию.
— Вы гречанка?
Она кивнула.
— Приходи ко мне как-нибудь. Ты мне понравилась, я тебя со своими детьми познакомлю, — проговорила она на прощание и погасила лампу.
Мы обменялись номерами, и она ушла обратно в синеву леса, волоча за собой платье с замаранным подолом.
Странно, конечно, но я поначалу даже расстроилась из-за нашей встречи. Во всем, что происходит здесь, я ищу материал для письма, для становления «Норвежской рыбы». А в моих работах и без того много гречанок, много женщин с темными глазами, чьи предки строили белокаменные церкви и обрамляли их фруктовыми садами. В последней повести я сделала понтийскую гречанку родоначальницей семьи, которая находится в центре повествования. Обилие схожих мотивов расстраивает меня. Вот и теперь в моей встрече со старушкой, родившейся во Владикавказе, не нашлось пространства для торжества — как одержимая, я думала только о том, что из одной работы в другую кочует один и тот же образ, одно и то же племя, и всякий раз это какая-нибудь мудрая женщина в годах, всякий раз это факелоносец и матриарх. В тот же вечер старушка позвонила мне и пригласила на ужин в воскресенье.
Письмо 5
Фабио объявился как раз в воскресенье. Когда я собиралась в гости к пожилой гречанке и ее детям, в дверь тихо постучали. Вид у Фабио стал болезненным, на обветренном лице появилась щетина, а русые волосы были взлохмачены, словно он хватался за голову в порыве безумия и клочьями вырывал пряди.
— Можно?
Я открыла дверь пошире. Он прошел и, не спрашивая разрешения, уселся на кровать.
— Это тебе, — Фабио достал из кармана ракушку лилового цвета, по форме напоминавшую туловище кита. Кое-где на гладкой поверхности золотом переливались тонкие полосы и пятна.
— Почему ты не призналась сразу, что тоже видела рыбу? — спросил он, когда я принимала подарок из его рук. — Зачем ты солгала?
— Она снилась мне только один раз. Это могло быть случайностью.
— Неправда. Ты знала, что это не просто совпадение. Ты соврала, потому что никак не хочешь быть связанной со мной.
— Бред.
— Потому что тебе неприятна сама мысль, что что-то значимое приключается с кем-то помимо тебя, — настаивал на своем Фабио.
— Мне нужно было при галдящей толпе сознаться, что нам приснился один и тот же сон?
— Ты могла подойти позже и рассказать мне.
— Мы с тобой и теперь едва разговариваем. С чего мне сознаваться тебе в чем угодно?
— Это гордыня, — будто не слыша моих оправданий, продолжал он. — Когда ты встретишься с рыбой лично, тебе придется во многом признаться ей.
— Я не понимаю.
— Когда лед растает, в какой-нибудь из дней она снова проплывет в том же месте и заговорит с тобой.
Мне стало смешно.
— А ты с ней уже говорил?
— Да.
— И когда же? Во время твоих скитаний?
— Нет, она приходила ко мне гораздо раньше. Во время поездки я только обдумывал, что сказать ей, когда она снова явится.
Фабио провел рукой по заросшему подбородку. В глазах его было столько печали, что мне вдруг стало жаль его. Мысли метались по комнате в попытках отыскать слово или предмет, способные его утешить.
— И как?
Фабио встал, обнял меня.
— Я не знаю, почему она является именно нам. Но тебе надо будет много о чем подумать, прежде чем она тебя отпустит.
— И ты решил, что скажешь ей?
Он кивнул.
— Мне жаль, — вырвалось у меня, — что она выбрала тебя.
— Наверное, было бы символично привезти ракушку в виде рыбки, но я ничего подобного не нашел. Подумал: хоть кита передам, хоть какая-то связь между ними.
— А эта рыба… — спросила я напоследок. — Что она сказала тебе при первой встрече?
— Вполне себе типичная рыба из сказок. Три желания, все в таком духе.
— И ты раздумывал над тремя желаниями?
— Почти. Мне нельзя тебе все рассказывать. Но примерно так.
— Фабио, — он стоял на пороге, когда я его окликнула. — А ты религиозен?
— Нет. Родители католики, но сам я в церковь не хожу. А что?
— Ничего. Я только хотела проверить, не связано ли это с чем-то таким, — я указала головой на потолок. — Спасибо за кита.
Он выдавил из себя слабую улыбку и вышел из комнаты. Мне снова вспомнилась моя учительница по религиоведению, вспомнились фиговые деревья и апостолы, молящиеся под ними, вспомнился мой слепой дед и его погибшие яблоневые сады. Фабио не дал мне ничего — я не узнала, ни как выглядит эта рыба, ни на каком языке она связывается со своими избранниками, ни того, с какими словами она обращается к ним. Печаль француза перекинулась на меня. Я позвонила маме, чтобы узнать, нет ли от тебя вестей. Я сбежала вниз по лестнице, чтобы проверить, не приходило ли от тебя писем. Ты оставил меня наедине с моим слепым предком, с моими стареющими родителями и с рыбой из серебра, которая преследует и сулит испытания, стоит только сойти льдам с поверхности синеглазого фьорда.
Письмо 6
Когда седовласая гречанка подняла в воздух наполненный до краев бокал и вино лиловой лужицей растеклось по рукавам ее кардинальской туники, она только расхохоталась и повыше подняла руки — полюбуйтесь на ее испорченную одежду и веселитесь вместе с нею. Отхлебнув немного, продолжила произносить тост на греческом. Сидевшая слева от меня Изабель слушала матриарха семьи с таким благоговением, будто понимала каждое ее слово. Моя соседка хвалила еду и внутреннее убранство и рассказывала, как однажды ее пригласили в гости праздновать день рождения девочки шести лет, и та проплакала весь вечер, узнав, что для праздничного ужина отец обезглавил курицу. Иззи пыталась утешить именинницу, но мать запретила любые ободрительные речи: привыкнет, потом будет требовать, чтобы мы к птицам не прикасались — нет, пусть лучше запоминает с малолетства, зачем заводят птицу и откармливают лучшими зернами.
— Вы простите меня… Наверное, некрасиво обсуждать так чужую семью, — она дотронулась тыльной стороной ладони до пылающих щек. — Да, в самом деле, я уже опьянела.
Ты позвонил мне как раз в ту секунду, когда гречанка убеждала Изабель, что в ее рассказе не было чрезмерности — на ее старческий слух история прелестная. Но, подобно родителям девочки, не сожалеет об убитой птице, хоть и не стала бы отрубать ей голову при гостях.
Я вышла на кухню. В полутьме сидел старший внук гречанки и сосредоточенно набирал текст в телефоне. Всеобщее веселье тяготило его, он морщился всякий раз, когда в соседней комнате раздавались раскаты смеха.
— Не помешаю? Мне нужно поговорить, а в гостиной очень шумно.
Он пожал плечами. Безразличный к моему появлению и к вялым выражениям надвигавшейся скорби.
В тот вечер ты показал мне свою возлюбленную. Я теперь уже и не вспомню, как она выглядела, ничего не осталось в памяти, помимо ее черных, как воронье крыло, бровей и того, как она все время приподнимала их во время беседы, как бы удивляясь собственной способности складывать слова в предложения. Вы просили денег на фрукты. Еле-еле, спотыкаясь и жмуря глаза, словно причиной медлительности являлось замутненное зрение. Ты говорил со мной так, будто пробирался к тропе через заросшие дикими травами поля, спотыкался о стебли, как о веревки, ронял слова и останавливался, чтобы подобрать их обратно. Челюсть свело в правую сторону, и каждое новое слово тебе давалось с трудом.
— Честно, нам бы только фрукты. Жевать не получится особо.
— Да, да. Пару виноградин, — подтвердила твоя черноокая подруга.
Гречанка вбежала на кухню, учуяв соленый запах моих слез.
— Ох, милая. Иззи говорила, что вы не можете найти работу в книжном. Не переживай так, насчет книжного магазина не знаю, но моя подруга — менеджер в сети ресторанов. Может, устроит вас куда-нибудь. Что скажешь? Не зазорно идти официанткой?
За столом обсуждали женщин и то, как устроен современный институт брака. Молодая гречанка демонстрировала сидевшим правую руку и кричала, что никогда не наденет обручальное кольцо, даже если и решится выйти замуж.
— Я не рабыня. Я не рабыня, а они лезут ко мне со своей рабской символикой.
— Хочешь сказать, что я рабыня? — спрашивала ее бабушка, сотрясая ладонью.
— Не начинай, пожалуйста. Ты не поймешь, что я имею в виду.
— Не знаю насчет кольца, — вмешалась Изабель, — но я бы не стала менять фамилию. В этом я вижу большое неуважение к женщине, словно ты переходишь от одного хозяина к другому. Отвратительно.
— А что ты скажешь? — молодая гречанка впилась в меня глазами.
— У моего народа не принято брать фамилию мужа.
— Русские женщины не меняют фамилии при замужестве?
— Я не о русских женщинах. Я про свое племя.
Они выказали восхищение нашими порядками и слушали затаив дыхание, когда я перечисляла фамилии праматерей вплоть до восьмого колена, как будто через меня и моих прабабушек они приобщались к какой-то великой тайне, становились соучастниками той древней традиции, которая запрещала навязывать женщине фамилию супруга.
