РОМАН «ПРОБУЖДЕНИЕ»: утопический проект Гайто Газданова. Мария ВАСИЛЬЕВА

Роман писателя первой волны русской эмиграции Гайто Газданова (1903–1971) «Пробуждение» (1964, впервые: Новый журнал. 1965. № 78–81; 1966. № 82) — образец прозы «позднего периода», к которой литературная критика отнеслась в целом прохладно. И это далеко не первый пример охлаждения читательского интереса к прозе Газданова.

Так, шумное приветствие дебютного романа «Вечер у Клэр» сменилось недоумением (или разочарованием) после выхода в свет «Истории одного путешествия». Но если о втором романе Газданова было написано в эмигрантской периодике достаточно много, то «Пробуждению» повезло меньше — о нем современники говорили до обидного мало и вскользь.

Диссонансом на этом фоне звучит восторженный отзыв Романа Гуля, публикатора «Пробуждения». «Я думаю, что это лучшая Ваша вещь», — напишет он автору [1, т. 5, с. 128]. Но голос Гуля одинок на фоне немногословных суждений современников. Своей поздней прозой Газданов словно обманывал ожидание читателя, и эта непредсказуемость походила на своеобразную писательскую стратегию. После «Вечера у Клэр» от него ждали все тех же щемящих элегических откровений, а он предлагал «Историю одного путешествия» — роман с «размытой» структурой и закодированным сюжетом.

В «Ночных дорогах» он представал как мастер иронично-наблюдательной автобиографической прозы, а в «Пробуждении» — как автор нравоучительной притчи. Подобные метаморфозы газдановской сюжетики во многом послужили источником дискуссии, актуальной и по сей день, — в каких романах Газданов как художник явлен окончательно? И где, собственно, «настоящий» Газданов, а где лишь его предтеча? Общепризнанной отличительной чертой газдановской прозы, как правило, современники писателя называли не столько идейные искания, сколько поэтику (ритм, оригинальное построение фразы, необычайную музыкальность и т. д.). На это ритмическое единство прозы писателя указывал, например, известный литературный критик Марк Слоним. Он считал, что огрехи газдановских произведений «спасает внутренний, очень индивидуальный ритм, отличающий весь стиль Газданова» [1, т. 5, с. 419].

Заметим в скобках, что именно Марк Слоним, блестящий стратег печатного дела русского зарубежья, чутко распознал литературный дар Гайто Газданова и предоставил некогда страницы «Воли России» для начинающего писателя (рассказ «Повесть о трех неудачах» был опубликован в № 2 журнала за 1927 год).

О романе «Пробуждение», как и обо всем позднем этапе творчества Газданова, тот же Марк Слоним писал с нескрываемым сожалением: «В начале пятидесятых в Газданове-писателе произошел какой-то перелом, отчасти вызванный сложными личными обстоятельствами. Он потерял волю к опубликованию своих произведений, говорил об их никчемности, отсутствии читателей, и прошло около двенадцати лет, прежде чем в 1965 году его “Пробуждение” появилось в “Новом журнале”» [1, т. 5, с. 419]. Больше о романе не сказано ничего. Немногословно и критично о поздней прозе Газданова высказался Александр Бахрах: «…чем дальше Газданов отдалялся от автобиографичности, тем больше он терял почву под ногами» [1, т. 5, с. 437].

Другие высказывания о его поздней прозе также отличаются сдержанностью. Между тем именно в разговоре о позднем Газданове, создавшем «нетипичные» морализаторские сюжеты, современники писателя вплотную подошли к вопросу об основных идейно-художественных линиях творчества писателя. На них указали, в частности, Георгий Адамович и Юрий Иваск. Адамович отметил особый интерес Газданова к французской тематике.

Французский топос присутствует уже в первом романе «Вечер у Клэр», поздние же романы «Пробуждение» и «Эвелина и ее друзья» полностью построены на французском материале. Этому писательскому интересу к французскому сюжету Адамович давал такое объяснение: «…пристрастие русского писателя к иностранщине многих удивило. Но пристрастие это сохранилось у Газданова навсегда и ничуть не было капризом или причудой. По-видимому, оно соответствовало его убеждению, что люди везде одинаковы, а изменяется быт и только быт. Воспроизвести же быт ему казалось легче и даже естественнее тот, который он видел вокруг себя, а, живя во Франции, значит, быт французский» [1, т. 5, с. 410].

Юрий Иваск обратился к идейной составляющей романа — к вопросу о замысле человека и его возможном преображении. Этот «вечный вопрос» Иваск затрагивает весьма осторожно и оплетает свои суждения оговорками вроде: «Газданов прямо не задавал русского вопроса — в чем смысл жизни? Сама постановка этого вопроса вызвала бы снисходительную улыбку…» [1, т. 5, с. 407]. Иваск брал в расчет знаменитую газдановскую иронию и вместе с тем не мог не отметить «постановки этого вопроса» — особенно в свете позднего творчества писателя. «Есть еще одна тема, близкая Газданову, — замечает Иваск, — тема нравственного перерождения человека, и эту тему можно назвать очень русской. <…> В повести “Пробуждение” Пьер возвращает из небытия безумия Анну, женщину, которую он любит больше себя. <…> Это искание положительного героя — очень русская черта в творчестве Газданова. Пусть читатель сам судит о том, удались ли ему эти и еще некоторые другие добрые или подобревшие люди, а также и настоящие праведники?.. Кому они удавались?» [1, т. 5, с. 408].

