Игорь Булкаты, Томас Чепайтис. Борзой

Главы из романа

Авторское предисловие

Предлагаемые главы из романа «Борзой» не могут охватить полностью все положительные и отрицательные стороны этого сочинения. Оно о Москве, о ее истории, к коей у всех у нас может быть разное отношение. Ведь человеческая память имеет обыкновение домысливать давно свершившиеся события, превращая их в продукт мифотворчества, что так или иначе, в зависимости от инерции истории, вливается в культуру. Поэтому прошлое, настоящее и будущее воспринимаются не как хронология, а как состояние души. Тем более, когда в романе опущена функция времени и персонажи — Прибалт, Кавказец и Борзой — через прорытые под Кремлем тайные подземные коридоры оказываются в Московии, при дворе Василия III. Сложно размышлять об отличии реальных фактов от «домысленных», «досочиненных», пока история окончательно не завершила свой виток, пока еще не канувшие в безвестность ее персонажи не остановились за виражом и не стряхнули со лба пот. Но только в динамике можно воздействовать на историю, рискуя быть раздавленным чудовищной накрученной массой. Во всяком случае, принятие условий взаимовоздействия прошлого и его персонажей, продиктованных, как нам кажется, желанием разрушить сложившийся стереотип одномерной «дали», не отражающей в полной мере многообразия истории как части культуры, даст возможность по-новому взглянуть на нашу жизнь.

Добавим лишь, что авторов романа связывает многолетняя дружба, начавшаяся с обучения на одном курсе Литературного института им. А. М. Горького, где они вместе переводили Шарля Луи де Монтескье, Оскара Милоша, Жоржа Перека, Каспара Жалю, Дилана Томаса, Гилберта Кита Честертона и многих других.

____________

Я умираю!.. Вам нужны деньги?

Роланд Ростовский

Вызволение

Послышался лязг отодвигаемого железного засова, открылась дверь камеры, и дежурный объявил вялым голосом:

Борзой, на выход!

Вовик протер глаза, приподнялся на локте и сказал:

Удачи, братан! Надеюсь, Мишик дозвонился до твоих друзей. Будешь на трех вокзалах, найди меня в зале ожидания.

Непременно! — ответил Борзой.

Он встал, отряхнулся и последовал за дежурным. Поднялись на второй этаж и пошли по коридору. Попадавшиеся навстречу работники отделения полиции расступались и жались к стене, пропуская его как высокого гостя. В кабинете у полковника Лисицы в нос ударил едкий запах освежителя воздуха.

Ах, дорогой вы мой Павел Александрович! — воскликнул начальник отделения полиции, распахивая объятия и на ходу роняя стулья. — Почему вы сразу не сказали, что у вас есть такие могущественные покровители!

Я вас не понимаю… — начал было Борзой, но Лисица тут же перебил его.

Как же, как же, сам депутат Государственной думы, редактор популярной газеты «Вечность» Иннокентий Петрович Афанасьев позвонил нынче утром и попросил не задерживать вас здесь более.

Афанасьев? — переспросил Борзой, морща переносицу.

Он самый, — Лисица бесцеремонно обнимал его и хлопал по плечам потными ладонями. — Надеюсь, дорогой Павел Александрович, вы скажете ему, что ничего плохого мы с вами тут не делали, просто выясняли вашу личность. Всенепременнейшая формальность. А то, что Сцапай напялил на вас тужурку с шапó, так это была шутка. Шу-у-утка! — еще больше расплылся в улыбке Лисица. — Да мы и не такое тут вытворяли. К примеру, попал к нам как-то с бодуна известный профессор, светило науки. Помнишь, Пирамидон?

Как не помнить! — оживился майор Сцапай. — Профессор был с козлиной бородкой, дорогим пенсне на носу и гонором — как отсюда до управления РЖД! А баба евойная что надо, и буфера, и бедра — все при ней!

Ну, это к делу не относится! — одернул его Лисица. — Так вот, после пьянки в кабаке он решил проводить даму на поезд. На Казанский приехали заблаговременно, идут по перрону, катят свой чемодан, пивко потягивают из банки и весело хохочут. Тут дамочке что-то стукнуло в голову, она выбросила свой чемодан вместе с пустой банкой на рельсы, задрала юбку аж до самых бровей и ну-у-у выплясывать барыню. Профессор, конечно, не ожидал такого поворота событий, попытался угомонить плясунью, затем снял плащ и стал прикрывать им дамочку-то, а та ни в какую — пляшет и пляшет на перроне да визжит как недорезанная. «Граждане! — кричит профессор. — Я известный ученый, изобретатель педали для смыва унитаза! Мы опаздываем на поезд!» Тут носильщики-ассирийцы столкнули его на рельсы и говорят: «Иды, сука, чумадан найды своей бабы, а то поезд придет и раздавит его!» Чемодан-то он нашел и даже поднял на платформу, а сам вылезти не может, одна голова торчит с бородкой и пенсне. «Вытащите меня отсюда! — голосит. — Черти нерусские!» Подоспел наряд, и их доставили в отделение. Дознаватель спрашивает у профессора: дескать, кем вам доводится данная женщина? «Как кем, — отвечает тот, — законной супругой!» — «Чем докажете, уважаемый? В документах на сей счет нет отметок». А дамочка возьми и ляпни: сейчас, мол, мы на ваших глазах займемся сексом, это и будет доказательством, — и стягивает с себя хламиду. И Сцапай, сукин сын, облизываясь, подтверждает: дескать, да-да-да, это самое лучшее доказательство. Хорошо, я вовремя вмешался, а то бы устроили бордель.