Это, конечно, лишь часть правды. Каждая из моих прабабок осталась при своей фамилии, но при этом ни одна из них не сумела сохранить имя собственное. Как звали мою прапрабабушку? Розой ли? Или она носила исковерканный вариант какого-нибудь русского имени — вроде Пело или Гано? Я не знаю. Но как после подобного триумфа поведать грекам, что за великодушием моих предков стоит не признание автономности женщины, а желание иметь здоровое потомство. Мои суровые прародители, закаленные горным воздухом, больше всего боялись кровосмешения и бежали от него, как от чумы. Потому они знали наизусть фамилии всех праматерей и всеми силами противостояли их утрате. Роза, Пелагея или Галина? Какая, в сущности, разница?
Впрочем, иностранцам знать об этом необязательно. Суровых мужчин, живших до меня, мне хочется защитить от осуждения, тем более иноземного, в той же степени, как и женщин, которым позволили-таки сохранить отцовские фамилии.
Вечер оказался таким насыщенным на события, что я и думать забыла про волшебную рыбу, ожидающую меня по весне в Гамлехауген. Мы шли пешком через центральную площадь, внук гречанки безмолвно сопровождал нас и хмурился, если мы задавали вопросы о зданиях, попадающихся на пути.
— А вот это что за женщина с рыбой? — спросила Изабель.
Я тут же подняла глаза. На фасаде была изображена женщина средних лет, которая удерживала рыбу у груди, словно младенца.
— Откуда мне знать. Тут неподалеку рыбный рынок. Может, потому и нарисовали.
Было в том изображении нечто страшное — не рыбе надлежало находиться в ее объятиях, а ребенку. Но вместо этого она прижимала к туловищу создание, превосходящее ее по размерам, пеленала и баюкала его в надежде, что однажды ее освободят от этого несуразного, скользкого бремени, имя которому — норвежская рыба.
Письмо 7
Возвращаясь к женскому вопросу… Помнишь ли, как-то раз на семейном мероприятии бабушка благословила тебя со словами: «Береги себя, мой мальчик, ты единственный ребенок у своих родителей». Никто и бровью не повел. Да и я на нее не обозлилась. В конце-то концов, почившие предки являются во снах только женщинам, ожидающим рождения сыновей. Девочек мы нарекаем сами, без потусторонней помощи.
Примерно в той же парадигме воспитывали и всех остальных женщин в нашем окружении. Как же так вышло, что наша мать, будучи дочерью зажиточных крестьян, ни разу не видела моря, в то время как ее братья каждое лето отправляли ей открытки, купленные в Батуми или Кобулети? Она и теперь с девичьей кротостью отвечает мне, что кроме нее некому было ухаживать за лежачей бабкой. Купать ее, расчесывать ей волосы, кормить яблочным пюре и овсяной кашей.
Мне теперь даже совестно, что в гостиной у гречанки я восхваляла наше племя за бережное отношение к женщине и умолчала о том многом, что нас уменьшает и обесценивает.
Что можно противопоставить целому племени, если оно отказывает тебе в полноте благословения только потому, что ты женщина? Что можно противопоставить моей бабушке и слепому деду-великану, который последовательно прививал дочери чувство вины, чтобы сделать из нее безропотную сиделку? Слова. У меня есть лишь нагромождения слов — про рыб, про яблони, про слепоту моего предка, про побелевшую копну волос, которую денно и нощно распутывала моя кроткая, безропотная мать.
После тебя будет яблоня,
Ею меня изведешь.
Садовником необласканным
У яблони проживешь.
Запишешь ее на первенца,
Ствол обратишь в алтарь.
Яблони не шевелятся —
Их погибает царь.
Я у тебя ни дерева, ни имени
Не возьму.
Увидишь глазами синими
Вино и полынь-траву.
Чернокрылая дочь-наследница,
Что мне крона и что алтарь?
Если память твоя поместится
Только в мою гортань.
Тебе я тоже написала стихотворение. Пока Изабель раздавала работникам магазина резюме, я спустилась на цокольный этаж, где представлена англоязычная литература, и будто по запаху, как охотничья собака, нашла «Листья травы» Уитмена. Теперь в трамвае вместо того, чтобы перечитывать параграфы об отличиях английской и шотландской правовых культур, я маленькой девочкой бегаю по полю, срываю какую-нибудь безымянную траву и прошу бородатого американского дедушку растолковать мне ее значение. Ее ценность и смысл.
Со мной произошел какой-то слом: я не писала так раньше, я не ломала фразу, не обрывала такими варварскими путями. Не знаю, кто виновен в резкости моих текстов: иногда я ропщу на Уитмена, на северный воздух, на возраст, но чаще — на твое исчезновение. На то, что в зеленеющих лугах появляется человек с твоим лицом и окликает меня, но имя мое, пропущенное сквозь его перекошенную челюсть, звучит отвратительно.
В трамвае листаю страницы, на которых не слишком
уважающий рифмы Уитмен
говорит как поэт.
Наводит на мысль, что Кто-то внимает отцовским молитвам,
раз ты отскакиваешь от смерти. Из бед
плетешь кольчугу перед решающей битвой.
Беда, получается, — наша стальная нить.
Пожалуйста, выиграй.
Надо выиграть,
а не отскочить.
Отвлекалась на них, срывалась на них. Я глумилась
над проблемой, которую распутывал терапевт.
И не нужно поднимать руки наверх, к высшим силам.
И не нужно прикидываться, дескать, я тоже поэт.
Хоть и не Уитмен. Седой бородой, как земельный клочок,
обросший травой.
Только в моем случае усталости будет больше любви;
и трава не переродится;
не подтвердит ни промысла, ни судьбы —
усталости больше любви.
Вытираю слезу, строкой о высокой траве утешает,
распевшись, Уитмен.
Я сражаюсь с тобой на одной стороне.
Просто тебе не видно.
Им кажется, что я веду постоянную борьбу с ненавистью к тебе. Мама часто говорит по телефону: «У тебя своя жизнь, милая, не смотри на него, не оглядывайся. Ты имеешь полное право злиться, ты имеешь полное право отсечь его». Им кажется, что время от времени меня захлестывают презрение и неприязнь, в особенности когда я вспоминаю, свидетелем каких событий стала из-за твоего недуга.
Знай: окликая воронов у черной церкви, объясняя моему русскому другу Сене, в чем разница между славянским «кар» и нашим совместно выстраданным «хъра», я все время мысленно возвращаюсь к тебе и заявляю с примесью гортанных звуков в речи, что моей любви никогда не противостояла ненависть. Не было такой секунды в жизни, в которую я ненавидела тебя. Если когда-нибудь я брошу писать тебе письма, если когда-нибудь я прилюдно отрекусь от тебя, знай, что это усталость возобладала надо мной. Твоя болезнь не смогла победить меня в честном бою и принялась выжидать. Твоя болезнь изнурила меня, и усталости во мне стало больше, чем любви.
Мне часто думается о нерожденных братьях и сестрах наших. Нас должно было быть трое. И время от времени ко мне приходит во снах мальчик с золотыми кудрями и водит меня по саду, и показывает мне наши яблони так, словно я раньше никогда не видела этих деревьев. Словно мне, а не ему отказали в жизни и не дали испробовать плодов со старых покосившихся яблонь. Как странно! Как странно, что мы ходим с ним вместе, разделенные десятками лет, и я держу его за руку, как держала бы собственного ребенка, я плачу над его вечным младенчеством, а он не понимает причину моих слез. Он влюблен в эти косые яблони, он счастлив видеть их белый цвет.
Что было бы, если бы этот златоглавый мальчик выжил? Как сложились бы наши жизни, будь он рядом с нами? Как думаешь, смог бы он уберечь нас от твоего недуга?
Письмо 8
Автор «Младшей Эдды» отказывает Одину в звании верховного бога. На самом деле, утверждает Снорри, тот, на ком зиждется скандинавская мифология, жил когда-то в славном городе Трое и покинул родную землю, когда его супруге-пророчице было видение: далеко на севере их ждет великая судьба, им будут поклоняться, они превзойдут в величии всех северных конунгов вместе взятых. По словам барда, единственное, что отличает Одина и его жену от простых смертных, — это их пророческий дар. Именно благодаря ему уцелевшая после троянской войны группа мигрантов перебирается в Скандинавию и подчиняет себе северные земли. Память о человеческом происхождении Одина и его племени сохранило лишь то поколение, которое воочию видело переселение троянцев и их прозорливого вождя. Потомки их, очевидно, утратили воспоминания о природе пришельцев и обожествили их. А христианин Снорри положил начало обратному процессу — под его пером верховному скандинавскому богу следовало вновь обратиться в человека. В конце-то концов, это его, северянина, наследственное право.
Я зачитывала Сене пролог из «Младшей Эдды» словно в обмен на его истории о воронах, рассказанные в день нашего знакомства. Он слушал отрывок с опущенными веками, точно спал, и иногда, если мне случалось запнуться, приоткрывал левый глаз и оглядывал зеленеющие кроны деревьев, воспроизводя недуг скандинавского божества.
Для меня весть о том, что центральные фигуры северной мифологии являются мигрантами, оказалась благой. Мы с тобой всю жизнь полагали, что наши скитания из одной страны в другую были разновидностью пытки. Что нам был нанесен непоправимый ущерб — невыразительный, малозаметный, — и тем не менее ты признавался иногда, что чувствуешь себя неполноценным и в том месте, которое ты оставил, и в том, где кое-как обрел новый дом. Каждый раз, когда наши родственники, переехавшие сюда в пятидесятые годы, после Великой Отечественной, говорили мне: «Ах, как ты легко адаптировалась», мне хотелось бросить им что-то под ноги и крикнуть:
— Ты, дурачина! Мне всегда приходилось быть на две, а то и три головы выше остальных только затем, чтобы во мне увидели своего человека. Только затем, чтобы клеймо чужака не плелось за мной, как кошачий хвост.