Зачем вы так про меня? — промямлил Сцапай.

Словом, — продолжил Лисица, — я и без звонка Иннокентия Петровича собирался вас выпустить сегодня, потому что сразу понял, какой вы честный и благородный человек, что недавно вы выступали на конференции по акушерству и гинекологии в Казани и имели оглушительный успех, а газеты только и пестрят заголовками о прорывном значении для науки этого выступления.

Все это неправда, — устало махнул рукой Борзой.

Правда, правда, — не унимался начальник отделения. — Мне уже доложили из Казани, что ваши предложения в ближайшие пять лет заметно улучшат демографическую ситуацию в стране.

Господи! — закатил глаза Борзой. — Верните мне, пожалуйста, портфель и мобильный телефон. Мне нужно позвонить.

Конечно, конечно! — Лисица отпер сейф, достал портфель, в котором, судя по его виду, недавно рылись, мобильный телефон и аккуратно положил на стол. — Пожалуйста, Павел Александрович, все в целости и сохранности. Кстати, если хотите, можете сделать звонок с моего мобильника в любую часть земного шара, у меня безлимитный тариф. У вашего зарядка кончилась.

Борзой бросил вопросительный взгляд на Лисицу, но промолчал.

М-м-м! — промычал начальник отделения. — Только не подумайте ничего плохого. Профессиональная привычка, абитюд профессионэль. — И посмотрел снисходительно на Сцапая.

Борзой потыкал пальцем в кнопку, но безрезультатно.

Позволите подключить зарядку?

Разумеется! — снова расплылся в улыбке Лисица. — Садитесь в мое кресло, в нем вам будет гораздо удобнее. Осмелюсь заметить, у вас много неотвеченных вызовов, особенно от вашей сестрицы Марии Александровны.

Вы-то откуда знаете? — выпалил Борзой. — Впрочем…

Он не спеша, чтобы не задеть ненароком папки, переместился за стол, воткнул вилку в розетку и стал ждать, когда загорится экран телефона, периодически поглядывая на вытянувшихся по струнке служителей правопорядка. Причем Лисица чуть склонил голову набок, отчего волосы его съехали с темени и обнажили потную лысину. Наконец мобильник заработал. Действительно, пропущенных звонков было много, и в основном от сестры.

Борзой набрал Марию. Та сразу же ответила, словно с нетерпением ждала его звонка.

У тебя все хорошо? — спросила она.

Да, все хорошо! — спокойно ответил Борзой.

Слава богу! — выдохнула Мария. — Тебя Прибалт с Кавказцем ждут в кафе на Чистых прудах. Сказали, что ты знаешь, где это.

Знаю, спасибо.

Он прервал разговор и приготовился ждать, пока телефон хоть немного зарядится.

Если вам надо домой на Лесную, мы можем предоставить служебную машину, — предложил Лисица. — Это нетрудно.

Вы и место моего жительства знаете, — сказал Борзой. — Нет, спасибо, мне в другую сторону.

Лисица со Сцапаем проводили его до самого выхода, раскланялись с ним и помахали вслед рукой, вежливо пригласив захаживать в гости в любое время суток. Борзой поблагодарил служителей правопорядка за гостеприимство, вышел на площадь Трех вокзалов, миновал Ярославский, добрался до Каланчевской улицы и свернул в сторону Орликова переулка. По дороге он позвонил Прибалту и сообщил, что припозднится. Тот стал расспрашивать о самочувствии и долго ли его ждать, на что получил ответ, что с ним все в порядке и что он задержится часа на два-три.

Борзой чувствовал некую отстраненность от реальности, будто наблюдал за происходящим со стороны. Такое случалось с ним по утрам, в особенности после того, как он всю ночь просиживал за письменным столом и в конце концов рвал на мелкие куски исписанные страницы. Он предпочитал писать от руки обычной шариковой ручкой в форме кортика, а не набирать текст прямо на компьютере, объясняя это не только патриархальным воспитанием, но и риском утраты важных оттенков, нюансов слова, которые, по его твердому убеждению, мгновенно проглатывались, уничтожались пыльной клавиатурой, а желание высказаться так и оставалось в предбаннике творчества. Его небольшая комната, все еще таящая в себе династический запах самоварных углей да фамильных крендельков с ванилью, была завалена книгами по гинекологии и искусству. Стопки лежали на полу, на широкой спинке продавленного дивана. Альбомы с репродукциями импрессионистов и передвижников с прокладками из папиросной бумаги издательств «Гебетнер и Вольф», М. и С. Сабашниковых лежали под лампой с золотым абажуром, помнящей дыхание дореволюционного купеческого дома, хотя за последние полгода никто в эти книги не заглядывал. Борзой, если не валялся на диване, покуривая папиросу, или не работал за столом орехового дерева, из недр которого при необходимости выдвигалась секретная столешница, иногда вдруг подскакивал, вскрикивал: «Твою мать! Прости господи!» — и садился в угол на видавшую виды табуретку, чувствуя себя маленьким, провинившимся, беззащитным ребенком. Все дело было в блокнотах, записных книжках и дисках, насчитывающих сотни, тысячи байт информации, с которыми он никак не мог расстаться. Они копились годами, окутанные тайной, хотя по сути дела не стоили и ломаного гроша. Иногда Борзой просматривал эти блокноты с одному ему известными обозначениями на обложках или вставлял диск в дисковод, находил нужные идеи, диалоги, рисунки, шифры, адреса, ноты и смеялся, довольный, уставившись в некогда гениальные каракули, не понимая, как можно быть таким нарциссическим идиотом. Затем вырывал страницы из блокнота или стирал данные с носителей и в ужасе и изнеможении валился на диван.

Наверное, они были нужны, но для чего конкретно — Борзой не мог ответить. Если бы его увидел в этот момент Александр Блок, то не преминул бы присвистнуть: «Рожденные в года глухие, значится, пути не помнят своего!» Однако эти записи, заметки, намеки отмечали вехи его пути, и Борзой надеялся, что они помогут ему вернуться. Впрочем, куда, зачем? Может быть, домой? Но он же дома!

Прибалту и Кавказцу, известным околомосковским писателям, Борзой с сестрой были представлены на Всероссийском научно-образовательном форуме «Мать и дитя», устроенном журналом «Акушерство и гинекология», куда их позвала заведующая отделом рекламы Екатерина Головко, дочь упомянутого выше профессора Головко. Раньше Борзой избегал громких выражений, но после знакомства с писателями значительно расширил свой лексикон, не чураясь ни русского мата, ни архаизмов, ни жаргонизмов. Даже сестра его Мария, которая, по утверждению многих знатоков-физиогномистов, очень напоминала стáтью и выдержкой свою прапрапрабабушку Агриппину Александровну, готовящаяся к пострижению в монахини, не к ночи будь сказано, заразилась от двух шутников-затейников всякими словечками. Особенно ей нравились намеки на интимную близость европейских сановных особ с немолодыми тетушками или кузинами по отцовской линии, и она донимала братца и его друзей теориями династических коллизий, приводя в пример последнего из Габсбургов Карла II, а также их неоценимым вкладом в мировую акушерию.

У Прибалта в таких случаях возникали поэтические аллюзии, связанные преимущественно с Серебряным веком русской поэзии. Однако, давайте признаемся сразу, практичная гортань, обладающая, по утверждению Карла Юнга, независимой мыслительной способностью, зачастую выбирает не то, что характеризует тебя как личность и может подчеркнуть твою московскость или москвичность, а перлы, скажем, Адама Владиславского в переводе Наталии Эйльбарт, в которых довольно незамысловато описывается Смутное время и звучат призывы отомстить русским за нанесенные Марине Мнишек обиды — «И кого винить мне в сем великом горе!»

Фелицианович! — воскликнул Прибалт, обращаясь к Ходасевичу, словно бы пытаясь восполнить географическое невежество тех, кто и поныне считает столицей Литвы Ригу. — Твой отец из Каунаса! Ойцец з Ковна, тевас нуо Кауно!

Кавказец дождался, пока голос друга облетит фойе редакции, в котором организаторы форума устроили фуршет, и принялся растолковывать Марии, почему в 1749 году в Санкт-Петербурге первая осетинская делегация под руководством бывшего советника кахетинского царя Вахтанга VI Зураба Магкойты и его сына Аслана не смогла убедить великую императрицу Елизавету Петровну присоединить Осетию к Российской империи. Что и говорить, делегацию приняли с почестями, да и переговоры прошли, в общем-то, нормально, но главной цели визита достичь не удалось. К тому же накануне грузины при содействии архимандрита Пахомия и игуменов Христофора и Николая подослали людей в покои Соловьевского белокаменного дома на Васильевском острове, где располагалось осетинское представительство, и избили толмача, да так, что тот и языком шевельнуть не мог. К слову, осетины обошлись без переводчика, и причиной отказа Елизаветы Петровны стали вовсе не трудности в общении — делегаты вполне сносно изъяснялись по-русски, — а обстоятельства мирового масштаба. Во-первых, заключенный после завершения русско-турецкой войны в 1739 году Белградский мирный договор, запрещавший России иметь собственный флот и крепости на Черном море, открыл возможности Малой и Большой Кабарде, находящейся между Россией и Осетией, вести свою политику. Кабардинские князья, как известно, были категорически против того, чтобы воссоединение и общение проходило через их головы. А во-вторых, данное соглашение сулило политическую неопределенность в отношении Турции и Персии. Поэтому все, чего добились осетины, — это договор о дружбе и тесном сотрудничестве.