Младшая Эдда ободрила меня. Оказывается, есть на земле такие переселенцы, которые сумели пережить гибель любимого города, оплакать его и двинуться в путь — в новые города и страны, жители которых не просто накормят и приютят их, а сделают богами.
Еще один эпизод из северных мифов, который я зачитывала Арсению, связан с Великаном-Строителем. Впрочем, его великанья природа проявится лишь к концу мифа. Строителю предстояло заново возвести стены для города богов, но, перед тем как приступить к работе, он озвучил божествам свои требования: по завершении строительства, если будут соблюдены оговоренные сроки, ему должны отдать солнце, луну и богиню Фрейю. Боги согласились. Утвердили сроки. Оговорили условия: Строителю предстоит восстанавливать стены самолично, с участием одного лишь помощника — коня Свадильфари.
Вопреки ожиданиям богов работа продвигалась быстро и беспрепятственно и была уже почти завершена за три дня до оговоренной даты. Не желавшие терять светила и прекрасную Фрейю жители Асгарда приказывают главному переговорщику Локи помешать Строителю, и тот, притворившись молодой кобылой, соблазняет коня Свадильфари и уводит его в лес. Работа прерывается. Строитель отправляется за животными, вместо того чтобы завершить возведение стен. Преследуя коня в темном лесу, он осознает, что завершить строительство в установленные сроки теперь невозможно, и впадает в великанью ярость. Боги, обнаружив истинную природу Строителя, нарушают данные ему клятвы и убивают его. Его великанью природу использовали как предлог, чтобы нарушить все данные ранее обещания: Строителя не просто обманули, не просто лишили его заслуженной награды в лице Фрейи и небесных светил — ему раскрошили череп волшебным молотом. Боги-хитрецы. Боги-клятвопреступники.
Даст Бог — мой христианский Бог, — я унесу из этих земель несколько приличных стихотворений, какую-нибудь недописанную повесть и две-три сырые идеи, за которые возьмусь по приезде на родину. И, самое главное, возьму с собой этих нетипичных скандинавских героев, перебравшихся на север из Трои, обожествившихся, чтобы однажды дать коллективную клятву и так же коллективно ее преступить.
Но довольно о мифологии. Благодаря моей седовласой гречанке я устроилась официанткой и теперь в свободное от учебы время подрабатываю в мексиканском ресторане. Люди здесь очень открытые и разговорчивые. Все они — от подростков, моющих посуду, до глубоких стариков за плитой — имеют большие грубые татуировки на теле. У шеф-повара на предплечье нарисованы огромная вилка и тарелка с дымящейся пастой. У официантки Сары на запястье — национальный орнамент, а на плече — безликая женщина с венком из роз в волосах.
Как-то раз после смены я застала на кухне опьяненного Фабио. Погруженная в полутьму комната пропахла вином, в черных стеклах виднелись недвижные тополя и березы, и выросший между ними фонарный столб разливал тусклый свет по лужайке. И где-то между тем светом и деревьями братья-близнецы охмелевшего француза пробовали на вкус дурно пахнущий напиток и корчились от его горечи. Мне показалось, что, перед тем как я приблизилась к нему, Фабио отвернулся, чтобы утереть слезы.
— Ты в порядке?
— Да, в полном. Будешь?
Он встал и открыл шкафчик, где мы хранили стаканы.
— Сегодня выстоял огромную очередь, чтобы купить, — сказал он, тряся бутылкой.
— Можно немного. Я не видела тебя с тех пор, как ты вернулся с севера с ракушкой.
— Иззи говорит, ты теперь работаешь с мексиканцами.
— Да. — Я вытащила из рюкзака пакетик с начос, которые повара вручили мне по окончании дежурства. — Немного раскрошились, но все такие же вкусные.
Наконец он налил темно-синюю жидкость в стакан и сел рядом.
— Ты ходила в Гамлехауген?
В гостиной нависла тишина. Слышно было только, как я пережевываю чипсы.
— Уже деревья зазеленели. Надо бы тебе пойти и повидаться с ней.
— Она больше не приходила ко мне. Никаких видений, никаких снов, — с жаром заговорила я. — Разве не явилась бы эта рыба еще раз, не передумай она призывать меня к себе?
— Можем сходить вместе.
— Я не хочу идти.
— Поначалу я тоже думал, что это кара. Какая еще рыба? Что ей нужно от меня? Но, если ты справишься с ней, если поймешь, чтó именно она от тебя хочет, поверь мне, она станет тебе великой помощницей.
— После похода на север на тебе лица не было. Так она тебе помогает? Насылает безумие на людей?
— Я бы дошел до безумия и без норвежской рыбы — не сразу, неуловимо для тех, кто не обладает прозорливостью, но определенно стал бы безумен. Рыба довела меня до самой грани, но, по крайней мере, она дала мне шанс избежать сумасшествия.
— Что она сказала тебе?
— Ты же знаешь, мне нельзя говорить. — Он встал, легонько ущипнул меня за щеку. — Я на балкон. Здесь, как только чиркнешь зажигалкой, сразу поднимется страшный шум.
— С каких пор ты куришь?
— С подростковых лет. Но по страшному стечению обстоятельств вынужден был бросить это дело.
— Это как-то связано с твоей рыбой?
— В какой-то степени. Идешь?
Он наклонил голову в сторону стеклянной двери, за которой виднелось плетеное кресло и темные стволы тополей.
— Ты много выпил?
— Два стакана. Разучился, видимо. А что?
— Проводишь меня до фьорда?
Он не стал задавать мне новых вопросов, не стал отговаривать меня от ночного похода к воде. Мы беззвучно сняли куртки с крючков и выскользнули из комнаты. Чтобы заполнить неловкие паузы, я рассказывала ему по памяти те же эпизоды из скандинавской мифологии, которые накануне зачитывала Арсению. Фабио шел молча и только время от времени брал меня за локоть, чтобы я не свернула к неверному дереву, не споткнулась о корни многолетнего тополя, не окунулась в воду, в которой не водится рыба.
— Я подожду тебя здесь, — шепотом сказал он, заметив под водой серебряное свечение.
Из воды исходил ослепительный свет, и кто-то ласковым голосом окликал меня из глубин фьорда, но иногда, поверишь ли, мне казалось, что звук раздавался прямо у меня под ухом, казалось, что я могла бы ухватить его за хвост, потрогать, запереть в ладони — он был повсюду, и мне некуда было бежать от его многослойности и силы.
Письмо 9
С ветхозаветным торжеством раскололась вода надвое, и я пошла на свет. Норвежская рыба была лишена сказочных деталей: не переливались под луной ее серебряные чешуйки, не колыхались в воде привязанные к жабрам жемчужные нити. Только плоский, слепящий глаза силуэт призывал меня, словно Ихтис, нарисованный на стене византийского храма.
— Остальные всегда приходили вовремя. Ты видела, как деревья наливаются шумом и зеленью, и не пришла ко мне.
— Я ждала знака.
— Ты ждала, что я оставлю тебя в покое. Что отзову свое приглашение.
— Что, если все окажется как в жестоких сказках? Человек загадывает желание, но его слова так умело вывернут, так обернут их вокруг просителя, что он останется ни с чем.
— Я не обманываю людей. Я не злой дух.
— Фабио страдал из-за тебя. Ты меня тоже превратишь в изможденную тень. Заставишь скитаться по пустыням и горам.
— Через год или два он воспрянет духом только благодаря тому, что я вынудила его скитаться и плакать.
Я помотала головой.
— Все равно делать уже нечего. Озвучь же свои условия, норвежская рыба.
— Я рыба всему человечеству.
— И тем не менее ты настигла нас здесь.
— Ну что ж… Есть у тебя три желания, — начала рыба.
Но я тотчас перебила ее:
— Пусть все остается как было, не меняй ничего. Вот мое единственное желание.
— Я не злобный дух, — повторил голос сочувственно. — Я не злобный дух и не пытаюсь тебя провести.
— Тогда чего ты хочешь от меня?
— Я не исполню те просьбы, которые ты озвучишь мне на берегу. Я исполню те три тайных желания, которые ты скрываешь и никому не решаешься озвучить. Я вижу их в этом ослепительном сиянии. Я вижу, чего ты хочешь на самом деле.
— Ничего не понимаю.
— Пока ты здесь, я, норвежская рыба, так и быть, — продолжала она, — даю тебе время обдумать, какие мысли ты вынашиваешь в себе. Какие страшные мысли ты взращиваешь внутри и тайно надеешься, что они исполнятся. Потому что, если ты не придешь на этот берег вновь и не озвучишь их, не остановишь меня, я сделаю их явью.
— Значит, ты не даешь людям возможность загадать три желания?
— Зачем? — удивилась рыба. — Я и без слов понимаю, чего они жаждут на самом деле.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Дневник
Алан
1
Руку на меня поднимали лишь дважды в жизни, и оба раза карателями моими являлись женщины. Сначала мать ударила меня по губам: мы отбивали тесто для пирогов, и я громко выругалась при ней, смятенная собственной бездарностью. Мать разозлилась, отчитала меня и выгнала из кухни. Второй раз пощечину мне отпустила тетя Лиля — в знойный летний день, когда хоронили нашего дальнего родственника Нико. Он тоже был переселенец и в какой-то степени повторил путь скандинавского вождя.
Вокруг покойника сидели женщины и оплакивали его в своем необдуманном двуязычии. Некоторые перебирали фотографии и спорили, какие положить в гроб к мертвецу. Одна из старушек отговаривала остальных от этой затеи: не приведи Господь, случайно попадется там фотография с живым человеком, пропишете ему дорогу на тот свет!
— Красивый старик, — проговорила я, не обращая внимания на перепалку.
Тетя Лиля услышала мои слова и тотчас отвесила мне пощечину. Она утверждала, что мертвец, если кто назовет его красивым, обязательно прихватит с собой кого-то на тот свет. Скорее всего, кого-нибудь из молодых.
— Иди теперь и собери молодежь.
— Лиля, я тебя умоляю.
— Иди, иди. Я вам покажу, что надо сделать, чтобы вы не стали жертвами покойного.
— Икота, икота, перейди на Федота, — протянула я.
Но Лилю моя шутка только ожесточила. Она вынудила меня спуститься в подвал к братьям и рассказать, что по моей вине покойник скоро придет за нами и одного из присутствующих на похоронах заберет в мир иной.
Мой брат расхохотался.
— И что надо сделать, чтобы оставили пока тут пожить?
Я показала им странную молитву, которую Лиля специально выписала для нас на двойном листочке.
— Лиля, — кричали мы ей снизу. — Он был добрый человек, с мягким характером. Думаешь, и впрямь нас с собой утащит?
Чуть погодя Лиля сама спустилась в подвал и всех, над кем имела власть, заставила совершить три поясных поклона и зачитать молитву. Мы с братом в тот день удрали от нее, но она еще долго разыскивала нас и даже успела нажаловаться отцу: твои дети рассердили покойника, а искупить вину не желают.
После похорон я по настоянию Лилечки искупалась и отправилась на работу в светлых одеждах — учить детей заморским языкам.
Весь вечер я просидела с учениками: мы рисовали вместе, пели песенки, одевали деревянных кукол, проговаривая на английском языке, во что именно облачается красавица-игрушка. Последнее занятие я проводила один на один с робкой девочкой-подростком, и наши и без того вялые диалоги то и дело перебивал доносящийся из соседней аудитории мужской смех: вечерняя группа осталась в офисе по окончании занятий, и все здание теперь утопало в их гоготе. Я несколько раз заходила к ним и делала замечание. На четвертый раз я попросила их уйти.
— Да все, честно, мы больше не будем.
— Вы мешаете мне.
— Не будем, слово даю.
Когда я продолжила вести беседу с моей робкой девочкой, в коридоре, как и было обещано, наступила тишина, и ни один сторонний звук больше не прервал наше занятие.
Уже много месяцев спустя Алан припоминал мне этот случай и смеялся все тем же громким, оглушительным смехом:
— Видишь, если бы я не угорал, как слон, мы бы с тобой так никогда и не познакомились.
О нем мне пишется труднее всего. Наверное, потому, что я все еще не преодолела разрыв между женщиной и писателем, окончательно оформившийся с появлением Алана в моей жизни. Как будто мое тело не может одновременно вмещать две сущности и я не имею права наряду с «Минотаврами» и «Норвежской рыбой» вести иные записи: о том, что близкий мне человек живет в далеком государстве, что его стремления не совпадают с моими и что, например, мы познакомились из-за моего дурного нрава и Лилечки, которая весь день донимала меня своими полуязыческими ритуалами. Внутренний голос твердит мне, что отклонение от основной темы приведет к умалению себя как автора. К оскудению таланта. Рыба. Норвежская рыба. Пиши лучше про жемчужные нити, окаймляющие ее серебряную чешую. Однако, чтобы добраться до этой волшебной рыбы, мне нужно оттеснить горделивого автора той темноволосой женщиной, которую он постоянно гонит и лишает простора.
С самого начала меня преследовали дурные предчувствия. Ты смеялся над Лилечкой и ее суевериями, но был крайне серьезен, когда я рассказывала о слепом великане. «Видишь ли, — говорила я, — дед полагал, что нас прокляли, и в первую очередь прокляли мужской род, потому что все женщины остались живы и здоровы, а мужчин ослепило и выкосило с годами». Ты понимающе киваешь: в твоей семье тоже хватало тайн и злых соседей, которые ходили по гадалкам и пытались вам навредить.
— Значит, снимем эту порчу.
— Хоть ты не начинай.
— Ты не веришь в гадалок?
— Не верю.
— В Бога ты, значит, веришь, а на злые силы веры не хватает, — удивлялся ты.
— А что? Есть хорошие гадалки на примете?
— Есть.
— И что нагадали?
Ты снова зашелся заливистым смехом. Тебе нагадали жену-учительницу и четырех детей. Я тогда умолчала, конечно, но однажды на Рождество, в мои доправославные времена, одна суеверная женщина водила кольцом вокруг моей ладони и тоже нагадала мне четырех детей: трех девочек, одного мальчика. Значит, троим я выберу имена сама, и лишь одному придется дать то имя, с которым придут ко мне седовласые предки.
Из-за подобных совпадений я снова ввела в словарь слово «суждено», хотя и убедилась за годы служения в церкви, что оно в корне противоречит главным идеям христианства. Ты вгонял меня в этот страшный дохристианский мир, где слепые женщины сидели за веретеном и решали, что случится со смертными. Мне стоило больших усилий не поддаваться тебе и той языческой силе, которая тянулась за тобой.
После каждой встречи с тобой я записывала: «Ты меня от Бога отдалишь».
Как-то раз ты упомянул, что несколько месяцев прожил в монастыре, и добавил:
— Или ты думаешь, я всегда был такой безбожник?
Вариант 1
От Бога меня отдалишь,
И склонятся над нами, точно больные ивы, —
Безрадостные святые.
Не пугай меня больше ими.
Вариант 2
Склонятся над нами, точно больные ивы.
Если не Бог — безрадостные святые.
Если не Бог — яблони золотые.
И дети мои бегают между ними
и зовут меня:
«Стой, Мария!»
От Бога меня отдалишь, и птица зайдется плачем,
Выронит рыбу, зажатую в черном клюве.
Дети тоскуют. Коли дети мои тоскуют,
Кому этот сад предназначен?
Вариант 3
Когда бы ты раньше показывал мне оперение птиц,
Пока глаза не ослабли —
Я исхожу чернилами и водой, капля за каплей.
«Когда бы умел им петь,
Ни за что о прошедших птицах писать не стал бы».
Не могу остановиться на одном варианте. Доподлинно мне известно лишь то, что близость с ним отдаляет меня от Бога, но дальше мысли снова разбредаются в разные стороны, и омраченные лики святых вплетены в ивовые прутья так крепко, что мне уже не отличить одно от другого. Все время кажется, что стихотворение нуждается в доработке — в первую очередь образной. Нужно развить идею с садом, в котором бегают златоглавые дети. Кто они? Нерожденные братья мои? Все то потомство, которому по разным причинам не удалось закрепиться в земной жизни? Но они бегают между золотых яблонь и прячутся за Богородицей, если я подзываю их к себе.
Мне хочется передать это чувство соприкосновения прошлого с будущим, чувство трепета и обреченности пред тобой — через тебя придут в этот мир эти темноволосые ребятишки и через тебя произойдет мое отдаление от Бога.
Нельзя раскрывать содержание стихов. Даже мне, пишущей о тебе и этих детях, не до конца понятно, правильно ли я толкую эти образы, правильно ли делаю, что нарекаю светловолосого мальчика своим братом и даю ему возможность носиться между яблонь и звать Богородицу в минуту нужды. Кто мне вообще сказал, что я имею на это право? Кто вообще сказал, что женщина в том саду зовется Марией и я могу обращаться к ней по имени?
2
Недалеко от магазина «Глобал фудс», где мы с Сеней покупаем брикетный творог и гречку, находится барахолка. Как-то раз мы все-таки заглянули туда — внутри обилие книг, виниловых пластинок, вязаных скандинавских свитеров и фарфоровых чашек с потрескавшимися блюдцами. Я вернулась в магазин на следующий день вместе с бразильянкой Флавией: ей хотелось присмотреть себе новую куртку, мне — выбрать одну из чайных пар маме в подарок.
Около получаса мы кружили по магазину. Флавия перемерила множество вещей и решила, что ничего покупать не будет. Я заплатила за набор и вышла на улицу. Флавия уже стояла на остановке, записывала друзьям голосовые сообщения на португальском языке и хохотала.
— Ну что, идем обратно?
По дороге к общежитию мы забежали в пекарню и взяли кофе с одной булочкой на двоих. Она спрашивала меня о работе в ресторане, о моих коллегах, о блюдах, которые мы приготовим вместе в выходные, и о том, что объединяет меня и молчаливого француза Фабио.
— Откуда вообще взялся этот вопрос?
— Вы часто отходите в сторону и шепчетесь отдельно ото всех. Я подумала, между вами что-то есть.
— Нет, ничего такого, — воскликнула я. — Фабио мне близок в той же степени, что и тебе.
— Тебя кто-то ждет дома, да?
Я пожала плечами.
— Может — ждет, может — нет. Сама не знаю. Мы плохо разошлись.
— У меня тоже такое было. Он предлагал что-то предпринять, сделать отношения открытыми на время моего обучения в Норвегии, но мы так и не пришли к решению. Расстояние — ужасная вещь, — тяжело выдохнув, протянула бразильянка.
На полпути она стала копошиться в бумажных пакетах и вдруг заявила:
— Только представь! Я, видимо, закинула эту курточку в пакет, когда переодевалась, и совсем про нее забыла.
— Какую курточку? С барахолки?
— Ну да. Осталась тут случайно.
— Давай вернемся и объясним ситуацию.
— Нет, ты что! Это только создаст нам лишние проблемы. Здесь, кстати, многие крадут вещи. Нужно только аккуратно срезать край ярлыка, чтобы при выходе из магазина не сработала сигнализация. Я правда случайно забрала ее, — сказала она и расправила в воздухе новую вещицу.