Мария улыбнулась еле заметной улыбкой, как Божья Матерь на Вифлеемской иконе, огляделась по сторонам, словно высматривая нежелательных свидетелей, прикрыла ладошкой рот и вполголоса стала рассказывать, как однажды ранним утром Павлушу подкинули на родовое крылечко Абрикосовых и дважды ударили дверной стучалкой по бронзовому основанию. Горничная Лукерья открыла дверь и, увидев улыбающегося младенца, ахнула. Она внесла его в гостиную, положила на стол и распеленала. Павлуша был завернут в мужскую льняную рубаху и от него пахло подошедшим ржаным тестом. Собралась вся семья и с удивлением стала рассматривать пухлого розовощекого ребенка, заглушая в себе восторженные дефиниции, лишь старший Абрикосов с белым полотенцем на плече и намыленной щекой спросил, остались ли в доме соски, а если нет, то необходимо немедленно их приобрести вкупе с детским питанием. И горничная сорвала с себя передник, накинула на себя плащ и выскочила в ближайший магазин. А позже заявился лысый господин в макинтоше, предъявил удостоверение неких спецслужб и потребовал передать ему младенца. Отец, услышав шум в прихожей, немедленно позвонил друзьям и поведал о случившемся. Друзья попросили к телефону Лысого, тот взял трубку и, вытянувшись по струнке, отчеканил: «Есть!» — после чего исчез в московских подворотнях. А Павлушу стали воспитывать в лучших традициях рода Абрикосовых, холя и лелея, терпя все его детские выходки. Догадывался ли он о том, что является подкидышем? Скорее всего, да, но помалкивал, потому что любовь окружающих была слишком велика. Возвращаясь под утро неизвестно откуда на Лесную, Павел стучал дверным молотком в форме львиной головы с массивным кольцом в зубах, полоша весь дом, и на вопрос горничной «Кто там?» орал, тряся пропахшими табаком и алкоголем патлами: «Поймите, к вам стучится сумасшедший, бог знает как и с кем всю ночь проведший!»

Это Анненский? — интересовалась Лукерья в накинутом на плечи халате, дабы унять пыл разошедшегося мальца.

Да, — отвечал Павел, — странно, что вы его знаете.

Ничего странного! — спокойно говорила она, запирая дверь, и со второго этажа слышалось приглушенное хлопанье в ладоши.

Пристыженный Павел бежал в свою комнату, откуда через некоторое время сквозь неплотно прикрытую дверь, чтобы было слышно горничной, доносилась декламация стихов: «Что верно, то верно, нельзя же силком девчонку тащить на кровать!» Или: «Немедленно высечь мальчишку за то, что не любит луковый суп!» Или: «Сегодня в лед, а завтра в огонь!»

И ведь не было никакой уверенности, — усмехалась Мария, — что он не вскочит со своего дивана и не запустит башмаком в любительницу русской поэзии.

Впрочем, разве мог представить себе известный в России меценат и благотворитель Александр Иванович Абрикосов, основатель кондитерского концерна «Красный Октябрь», что потомкам его придется держать ответ перед историей, тем паче когда пропитанные цинизмом и недоверием Прибалт с Кавказцем исподволь пытались спихнуть их с проторенного предком пути. Следует отметить, что указанные выше писатели, каковыми они считали себя сами, но с произведениями коих был знаком ограниченный круг читателей, весьма способствовали созданию ореола таинственности вокруг фамилии Абрикосовых, что, впрочем, частично соответствовало действительности, в основном же она зиждилась на их неуемной фантазии и поэтический дерзости. Вполне возможно, что после частых и долгих общений — и в комнатке на Лесной, которую занимал Борзой и которая, среди прочих двенадцати комнат, принадлежала Абрикосовым, и в особняке Афанасьева в Сытинском тупике, возле Палашевского рынка, и в съемной, продуваемой насквозь хибарке Прибалта и Кавказца — они навязывали Борзому некое видение мира поверх праздных голов москвичей и гостей столицы, а главное — умение передвигаться по улицам с пользой для ума и сердца, что делает человека, пардон, творцом. Кто знает, может, они, не отдавая себе отчета, лепили из него именно такого творца, мечта о котором медленно угасала в их душах.

Когда не было охоты писать, Борзой направлялся на прогулку. Проходил вдумчивым шагом до памятника Горькому на площади Белорусского вокзала, шутливо снимал перед великим пролетарским писателем шляпу и произносил всегда одно и то же: «Нам ли с вами не знать человеческой души, Алексей Максимович!»

Орава вокзальных таксистов прекрасно знала эту его привычку и приветственными возгласами встречала на подходе. А дальше он шел по правой стороне к Пушке и Пушкину, к бульварам.

О, бульвары!