Оливковая кожа ее, не имевшая ни единого изъяна, сверкала на солнце. Флавия прищурилась, чтобы получше разглядеть узор на курточке, и, довольная, бросила ее обратно в пакет.
Здесь, на Севере, эта черноглазая девушка стала мне одним из самых близких людей. Я полюбила ее, я много рассказывала ей о доме и слушала в ответ ее рассказы — о карнавалах в Рио и пирожных из маиса, об отце-аборигене и матери с небесно-голубыми глазами, чьи предки, по всей видимости, являлись рабовладельцами. Она раскрыла мне тайну фамилий Сильва и Оливьеро, она поведала мне сказку о розовом дельфине, которой и поныне утешают детей, познавших безотцовщину.
— Коренные считали, что розовый дельфин имеет способность менять обличие. Иногда он выходил на поверхность и, обернувшись прекрасным юношей, соблазнял женщин. И детям, не имевшим отцов, всегда рассказывали, что они произошли от этого волшебного дельфина, — говорит Флавия с влажными от слез глазами, сочувствуя каждому своему соплеменнику, на которого не хватило отцовской любви.
Всю ночь я ворочалась в постели. Мне было дурно от мыслей об украденной куртке. Я не могла соотнести воровство и те сказочные истории, которыми делилась моя красавица-бразильянка.
3
21 сентября, Рождество Богородицы по православному календарю, — двойной праздник в нашей семье. Во-первых, в этот день появилась на свет моя зеленоглазая мама, названная в честь грузинской царицы-мученицы: так-то ей полагалось имя «Мария», но оно уже было занято моей бабушкой, родившейся в тот же день. Во-вторых, так уж совпало, что Рождество Богородицы является нашим фамильным торжеством: когда я была ребенком, мы часто ездили в поселок, где вырос мой отец, и ставили свечи в обветшавшей часовне седьмого века. Мы всегда радовались этому совпадению. Мы считали дни до наступления двойного торжества. Три. Два. Один.
Мама испекла яблочный пирог. Папа принес из погреба вино и сушеные корольки. Мы ждали, когда вернется с работы мой брат и присоединится ко всеобщему ликованию. И вскоре он явился — с огромным букетом роз и коробкой, упакованной в подарочную бумагу. Невидящими глазами он осмотрел стол, наклонился к маме и поцеловал ее в щеку, положив на колени сладко пахнущий букет.
Я и теперь на далеком Севере с содроганием вспоминаю эту минуту.
Папа отвел его в соседнюю комнату, и они долго говорили на повышенных тонах.
— Будут тебе анализы! — кричал мой брат. — Только вам всем придется извиниться передо мной, потому что я абсолютно чист.
Отец ответил ему грузинской поговоркой:
— В бане увидим, у кого черная задница, у кого белая.
— Теперь уже и сонным быть нельзя, — пробурчал мой брат и поднялся к себе в спальню.
Мама уставилась в самую сердцевину пирога и громко хмыкала носом. Розы все так же лежали у нее на коленях. В садах щебетали птицы, и соседские дворняги неустанно лаяли, стараясь прогнать их из вверенных им владений. Кто-то на соседнем участке поливал деревья и кусты — пахло влажной землей, и вода капля за каплей наполняла железные ведра.
Мы разбрелись — каждый в свою нору. В неосвещенной комнате мне казалось, что меня поместили под купол и надочажной цепью привязали к какому-то небесному светилу, к карающей Божьей руке, то натягивающей цепь, то спускающей ее обратно до земли.
Вскоре в дверь тихо постучали, и во мрак норы вступил мой перепуганный брат.
— Милая, я прошу тебя, я тебя умоляю.
— Денег у меня нет.
— Нет, на что мне деньги. Я о другом.
— Чего тебе?
— Сдай анализ вместо меня.
Я привстала на локти и уставилась на него. Во тьме лица не было видно.
— Ты адекватный?
— Обещаю тебе, это в последний раз. Обещаю, я больше никогда, никогда не поступлю так с вами. Только сегодня мне помоги. Только чтобы мама сегодня не переживала.
— Выйди отсюда.
— Я тебя умоляю.
— Выйди.
— Не могу, не могу.
Он вдруг весь сгорбился, опустился на корточки и приставил кулаки к вискам. В неравномерной вечерней тьме он раскачивался на носках и завывал. Мы все еще были под куполом. Божья рука все еще дергала надочажную цепь.
— Не могу-у-у, не могу-у-у.
Я не знала, что делать. Движения его превратились в ритуальный танец, он только ускорялся и прибавлял голосу хрипоты.
— Пожалуйста, в последний раз меня выручи. Только не сегодня. Господи, только не сегодня, — он стал плакать. — Я не хотел, я говорил себе: «Нет, только не сегодня».
На тумбочке у меня лежала небольшая пластмассовая бутылка из-под «Зинерита». Я спустилась вниз, в ванную. Вылила все содержимое из нее и набрала в нее собственной мочи.
Получившие на следующий день результаты родители тихо радовались тому, что анализы не показали ничего, кроме крепкого чая.
4
В письмах своих я жаловалась на слепого деда: он выделял мою маму, он обратил ее в безропотного слугу. Но разве я не проделываю то же самое? Если не ради яблоневых садов, то ради «Норвежской рыбы» или какой-нибудь другой повести с причудливым названием.
Гречанка сделалась моей слугою. Я заставила ее отрастить косу, накинула ей шерстяную шаль на плечи и повела через снега с церковной лампадой вместо фонарика. И дорогой вынудила ее приговаривать: «Вот, в наших краях не Господь Бог обитает, а женщины с сильными руками».
Изабель и Флавия каждым жестом, каждым словом служат мне. У одной я украла обезглавленного петуха, другую заставила в троекратном размере расплатиться за украденную куртку. Я запечатлела ее преступление наряду с сырым бразильским фольклором и оливковыми деревьями, от которых получили фамилии многочисленные невольники из ее народа.
Все, все без исключения попадают в мои сети и служат Слову. В самые страшные минуты жизни я говорила себе: «Крепись, крепись. Когда-нибудь тебе удастся написать об этом. Обратить скорби в безропотных слуг, обречь радость на вечную жизнь». Я порой переставала верить в Божий промысел, но никогда не случилось мне забыть о значимости творческого пути, моего словесного дара. Словно все в жизни только затем и происходило, чтобы придать мне нужную форму, чтобы развязать мне язык. И слепой дед, и гречанка в заснеженном лесу, и ритуальный танец моего брата, и убитая на празднике птица, и пластмассовая бутылка с мочой — все они служили какой-то высокой цели, все они были частью некоего плана. Если я перестану писать, все эти люди и птицы, и пластмассовые предметы утратят смысл.
И даже ощущение отдаления от Бога, в котором я обвиняла Алана, в какой-то степени обрадовало меня. Его присутствие расширило список тем, на которые я могла писать, вселило мужество говорить о телесном так же легко, как о чувстве возвышенном. Раньше за каждым моим героем неизменно наблюдал воспаленный Господень глаз. Теперь герои мои возмужали и требуют простора. Требуют жизни без всевидящего родительского ока.
Как-то раз подруга передала мне слова дальнего родственника. Через месяц была запланирована свадьба, он пришел в кафе поддатый, принялся рассуждать о браке и любви и заявил, что измена неприемлема только в том случае, если она произошла с порядочной женщиной. Визиты к проституткам стоят особняком. В них отсутствует элемент предательства.
— Ну есть же вещи, которые я никогда не потребую от жены. Нам так обоим легче. Это проявление уважения с моей стороны.
Мы смеялись над ним. Нам было по девятнадцать. Это теперь я понимаю, что в традиционных обществах женщины всегда разделены на мадонн и блудниц, и пространство между ними заполнено вязкой тьмой или дымом. Оно необитаемо, о его существовании не принято говорить и думать. Возможно, ровно по той причине, по которой я боюсь оказаться в категории блудниц или (еще хуже) в том неочерченном пространстве, о коем принято умалчивать, мне так сложно писать о любви. О земных ее формах. И за время, проведенное здесь, на Севере, я осознала, что эта трусость присуща только той части меня, которая использует русский язык, чтобы сформулировать мысль. Я росла в русскоговорящей среде, на русском языке мне рассказывали о мадоннах и блудницах, и я усвоила урок: никаких разговоров о теле, никакой попытки раскопать ту область, которая находится между двумя противоположными категориями.
Английский менее суров. Быть может, потому, что я изучала его в более сознательном возрасте. Он незнаком тому стеснительному ребенку, которого я продолжаю носить в себе. На нем говорит более зрелая личность. Личность, способная рассмеяться над тем, как разделяют женщин на категории, как стигматизируют женскую сексуальность. И в добавок к этому: английский — второстепенен. Он еще не окреп во мне, не раскрылся во мне с такой силой, чтобы позволить прочувствовать всю глубину слов. Хочешь — в любви признайся, хочешь — к блудницам примкни и пиши о теле: иностранная речь все терпит. Притупляет остроту. Если бы мне хватило таланта написать «Норвежскую рыбу» на английском, я непременно сменила бы язык повествования.
Как-то зимой пришли ко мне в офис двое молодых ребят. Заводя их внутрь, администратор сказала, что они заинтересованы в парных занятиях с уклоном в тему спорта. Было около восьми часов вечера. Кабинеты закрывались один за другим. Молодой психолог, работающий напротив, помахал мне, прежде чем запереть дверь на ключ.
— У вас уже есть опыт изучения языка?
— Ну в школе неплохо учились, — ответил один из мужчин и неуклюже взъерошил светлую челку.
— Сейчас раздам вам короткий тест, отметьте правильные варианты. Займет не больше пятнадцати минут. А после еще немного поговорим.
— На английском?
— Желательно.
В кабинет заглянула администратор и произнесла шепотом:
— Я убегаю уже, закроешь дверь и оставишь ключ охраннику. Утром сама все приведу в порядок.
— Да, без проблем.
Она подмигнула мне и побежала к лестнице. Стук каблуков эхом раздавался по пустому коридору.
— Ну как дела?
— С тестом все неплохо, — заговорил один из мужчин. — Только у нас проблема другого характера, — он отложил ручку в сторону и замком сцепил пальцы. — Ты почему трубку не берешь?
Я молчала.
— Мы звоним вам уже третий день — никакой реакции, — пояснил другой, с более светлыми волосами.
Мне в самом деле названивал кто-то последние несколько дней.
— Не всегда отвечаю на звонки с незнакомых номеров. Мое право.
— Ну с таким братом, как у тебя, — сказал мне темненький, усмехнувшись, — я б, наверное, тоже побаивался незнакомых номеров.
На мгновение гробовая тишина нависла над нами. Только парень со светлыми волосами щелкал колпаком ручки.
— И где нам твоего братика-то найти?
— Понятия не имею. Если найдете — сообщите его адрес.
— Че он, в Ставрополе вроде, да?
— Вроде да, — повторила я, копируя его манеру.
Мой собеседник разозлился, наклонился вперед и, не разнимая пальцев, продолжил:
— Мы же с тобой по-человечески разговариваем. Хотя могли бы по-другому. Он нам не пять рублей задолжал, так-то. Могли бы с угрозами прийти, с нехорошими словами. А некоторые, может, и по кругу могли бы пустить.
— Да закройся ты, — перебил его другой и бросил на друга неодобрительный взгляд.
— Цель вашего визита какова?
— Смотри, как она грубит все равно.
— Наша цель — получить то, что нам полагается. Он нам должен около ста тысяч.
— Правильно, он вам должен. Я у вас денег не занимала.
— Брат за брата, все дела, — смеялся темненький. — Мы ведь не где-то в Европе живем. Тут за своих родичей надо отвечать, как говорится.
— Где так говорится? В уголовном кодексе?
— Было бы лучше, если б мы к твоему пахану поехали? Или матушке?
— Было бы лучше, ели бы вы покинули помещение и больше меня не беспокоили. Я не брала у вас денег и не поручалась за него.
— Ну смотри. Мы хотели по-хорошему.
— Да я поняла уже. Можешь про тех, которых по кругу пускают, не рассказывать.
В эту секунду зазвонил телефон. Алан подъехал к офису и просил спуститься.
— Еще что-то? Или вам уже пора?
— Да, пора, пора. Но ты начни уже денежки копить.
— Мне, может, с братом и не повезло, — сказала я им вслед. — Но тоже не сиротка. Еще раз появитесь — найду, кого отправить к вам.
— Наше дело было сообщить, что твой брат нам денег должен, — проговорил парень с русыми волосами. — Ты подумай сама: лучше с тобой переговорить, чем явиться на работу к твоему отцу и давай ему рассказывать про сына разноцветные истории! У старика, может, сердце больное. Мало ли, как он отреагирует.
Я наспех умылась, приложила холодные ладони к распухшим глазам и все то время, что находилась за запертой дверью в туалете, приговаривала про себя детские считалочки — все на грузинском. В моей голове не нашлось ни одного глупого стишка на русском языке. Едет слониха в Баку, ударили ее огурцом по заднице, лягушки потешаются теперь над ней: «Вот так хорошо, вот так хорошо».
Алану я той ночью ничего не рассказала о случившемся. Но я до сих пор помню, как, обнимая его на прощание, поймала себя на мысли, что мне физически больно расставаться с ним.
Набухает Господень глаз.
Изойдет слезою и смирной.
Разве не Он тебя спас?
Сын мой любимый.
Набухает Господень глаз.
Я тебя где-то видел:
Потревожил речную гладь —
Я тебя звал: ты миновал обитель.
Тихо положит спать,
Запеленает криво.
Как тебя звать?
Как тебя нынче звать?
Сын мой любимый.
5
Сара — самая красивая из мексиканских женщин. В ресторане работает еще одна официантка с таким же именем и со схожими чертами лица, потому, знакомясь со мной, моя Сара советует: «Ориентируйся на татуировку. Это безликая Фрида утопает в цветах на моем плече». Помимо рисунков на теле, от всех остальных соплеменниц она отличается густотой волос и их необыкновенным цветом — они глубокого темного оттенка, они иссиня-черные, они напоминают сливы в нашем саду, если только снимешь белую дымку с кожицы.
Она научила меня основным хватам. Она показала мне, как нести широкие подносы всем телом, а не только руками, и когда группа молодых людей попросила ее принести отдельно соль для текилы, Сара прошептала мне на ухо:
— Они ничего не понимают, эти северяне. Соль нужна, только если текила паршивая.
С одним из поваров, который горячо любит творчество Достоевского, она громко, не стесняясь, ругается:
— Не верю я в исправление игромана!
— Но это известный факт: он пообещал жене и перестал.
— С какого раза? С какого раза? — кричит она, перебивая все остальные голоса в зале. — Могу поспорить, что он угомонился только к старости, когда не осталось ни сил, ни денег.
Повар устал воевать с ней. Он махнул рукой и вернулся к начинке из фасоли, так и не оправдав Достоевского в глазах синеволосой мексиканки.
Однажды вечером в раздевалке Сара присела на табурет с растерянным видом и заговорила так, словно вела беседу сама с собой:
— Я немного поправилась в этом месяце. Да, поправилась, — она ухватилась смуглыми пальцами за живот, легко ущипнула себя сбоку. — Мне кажется, все остальные тоже заметили. Ты заметила, например?
— Нет, я бы не сказала, что ты прибавила.
— Точно прибавила.
— Знаешь, когда человек пропорционален, лишние килограммы редко заметны.
— Я вот думаю, рассказать ли управляющему об этом?
— О том, что ты поправилась? — удивилась я.
— Да, — она взглянула на меня кротко, словно не было той женщины на кухне, которая выясняла отношения с поваром. — Да, — повторила она. — Я думала рассказать уже, что я беременна.
Мне не удавалось считать эмоции с ее лица. Радовалась ли она своему еще не рожденному младенцу или тяготилась им?
— Поздравляю, — сказала я ей, но весьма сдержанно. — Ты планировала ребенка?
— Не совсем. Как-то очень не вовремя, если честно. Но я уже рассказала отцу.
— И как?
— Он кричал «ура», поздравлял меня. Да, да. Поздравлял и меня, и себя тоже.
Я боялась удариться в религиозную проповедь. Мы обе были к ней не готовы. Моя Сара застала меня врасплох: я знаю, что говорит моя религия о ребенке в женском чреве, я могла бы написать эссе на эту тему. Но живой женщине, рассказывающей мне о нежеланной беременности, мне не нашлось, что сказать. Помолчав минуту, собравшись с мыслями, я наконец заговорила:
— Не знаю, что ты планируешь делать дальше, Сара. Но это хорошая реакция от мужчины, который, как и ты, не ожидал этого ребенка.
Она кивнула.
— Он религиозен. По-другому и быть не могло.
Мы прошли вместе до остановки. Ее сливовые волосы, собранные в хвост, раскачивались, точно маятник в часах. На самом деле седая коса гречанки, которой я приписала то же свойство, была заимствована у моей синеволосой Сары.
Алану я рассказала про брата за месяц до поездки на Север. К тому времени он уже полгода как лежал в реабилитационном центре и делал первые шаги к выздоровлению. Наверное, не имей я надежды на то, что все исправится и вернется на круги своя, я бы так и не призналась своему возлюбленному. Но у меня было приглашение от норвежского университета, долгий перелет через Стамбул и горсть надежды.
— Ты чего притихла?
Мы проезжали мимо его школы. Алан всегда вспоминал ее с особой теплотой, хоть и признавался, что с учителями у него сформировалась взаимная вражда.
— Они меня не переносили. Братьев любили, всегда расхваливали их при мне.
— Братья хорошо учились?
— Старший — да. Средний — чуть хуже. Я превзошел их всех, — он улыбнулся. — Есть что-то материнское в учителях: они озлобляются, если ты можешь, но не учишься.
— Дай угадаю: они просили тебя задержаться после урока и говорили, что у тебя самая светлая голова, что, стоит тебе только захотеть, ты любого за пояс заткнешь.
— Бывало, бывало, — он поглядел на залитые светом окна. Кое-где на первом этаже еще шли занятия — дети сидели смирно на фоне горшков с цветами и старых советских люстр.
— Они тебя испортили.
— Похвалой?
— Да.
— Думаешь?
— Мне так кажется. Когда говоришь о врожденных качествах, ты портишь ребенка. Вот, у тебя голова такая. Вот, ты настоящий талант. Остальным нужно два часа, чтобы прочитать страницу и понять ее смысл, тебе — всего минута… Ребенок начинает думать, что его талант, эта его освященная небесными силами голова важнее дисциплины.
— Разве не так?
— Детям об этом знать необязательно.
— Куда ты сбежишь от генетики? У тебя не было одноклассников, которые реально по два часа читали одну страницу?
— Может, у них дислексия.
— Ты поняла, о чем речь. Не чтением единым…
Мы ехали по широкой дороге, залитой холодным светом фонарей. Я вглядывалась в ночь за окном, в деревья с серебряными стволами, но всякий раз ловила в отражении свое омраченное лицо.
— Мне надо сказать тебе что-то важное.