Если и есть в Москве что-либо ценное для вечности, что-либо такое, что искупает многия тяжкия грехи ея, ея азиатскую дикость и унизительные попытки некоторых сановников европеизировать старушку мраморной плиткой, то это бульварное кольцо. И благословен всякий выросший неподалеку от него. А и верно, гулять по Тверской нынче все равно что катиться колбаской по Малой Спасской, но по бульварам… ах, по бульварам… тем паче что у Борзого такая привычка сохранилась с детства. И вот он шел, сперва понурив голову, но постепенно все распрямляясь, обзаведясь невидимой тростью Маяковского и торчащей в зубах мелодией из Филармонии, к Аглицкому клубу, подходил молодцом, повеселев, вспомнив что-то смешное…

Стало быть, дорогие читатели, бульвары — подлинное лицо Москвы, бульвары да парки с их тишиной и уютом, от которых веет тянущей душу седой древностью. Впрочем, это только для тех, кто вырос там, кто понимает и…

А…

Но вот кто-то тайно наблюдает за семьей Абрикосовых, степенно-споро прогуливающейся в полном составе по Тверскому бульвару и толкающей грудью громадную шумную волну счастья, смотрит на них из-за чугунной ограды, стоя спиной к театру Немировича-Данченко. А они идут и идут, не замечая ни встречных прохожих, ни проезжающих автомобилей, и звонкий смех слышен окрест. Впереди шествует отец семейства в легком коричневом пальто, но без головного убора, с проседью волосы колышет ветерок, и усы его извиваются как пиявки. Это знаменитый в городе директор шоколадной фабрики и меценат господин Абрикосов. Он невысок и упитан, видно, что доволен собой и своим многочисленным семейством, являет образец степенности, но со своими словечками типа «Аба!» или «Но-но!», с помощью которых руководит шествием, позволяя себе даже покрикивать на детишек или как-то неожиданно звонко хохотать, особенно когда находишься возле МХАТа или ТАССа. Следом за ним бодро вышагивает известная на всю Москву — а ведь в Москве ежедневно появляется на свет божий больше тысячи новых жителей — заведующая перинатальным центром на Миусской площади, супруга главы семейства Гликерия Адольфовна, миловидная дамочка в теле, но удачно скрывающая свою полноту темными нарядами вертикального покроя, в вишневой широкополой шляпе и на высоких каблуках, которые после вечернего туалета она проклинает на чем свет стоит, а за нею шумно, стараясь держаться стройно, но не всегда удачно, двигаются с десяток отпрысков. Последним плетется младший — Павел, он же Борзой, то задирая голову и всматриваясь в небо, едва виднеющееся за кронами лип и кленов, то вперяя взгляд в песок под ногами (он всегда недоумевал, почему в Кремле песок красный, а на бульваре серый). Павлуше как-то понравилось вычитанное им то ли у Достоевского, то ли у Гюго выражение «влачил жалкое существование», и вот он влачил свое жалкое существование на осеннем Тверском бульваре, порой в порыве налетевшей с верхушек лип разудалой бесшабашности подскакивая к отцу и безрезультатно просясь на руки, а потом возвращаясь в арьергард уже спокойной походкой.

Господин Абрикосов имел обыкновение раздавать бульварным детям мелочь. Да, они были приличной семьей, поэтому их тянуло облагодетельствовать беспризорников, периодически там подвизавшихся, совать им в грязные ладошки шоколадные конфеты своей фабрики, завернутые в разноцветные бумажки, на которых были изображены животные и птицы, а также напечатаны полезные советы, например, как сварить яйцо на горящей свечке или чем обеззаразить рану на пальчике. Детишки называли обертки «фантиками», собирали их и обменивались, а самого господина Абрикосова — «Бабаем» или «Бабай Бабаичем», и все смеялись заливисто и громко.

И на все это пялились два субъекта, один в мышиного цвета плаще, другой в верблюжьем пальто, пялились, повесив носы на ограду, и вид их — приходится признать — был неприветлив.

Ба, да это…

Гуляють! — сплюнул в сторону Прибалт.

Глаза бы мои их не видели! — скривился от отвращения Кавказец и в подтверждение своих слов открыл глазницей бутылку жигулевского пива…

Спустя некоторое время Борзой вошел в кафе «Старик и море», что на Чистопрудном бульваре, и присоединился к сидящим в дальнем углу наставникам, попивающим пиво и мирно ведущим беседу. Он поздоровался с ними, снял плащ, бросил портфель на пол и подсел к столу.

Не хотите ли отведать мидий, милостивый государь? — спросил Прибалт. — После бессонной ночи они весьма полезны, восстанавливают утраченные силы и ясность ума.

Мидии восстанавливают силы после бурной ночи любви, — заметил Кавказец. — Но судя по запаху, исходящему от плаща молодого человека, ночь он провел вовсе не в объятиях прекрасной женщины.

Я бы лучше слопал обычного мяса с каким-нибудь острым соусом, — сказал Борзой.

Я принесу, — встал Прибалт. — А пиво тебе нынче противопоказано, ты сразу же осовеешь.