— Мне остановить машину? — пошутил он.
— Да, было бы хорошо.
Продумывая, как именно я сообщу Алану о продолжительной болезни брата, я непременно плакала и причитала. Упоминала ту злосчастную бутылку из-под «Зинерита», людей, которые звонили мне с угрозами и которые приходили ко мне лично. Я говорила об украденных деньгах и золотых крестиках, о таблетках, которые я с подросткового возраста молча смывала в унитаз вместо того, чтобы показать родителям. Но такой свободой отличалась лишь воображаемая беседа между нами. В тот вечер посреди деревьев с серебряными стволами я не проронила ни единой слезы, не вплела в историю ни одну из тех деталей, за которые мне было стыдно и боязно. Алан слушал не перебивая.
— Не знаю, — заключила я. — У меня всегда была черта переживать обо всем наперед. И помимо того, что я переживаю о нем, иногда мне кажется, что еще больше я волнуюсь о будущем. Бабушка говорила, что ее отец любил пить и не умел вовремя остановиться. Прадед также. Что, если я носитель этой болезни? Что, если — и, пожалуйста, не думай, что я сошла с ума, — но что, если во мне есть дурная кровь и я передам ее своим детям?
Мы просидели в машине до поздней ночи. Он убеждал меня, что нет никакой дурной крови и что мне как человеку религиозному нельзя так страшиться будущего.
— Не бойся, маловерная, — цитировал он Библию и улыбался. — Дети у нас будут здоровые и счастливые и не повторят того, что делал твой брат. И потом, будь у тебя хоть целое племя зависимых братьев, я не придаю этому никакого значения. Не бойся.
6
Если мужчины в моем племени делят женщин на мадонн и блудниц, то мне остается тайно вводить разделение иного рода: те, кому снятся младенцы по ночам, и те, кто никогда не видел их во сне и не ощущал утраченного материнства по пробуждении. Мы установили это случайным образом, за обеденным столом. Моя подруга отодвинула тарелку с едой и рассказала, что снова случилось ей нянчить ребенка в течение ночи и утерять его поутру. Девушки за столом оживились, стали мысленно перебирать в голове стопки старых снов, и мы тут же разбились на два лагеря.
Мне часто снятся дети. То среди золотых яблонь они бегают, то беззвучно спят в колыбели, то матерью меня называют, то сестрой, то прячутся от меня, призывая на помощь Богородицу. Я уже писала о них — обитателях яблоневого сада-перевертыша, который высадили мой дед и прадед. Мои подруги толкуют это так: мы созрели. Пора задуматься о замужестве и материнстве. Я же ввиду своего нездорового служения письму полагаю, что ребенок, которого мне удалось запомнить и перенести на бумагу, не является утраченным. И мое материнство состоялось и было полным, поскольку я сохранила образ навестивших меня сына или дочери.
Сны множились и крепли. К январю, за неделю до отъезда на Север, черноволосые дети навещали меня почти каждую ночь. Позволяли баюкать их и целовать розовые пятки.
— Говорю тебе: это гениальная классификация, — рассказывала я Алану. — Те, кто видит детишек во сне, и те, кто никогда не сталкивался с таким.
— Когда ты успела это придумать?
— В то же утро, когда мы обсуждали младенцев с девочками.
— А ты?
— Что я?
— Тебе снятся младенцы?
Мне неловко было говорить с ним о детях из моих снов. Словно осознание его возможного отцовства сбивало меня с толку и ограничивало в словах.
— Иногда, — соврала я. — А тебе?
— Теперь моя очередь тебе кое-что рассказать.
— Мне остановить машину?
Он улыбнулся.
— Да, пожалуй, остановим.
— Итак.
— Итак.
Мне казалось, что он собирается выдать напутственную речь, придать мне бодрости духа перед разлукой.
— У меня были отношения с одной женщиной, ну такого характера… Не вполне серьезного, — начал он.
Я тут же покачала головой.
— Мне необязательно об этом знать.
— Нет, в этом случае как раз обязательно. Я долго думал, рассказывать ли тебе, но если ты уедешь… Не хочу, чтобы посторонние люди тебе пересказали, что и как было.
— Она тебя заразила чем-то?
— Что? Нет, нет. Не в этом дело.
Я ждала, когда он найдет нужные слова. Мне не удавалось сглотнуть слюну. Я задыхалась.
— В общем, она забеременела. И ребенка хочет оставить. И я тоже, наверное, хотел бы его оставить.
— Ты на приколе?
— На каком приколе? Я тебе рассказываю все как есть.
— И что мне теперь делать с этим твоим рассказом? И с твоим ребенком от какой-то левой женщины?
— Она не совсем левая. Где-то посередине.
— Я рада, что тебя это утешает.
— Меня давно уже ничего не утешает. Но я не хотел, чтобы ты весь год оставалась в неведении. Если тебе снятся эти младенцы, если ты вообще об этом думаешь, то… — он не договорил.
Мы оба замолкли. Алан время от времени отбивал на панели какой-то восточный мотив.
— И что мы будем делать? — спросила я.
— Не знаю. Но бросать его не буду.
— Это мальчик?
— Без понятия. Его — ребенка.
— И она точно хочет рожать?
— Да. Поначалу я предлагал ей…
— Не договаривай даже.
— Первая мысль была. Соврать теперь, что ли?
— Нет, конечно. В честности тебе нет равных.
— Мне не надо было тебе говорить?
— Тебе не надо было делать ребенка. Сколько тебе лет, вообще?
— Перестань ты, — совсем тихо проговорил он. — Как будто я не понимаю, как я облажался.
Я обещала принять решение по возвращении на юг. Договаривались мы об этом как-то неловко, я не понимала, куда девать руки, как держаться рядом с ним, куда направить взгляд.
— У каждого есть скелеты в шкафу, — тихо сказал он напоследок.
Мне стало горько от его слов.
— Да. Ты принял мою историю с большим благородством. Но лично я ни одного скелета не положила в тот шкаф, которым ты меня попрекаешь.
— Я не попрекаю.
— Да я вижу, как не попрекаешь.
— Да перестань ты. Как будто я так все планировал для нас с тобой.
Мы не простились. Я беззвучно вылезла из машины и прошла в дом. Младенцы с тех пор мне не снились.
7
Изабель позвала меня из гостиной.
— Тебя к телефону, — кричала она.
— А кто меня спрашивает?
— Женщина с именем царицы-мученицы.
— Да, да. Это персы ее измучили, ты знала?
Изабель не обратила внимания на мою реплику и вернулась к готовке.
Я накинула халат и побежала в общую комнату. Моя соседка стояла у плиты и варила рисовую кашу. На столе была разбросана смазанная перцем брюссельская капуста. Пахло едой и порошком для стирки.
Мне стало любопытно, отчего на кухне такой беспорядок, но только я раскрыла рот, снова зазвонил телефон в гостиной. Огромный стационарный телефон красного цвета возвышался посередине комнаты, точно мы жили в советской коммуналке.
— Алло?
— Мы тебе звоним уже вторые сутки, — заговорила моя мама на противоположней стороне.
— Что-то случилось?
— У нас градом все побило. Цветение сирени и без того так кратко, а теперь она вся пожухла и уже опадает.
— Вы сами-то в порядке?
— Да, да. Я только вот почему звоню: если брат напишет, денег попросит — ни копейки не отправляй ему.
— Разве он не в центре?
Мне ответили не сразу.
Изабель лихорадочно очищала поверхность плиты моющими средствами из России. Перчатки ужасного оттенка зеленого были ей слишком велики.
Мама вновь задышала там, на южной стороне.
— Сбежал неделю назад. С какой-то женщиной из центра. Папа выезжает, чтобы его отыскать.
— Мам…
— Нет, нет, мы в полном порядке. Я только, знаешь, о чем думаю временами? Что он лежит где-то маленький, беззащитный, валяется в грязи и пыли. Я всегда воображаю его не таким, какой он есть сейчас, а мальчиком лет десяти-двенадцати. Как на том видео из поселка, где он играет в футбол с двоюродными братьями. Таким я его вижу и ужасаюсь: вдруг какие-нибудь нехорошие люди потешаются над ним, или бьют его, или обижают его иными способами. Или он не может есть, не может пить, хотя он голоден и испытывает жажду. Иногда мне кажется, лучше бы закончилось все это. Мы бы погоревали, погоревали, но успокоились. А так, в этой безызвестности каждый ему враг, каждая минута — тьма и мучение.
Я проснулась в холодном поту.
После моего отъезда на Север брат сбежал из реабилитационного центра и снова начал употреблять. Мой обезумевший отец несколько месяцев искал его в разных городах на Юге России и кое-как нашел в апреле. Без возлюбленной-беглянки.
Самые страшные мысли, которые приходили мне в голову, я перепоручила матери. В ее уста я вложила страх за сына в том виде, в котором он преследовал меня: не издевается ли кто над ним? Не смеется ли над его болезнью? Что, если он и правда хотел пить? Что, если он медленно угасает от жажды? Что, если иногда смерть мягче безысходности, в которой каждый тебе враг и каждый способен нанести тебе непоправимый вред?
Что, если набухший Господень глаз, следящий за тобой столько лет, наконец устал на тебя глядеть и сомкнулся в темном небе?
8
В начале мая гречанка приходила в ресторан выпить кофе. В тот день дежурили я и Сара. Народу было мало, мы выделили старушке отдельную кабинку и сами время от времени садились рядом и беседовали с ней. Она показывала Саре фотографии детей и внуков. Про самого младшего из потомков она с гордостью говорила:
— По-моему, на меня похож. Глаза точно мои!