Вскоре он вернулся с подносом, на котором лежала тарелка с мясом и картошкой и небольшой графин водки.

Выпей рюмку и поешь как следует. — Прибалт выждал немного, скребя густую бороду, а потом спросил: — Ну и куда же ты поперся?

В сторону Мясницкой, через Орликов переулок, — ответил Борзой, не переставая жевать.

Там труба, кажись, торчит из асфальта, все на нее натыкаются, — вставил Кавказец, чтобы не казаться совсем темным.

Ага, — кивнул Борзой.

Гм, хорошо знаешь Москву, — съязвил Прибалт.

Не-е-е, — протянул Кавказец, — только площадь Трех вокзалов.

Интересно вы излагаете, мон ами, — прекратил скрести бороду Прибалт. — Мне помнится, что по никакой Мясницкой вы не шли, а топали как раз в обратном направлении, в сторону Марьиной Рощи.

Слушай, чего ты пристал к человеку! — одернул его Кавказец. — Дай ему спокойно поесть. И откуда тебе знать, по какому маршруту он шел. Я вам вот что скажу, друзья: следуя моей теории смещения полей, путник в зависимости от расположения духа может передвигаться одновременно в разных направлениях.

Борзой с Прибалтом снисходительно усмехнулись.

Ну и что за теория? — полюбопытствовал Прибалт. — Только, ради бога, покороче.

Несколько секунд Кавказец испытующе глядел на них, шевеля губами, потом произнес:

Если коротко, то зависимость пройденного пути от времени и скорости опосредована. Есть некий тумблер, — он приблизился к Борзому и щелкнул пальцами возле его уха. — Все, он включен, и путник весело херачит по Мясницкой. Однако на полпути ему вспоминается пережитая ночь, запах чеснока и ливерной колбасы, кривые зубы начальника околотка, томительное ожидание решения судьбы, и тогда наш друг мгновенно оказывается на Каланчевке, хотя только что приближался к дому купца Баскакина, в котором Маяковский и Брики снимали четыре комнаты. Заметьте, время при этом стоит. То есть оно, конечно, двигается, но за плетнем нашей вселенной. Человек думающий, за коего я всегда почитал нашего друга, может воздействовать силой мысли на физические категории, как то пространство, скорость и время. Все дело в качестве и количестве водки. И, как говорил мой дед Иорам…

Тут Прибалт прервал Кавказца:

Не стоит развивать тему благородных напитков, милостивый государь, мы и без вас прекрасно разбираемся в них.

Я просто хотел подчеркнуть преемственность поколений, — пробурчал Кавказец, закурил и отвернулся к окну.

В другой раз. Лучше подумайте о том, как описать утренний моцион нашего подопечного. — Прибалт отпил пива и отрыгнул. — Интересно, Борзой сам стирает свои носки?

Сам, конечно! И не только носки! — быстро ответил Борзой.

Похвально! А завтрак кто готовит? Небось, Лукерья?

Борзой опустил голову, будто его уличили во лжи, и сказал:

Знаете ли, мне утром вполне достаточно проглотить бутерброд с сыром да чаем запить. Я могу и сам все приготовить, но это нарушает вековые традиции. В русских семьях не принято самому готовить завтрак.

Мотайте на ус, мон ами! — закивал Прибалт.

Традиции — великая вещь! — подхватил Кавказец. — В Осетии их тоже придерживаются. Уж лучше голодным остаться, чем нарушить уклад.

Вы путаете кавказский уклад с русской традицией, — возразил Прибалт.

Ну, ты-то откуда знаешь?

Я все знаю, — снова отхлебнул пива сын лесов и морей. — А вы только и умеете за столом кулаки сжимать!

Помолчи! — обиделся Кавказец. — В Осетии застолье — величайший институт уважения и достоинства. Приезжай, собственными глазами увидишь.

Да как же вы не понимаете! — вспыхнул Прибалт. — Ваше уважение и достоинство не сравнится с любовью, с какой горничная Лукерья намазывает хлеб маслом для младшего члена семьи! Я призываю вас описать именно это чувство, если у вас вообще есть талант!

Кавказец помолчал немного и выдал:

Талант писателя — в способности обгонять время. — Он подождал реакции, выразившейся в том, как присвистнул Прибалт, и закончил: — Иначе грош ему цена! Я убедился в этом, перечитывая письма отца матери. Нигде больше не чувствовал подобной нежности, которая и есть суть эпистолярия.

Туманно как-то, — заметил Прибалт. — При чем тут эпистолярий?

Ты же сам талдычишь про любовь, без которой не может быть никакого таланта.

Матереете, батенька! — усмехнулся Прибалт. — Но довольно о талантах. Нынче шабат, грех говорить о работе, надо думать о Яхве!

Пошел ты со своим Яхве! А я попишу нынче вечером. Мне пришло в голову описать поход пионеров в мавзолей.

Да-да, непременно. Только не забудьте упомянуть, как их настиг ливень, как они укрылись в мавзолее и увидели там много интересного.

Что же они там увидели? — поинтересовался Борзой.

Прибалт перекосился, будто ему вступило в бок, и сказал:

Ну, например, как дедушка Ленин шевелит бровями, почесывая желтыми увядшими пальцами бок, а пионервожатая со следами депиляции над верхней губой говорит тихим голосом: «Вот, ребятки, глядите, как чешется наш великий вождь!»

Кавказец усмехнулся и подхватил:

И приникает к нему пахнущим весенним дождем телом.

Словно бы не слыша его, Прибалт продолжил:

«На моем чертовом одре всем хватит места», — хитро сощурив глаз, шамкает Ильич и притягивает к себе пионервожатую Ольгу Терентьевну Брызгину.

И та, не оборачиваясь, говорит с придыханием: «Отвернитесь-ка, детки, мне нужно кое-что сообщить Владимиру Ильичу», — и когда те отворачиваются, прижимается к Ленину отвердевшими сосками.

Вы что, обалдели? — выпалил Борзой.

И вождь испытывает неземную радость, — резюмирует Прибалт.

А дети, дрожа то ли от страха, то ли от холода, вынуждены возвращаться домой одни.

Прекратите немедленно! — оттолкнул от себя граненую рюм­ку Борзой.

Прибалту не терпелось развить тему, но, видя, как тяжело дышит подопечный, осекся.

Н-да! — сказал он. — Дай нам волю, так мы святых смешаем с дерьмом.

Я тут перечитывал Булгакова, — заметил Кавказец, — и, вместо того чтобы наслаждаться прозой, стал мысленно ее править. В конце концов поймал себя на том, что, может, он и не такой хороший писатель?

Все хорошие писатели на самом деле не очень хорошие писатели. У того же Виктора Гюго композиция и тема внутри главы корежатся, колдыбятся, как верстовые столбы, мешают восприятию. То ли дело Вудхаус, Честертон, Лесков или Щедрин. Но их никто всерьез не воспринимает, потому что они эссеисты, сатирики, сказочники, на месте убивают читателя своим филигранным пером.

Разумеется, — кивнул Кавказец, — и у Булгакова, и у Гюго было много чего сказать, потому их и читают. Но куда же смотрели редакторы!

Caveant consules! — поднял желтый от никотина указательный палец Прибалт. — У нас тоже вроде есть что сказать, но не вполне ясно, как это сделать, скорее мы полагаемся на чутье. А чутье для писателя — дурной советчик. Когда пишешь о Москве, сложно свернуть с накатанного пути. Ладно, нет пока сверхзадачи, но мы могли бы хоть догадываться о ней, а не юродствовать.

Наверное, ты прав, — продолжал кивать Кавказец, — но хороший писатель предполагает хорошую школу, как марафонец. Без тренировки он просто загнется на полпути. Толстой или тот же Шекспир никогда не позволяли себе писать «сидя спиной к столу», они были вытянуты в струну на всей дистанции, поэтому не допускали глупых ошибок.

О-о, как много вы читали. И Толстого, и Шекспира, и Вудхауса с Честертоном! — с плохо скрываемым ехидством произнес Борзой.

Прибалт достал из нагрудного кармана не первой свежести платок и высморкался.

Мы пока не подтянули струны, — сказал он, разглядывая козулю в углу носового платка. — Когда играет гитара, я просто следую за ней, прислушиваясь.

Однако специально настраивать себя на «глаголание» не след. Лично я всегда пишу, получая удовольствие от процесса! — воскликнул Кавказец, и непонятно было, валяет он дурака или говорит всерьез.

Ну что за вздор вы несете? — заметил Борзой. — Творчество — интимный процесс, как занятие любовью.

Помолчи, подопытный детеныш! — оборвал его Прибалт и, обращаясь к Кавказцу: — А ты пеши давай, не увиливай, прикрываясь «глаголанием».

Кавказец скривил рот, преодолевая отвращение от вида зеленоватой козули, и протянул брезгливо:

Да-а-а! Раньше это наряду с ковырянием в заднице называлось психоанализом.

Темнота! — хихикнул Прибалт. — При чем тут психоанализ? Психологическая проза давно не удовлетворяет возросших потребностей этих… как их… — он повторно высморкался, аккуратно сложил платок и, убрав его в карман, пожаловался проходящей мимо официантке в белоснежном переднике: — Что это за зараза на меня нашла, Матка Боска!

Кавказец ощутил позывы к рвоте и вскочил, пытаясь вычислить, какая из дверей возле стойки бара сортирная, но тут ему пришло в голову, что душа его противится даже непродолжительной разлуке с антуражем вечности, и опустился обратно на стул.

Меня сейчас вырвет! — прикрыл он рот ладонью.

Действительно! — сказал Борзой. — Вы, Прибалт, ведете себя просто отвратительно!

Прибалт закурил.

Перед посещением туалета вы, мон ами, обязаны провозгласить свой метод писания. Не в пример, конечно, автору «Заката Европы» Освальду Шпенглеру.

Какой еще метод! — процедил сквозь плотно прижатые к губам пальцы Кавказец. — Просто сажусь и пишу.