— Не могу определять, на кого похожи младенцы. Они похожи исключительно на себя, — признавалась Сара. — И потом, какая разница?
— Я тоже всегда так говорю. Главное, чтобы были здоровы. Посиди с нами, — обратилась ко мне гречанка. — Все равно в зале никого.
— Мне нужно быть у входа и встречать гостей.
— Ты молодец. Сара рассказала мне, как ты ободрила ее в трудную минуту.
— Да. Ты одна из немногих, кто обрадовался моему ребенку. Не знаю, задумывалась ли я о прерывании беременности всерьез, но мне думалось: как было бы все просто, случись что-то само по себе, без моего вмешательства. Пусть все вернется в прежнее состояние, но так, чтобы во всем этом не было моей вины.
— Понимаю, милая, понимаю, — гречанка громко сглотнула. — Мне иногда тоже хочется, чтобы то страшное, о чем я мечтаю, сбывалось по Божьей воле, не по моей.
В автобусе я снова читала Уитмена. Сидевший напротив мужчина в годах наклонился ко мне и что-то спросил на норвежском.
— Не понимаю.
— Тоже Уитмена читал в молодости.
Я уткнулась обратно в книгу. От старика пахло вином и деревом, и составами из стоматологического кабинета. Голое темя его было выпачкано крупными каплями крови.
— Ты откуда?
— Из России.
Я отвечала ему, не отрывая глаз от страниц, хотя давно прервала чтение. Во всем отсеке раздавались только наши приглушенные голоса, и дюжина молчаливых норвежцев волей-неволей обратились в свидетелей нашего несуразного разговора.
— И что тебе тут нравится больше всего?
— Природа.
— А еще?
— Архитектура.
Старик фыркнул.
— И ничего больше не привлекло твоего внимания?
Приближалась моя остановка. Я положила книгу в рюкзак и ответила старику:
— Старинные храмы меня удивили. Вместо крестов вы венчаете их черными петухами. У себя на юге я никогда такого не видела.
Старик молчал.
— Почему на шпиле сидит железный петух?
Он виновато приподнял плечи, повернулся к окну и, увлеченный видами ночного города, больше не совершал попыток со мной заговорить.
Было около полуночи, когда я доехала до общежития. В темно-синем корпусе неподалеку дремал Фабио и видел, быть может, норвежскую рыбу на дне замерзшего фьорда. Я разбудила его и попросила вновь стать мне провожатым. Как и в первый раз он смиренно исполнил мою просьбу. Мы шли молча, посторонние люди не встречались нам дорогой, и Фабио спросил на полпути:
— На этот раз ничего не расскажешь про скандинавских богов?
— Я больше не читала о них.
— Сколько желаний ты подготовила?
— Точно знаю только два. Но мне важно, чтобы я озвучила их как можно скорее.
Оставшуюся половину пути мы тоже прошли молча.
Вода вновь разверзлась с ветхозаветным торжеством, и из глубины ее показался силуэт ослепительно-белой рыбы. Фабио почтительно отошел от фьорда и остался дожидаться меня на лужайке у дворца.
— У меня пока только два желания, — начала я. — Можно к тебе с двумя желаниями?
Рыба не отвечала мне.
— Пожалуйста, пусть не сбывается то, что зреет в моей голове и желает стать проявлением Божьей воли. Я тайно желала гибели брату моему. Я тайно желала, чтобы все закончилось. Рыба, не исполняй это страшное желание. Сохрани ему жизнь, норвежская рыба.
Вода до самых берегов наполнилась серебряным светом. С минуту фьорд сиял и переливался, как волшебный камень, силуэт рыбы померк в ее преобразившихся волнах. Но вскоре свет потускнел, и норвежская рыба вернула себе первоначальные форму и цвет.
— У меня есть возлюбленный на юге. Я все ждала от него вестей. Я ждала, рыба, что он сообщит мне о каком-нибудь несчастном случае, о каком-нибудь недоразумении, которое прервет жизнь его неродившегося младенца. Пожалуйста, не дай сбыться этой приглушенной злой воле моей. Пусть родится младенец и сделает их обоих счастливыми родителями.
С водой случились все те же чудеса. Сначала она до краев наполнилась серебряным светом, затем, когда я вышла обратно на лужайку к Фабио, восстановила целостность и долго еще, почти до самого рассвета отливала серебром.
Третье желание я произнесла у фьорда в одиночестве. Фабио к тому времени был уже в Нанте и не видел моей последней встречи с норвежской рыбой. Вода вновь замерцала и на мгновение обратилась в серебро. Мою просьбу приняли.
9
Последнее желание
Мне всегда хотелось убежать как можно дальше от бабушки и деда. Не дай боже мне перенять их черты. Не дай боже быть уличенной в грехах, которые я с малолетства приписывала этим двоим. Но миновало время, и теперь я, подобно деду, обращаю близких в рабство и, подобно бабушке, в тайне жажду, чтобы незнакомцы возлюбили меня, разносили молву о моем величии, увидели в обстоятельствах моего рождения божественный след.
— Норвежская рыба, не дай тщеславным стремлениям души возобладать надо мною. Я и без того убеждена в собственной исключительности, я и без того пишу о горе, как о надочажной цепи, связывающей меня с Богом напрямую. Слава не просто развратит меня — она меня уничтожит. И если текстам, принадлежащим мне, суждено разлететься по свету, то пусть толпа, чьей любви я так жажду, никогда не узнает моего имени. Держи мое настоящее имя под завесой тайны, норвежская рыба.
Залив, в котором обитает моя покровительница, стал осколком зеркала: вглядываешься в него и видишь поочередно гибель брата, гибель безвинного младенца и лица прародителей, которых ты так и не сумел простить, не сумел примириться с ними.
Я уже нагляделась, милая. Убереги тех, кого я сочла чрезмерными и недостойными жизни, а меня саму убереги от земной славы.
Письмо 10
К осени полечу обратно на юг. Гречанка смеется надо мной и зовет меня птичкой-невеличкой: ты мало ешь, ты летишь в теплые края по наступлении первых холодов. Она намеревалась и дальше бродить со мной по заметенному снегом лесу, размахивать косою, точно маятником, держать в сильной руке церковную лампаду. Кто теперь вытопчет подол ее синего платья?
Фабио все знает про тебя. Нет, он не подслушивал тогда на берегу фьорда, но между нами, детьми этого странного существа, установилась какая-то особая связь: мы теперь умеем различать всех, кому доводилось встречаться с норвежской рыбой, и порой даже читать мысли ее избранников. Я рассказала ему и про тебя, и про Алана, и про того младенца, который, как мне сообщили мои друзья-южане, появился на свет в начале августа.
Когда-то в юности Фабио пожелал, чтобы жизнь, которую он стремился прожить во всей ее полноте, не оставляла отпечатков на его теле. Он сделался кем-то вроде уайльдовского героя и вел разгульный образ жизни до тех пор, пока не заметил, что все пагубные привычки его, болезни, предназначенные ему, передаются его сестрам и матери. Потому Фабио так бережно относился к своему здоровью, потому не притрагивался к вину и пиву, не становился частью массовых гуляний. Рыба освободила его от бремени, хоть и заставила сознаться в ужасной правде: в глубине души он был рад тому, что не пострадал в полной мере за свою несдержанность. Что увядание не коснулось его тела.
— Разве я причастен к тому, что мать и сестры несут ответственность за поступки мои? Я утешал себя: значит, так надо. Кто-то более мудрый и могущественный решил, что мне нельзя износиться…
— Всю жизнь я был одержим знаками и судьбой, — дополняет он свою историю. — Есть во мне что-то особенное, раз мои слова восприняли всерьез. Я один понимаю и чувствую всю глубину мира. Другим дана лишь треть того, что есть во мне. Я жадно, с упоением искал знаки и дождался главного из них — кто-то другой расплачивается за мой грех, кто-то другой страдает от недуга, предназначенного мне. Заслуженного мной.
— Приезжай во Францию, — говорит он напоследок. — Я тебя познакомлю с сестрами и мамой, которых чуть было не погубил.
О норвежской рыбе он всегда говорит с нежностью, тем же тоном, который использует, упоминая родную мать.
Мне снова встретился тот старик из трамвая, который расспрашивал меня про Уитмена. На этот раз на темени его не виднелось пятен, и пах он влажной землей и цветами. Он узнал меня, остановился и ответил на заданный мной много месяцев назад вопрос: отчего норвежские храмы венчают черными петухами?
На самом деле есть много версий. Но я расскажу тебе ту, которая пришлась мне по сердцу. Петух на шпиле отсылает к тому отрывку из Евангелия, где апостол Петр трижды отрекается от Христа, как и было предсказано на Тайной вечере.
— Христиане устремляют взоры на железного петуха и укрепляются в вере, — говорит пахнущий влажной землей старик.
Что бы ты спросил у человека, который трижды предал тебя? С какими словами обратился бы к нему в первую встречу после его громогласного отречения? «Как ты мог! Как посмел ты предать Бога своего! Маловерный трус! Ну, сколько раз тебя спросили обо мне и сколько раз ты открестился от меня?» Я ждала наказания, ждала расплаты, ждала, что Христос обратится к апостолу с укоризненной речью или по крайней мере с короткой притчей о добродетели.
Христос же обращается к апостолу его первоначальным именем — Симоном Он зовет его и спрашивает у Симона трижды:
«Ты любишь меня?
Ты любишь меня?
Ты любишь меня?»
1 «Я любил черные глаза, любил…» (из стихотворения осетинского поэта Мухарбека Кочисова, в возрасте 23 лет погибшего на фронтах Великой Отечественной войны. Подстрочный перевод наш.— Ред.).