Это понятно, — стряхнул пепел Прибалт. — Но ведь существует заем между страстью замысла и воплощением его на… лэптопе. Ты же не саблей пишешь?

Кавказец оторвал наконец ладонь от лица и, все еще чувствуя тошноту, произнес:

Вопрос не праздный, но это зависит не от нас. Много позже, когда нас не станет, благодарные читатели сами определят, чем мы ковыряли у них в душе.

Чем это тут запахло? — вскинулся вдруг Прибалт и, как служебная овчарка, повел носом вдоль стеклянных витрин кафе. Потом сел на место и затянулся сигаретой. — Я же тебя ка-анкретно спрашиваю — каким заветам ты следуешь, выкладывая задуманное на бумагу? Или все сам пишешь?

Нет, — ответил Кавказец, — по наущению Господа! Не веришь? Да ты погляди любую мою фразу, ну хотя бы вот эту — «Мир скукожился как банановый слизняк, и сыплющиеся звезды поблескивали, что перхоть парализованного дедушки Кудзи, когда он пытался достать губами до пропитанной кахетинским вином губки».

Херня какая-то! — выпустил дым из ноздрей Прибалт, и стало видно, что он захмелел. — Что-то меня никто не наущает. Может, недостоин? Но раз Господь наущает, то взял бы да и написал про Борзого.

Про Борзого, про Борзого! — передразнил его Кавказец. — А разве Борзой не племянник Господа нашего Бога, а? Ты думаешь, он выполз споутряни из пропахшего бомжедуревыми парами подвала? Нет, братец, он был подослан нам самим Богом. И прошу не забывать об этом!

Полегче на поворотах! — примирительным тоном произнес Прибалт. — Подослан, значит, подослан! — и, выпростав из дерматинового кресла тощий зад, принялся раскланиваться перед сописцем. — Респект, понас. Все-таки это неплохое кафе и тут совсем недурно готовят!

Все это время Борзой переводил взгляд с одного спорщика на другого, периодически ухмыляясь, но, заметив, что их перепалка подходит к концу, предложил выпить мировую. Те охотно согласились, и тогда он разлил по полрюмки водки и чокнулся с ними. Прибалт потянулся к миске с арахисом, извлек один и, сунув его в гущу бороды, учтиво обратился к Борзому:

Я хорошо помню, как вы, лязгая зубами, рассказывали мне по телефону, что после кутузки направились в Марьину Рощу по Каланчевской улице, затем свернули в Протопоповский переулок, бывший Безбожный, пересекли проспект Мира и вышли на улицу Гиляровского, по которой дотопали до Сущевского Вала, а оттуда на Шереметьевскую.

Да, — растерялся Борзой. — Но это случилось после того, как я посетил редакцию одной газеты.

Какой еще газеты? Вы что, и статейки пописываете? — спросил Кавказец.

Имею некоторый опыт, — замялся Борзой.

Про что статейки-то?

Про искусство.

Про иску-у-усство? — Кавказец повернулся к Прибалту, жующему орех, отчего борода его шевелилась, как заячий холодок, и воскликнул: — Он пишет статьи для газет!

А тебе-то что! — сказал Прибалт. — Пущай пишет, ежели за это платят.

Платят не ахти, я это делаю скорее для души.

Для души! — хмыкнул Кавказец. — А знаете ли вы, сударь, что искусство принадлежит народу?

Борзой пропустил затасканную фразу мимо ушей, отодвинул пустую тарелку и закурил:

У меня было достаточно времени, чтобы поразмышлять о происшедшем, — сказал он, выпуская дым. — Наверное, в этом можно усмотреть некую закономерность. Сначала, дабы не оскорбить известного ученого, я поперся на конференцию в Казань и выступил там с докладом. Причем тональность моего сообщения, обусловленная искренним желанием улучшить демографическую ситуацию в стране, вызвала смех даже у Лисицы.

А он что, читал твой доклад? — в один голос поинтересовались Прибалт с Кавказцем.

Да, читал. Не уверен, правда, что до конца. Но иронии его хватило для того, чтобы у меня раскрылись глаза. Ужас, ужас!

Н-да! — произнес Кавказец. — Начальник-то отделения не дурак.

Дураков там не держат. Другое дело, методы работы у них странные.

Что вы имеете в виду? — подсунул ему пепельницу Прибалт.

Он пытался меня завербовать, и если бы я не грохнулся в обморок, то подписал бы все бумаги.

Да ладно! — округлил глаза Кавказец.

То, что я провел ночь в обезьяннике, — лучшее наказание за мою глупость. Поэтому трудно переоценить помощь господина Афанасьева. Разумеется, я не останусь в долгу перед ним.

Поясните, пожалуйста, вашу мысль, — попросил Прибалт.

Он наверняка потребует ответных услуг. И я не знаю, хватит ли у меня сил и умения быть ему полезным.

Да уж, — кивнул Кавказец, — одной бутылкой коньяка тут не отделаешься.

Окончание следует.