«Очень русские» темы и «русские вопросы», проявленные на французском материале, — некое общее определение поздних романов Газданова. Насколько ему удался этот сплав и насколько удался образ «положительного героя» из французской среды, — вопрос, который и сегодня остается открытым в современном газдановедении. Один из ведущих исследователей творчества Газданова славист Ласло Диенеш увидел в обрисовке главного героя романа «Пробуждение» Пьера Форэ определенный логический сбой: «Образ Пьера, — пишет он, — ставил перед Газдановым еще одну чрезвычайно сложную задачу: изображение “среднего француза”. И если в этом Газданову удалось не все, то причиной могло послужить, что Пьер, обладающий “средними” качествами, является в то же самое время, как и большинство героев Газданова, жертвой судьбы. Таким образом, по своему настоящему характеру, по своей подлинной сути он был больше чем средний француз, которым его делали жизненные обстоятельства… <…> Но поступок, совершенно не вписывающийся в рамки “среднего” француза, положен в основу романа; и в этом ощущается некоторое внутреннее противоречие, которое будет, безусловно, восприниматься как структурный недостаток. Действительно, Пьер и его история представляются не столько судьбой “среднего француза”, сколько метафорой “идеального человека”…» [2, с. 183–184].

Переплетение двух альтернативных концептов — «идеальный человек» («положительный герой») и «средний человек» — соединение очевидно алогичное и вносящее, с точки зрения исследователя, «внутреннее противоречие». Какое же место занимает феноменология «среднего человека» в романе Газданова? И что за поступок, совершенно не вписывающийся в рамки «среднего француза», совершает главный герой романа?

Фабула романа сводится к тому, что Пьер Форэ, «простой» француз, едет из Парижа в глубинку к своему другу Франсуа, чтобы провести летний отпуск. Там он встречает Мари — женщину, перенесшую во время Второй мировой войны сильное душевное потрясение, обернувшееся для нее потерей рассудка. Ее печальная судьба и полуживотное существование побуждают Пьера совершить спонтанный поступок — взять Мари к себе домой, в Париж, и попытаться вернуть ее к полноценной жизни.

Все дальнейшее повествование — это медленное «пробуждение» Мари, ее возвращение к своему прежнему «я» (от возвращения настоящего имени Анна Дюмон до возвращения воспоминаний о прошлой довоенной жизни, которые она начинает скрупулезно записывать в тетрадь). За «скорлупкой» безумной Мари скрывается обаятельная личность Анны, однако именно встреча с Пьером открывает для нее нечто «самое главное», что она всегда искала, но не находила в прошлой сознательной жизни — ни в своей семье, ни в браке, ни даже в общении со священником. В сущности, настоящая жизнь героини начинается только после встречи с Форэ и ее чудесного «пробуждения». Неслучайно в разговоре с Пьером она обмолвится, что имя Мари ей кажется более настоящим. Признание героини: «Пьер, вы самый замечательный человек, которого я встретила в своей жизни» [1, т. 4, с. 105] — логический финал ее преображения.

Казалось бы, налицо положительный герой и поучительная притча о добродетели. В то же время структура повествования усложнена Газдановым проблемой «среднего человека» и еще более — проблемой двойника, также заявленной в романе. Причем оба «негативных» вектора связаны с фигурой Пьера Форэ. Насколько балансирование главного героя между «идеальным» и «средним» человеком, между натурой цельной и страдающей раздвоением личности нарушает «правильный» код его поступков и оборачивается для повествования «структурным недостатком»?

Рассуждения о «среднем человеке» и раздвоении личности не принадлежат в «Пробуждении» ни голосу автора, ни одному из героев, непосредственно вовлеченных в сюжетные коллизии. Выразителями этих идей выступают «посторонние». Один остается за кадром — это известный социолог (автор статьи о «среднем французе»). Другой — психолог, продвигающий идею двойничества, объективно присутствует в романе, но играет роль наблюдателя, «независимого эксперта». Оба полемических голоса представляют мир рационализма, чуждый миропониманию Пьера Форэ. Неслучайно его друг Франсуа, приветствуя возвращение Анны из душевного небытия, скажет: «Я пью за тех, кто верит в чудеса. Я пью за то, что может казаться абсурдом, и за торжество этого абсурда над действительностью. Я пью за непобедимую силу иррациональных и нелепых чувств, которые во всем противоречат так называемому здравому смыслу» [1, т. 4, с. 120].

Рационалистические умозаключения вносят заметный диссонанс в идеальную «сказку» о преображении. В то же время, «раздражая» читательское внимание (разговор о «среднем человеке» и раздвоении личности возникает в романе не раз), Газданов по-своему выполнял авторское задание. «Отрицательные» лейтмотивы берут на себя роль этического ребуса. Этот сознательный диссонанс коренится в полемическом дискурсе газдановского творчества и вряд ли может быть отнесен к «структурному недостатку» романа.

Представляя собой клубок этико-антропологических вопросов и дилемм, роман Газданова в большей степени напоминает не «случай из жизни» и даже не назидательную притчу, а оригинальнейшую утопию, искусно вплетенную в повседневный быт послевоенной Франции. «Пробуждение» — роман в высшей степени диалогический, а его сюжет полемично адресован западноевропейской философской традиции (в том числе утопической), а также традиции русской философии и русской классической литературы.

* * *

Герой романа «Пробуждение» Пьер Форэ и вправду ничем не примечательный персонаж без особых амбиций, без выдающихся способностей. У него рутинная работа бухгалтера и ничем не запоминающееся лицо. Он производит впечатление человека, «у которого не может быть в жизни решительно ничего, что резко отличало бы ее от других» [1, т. 4, с. 70]. И потому, глядя на своего скромного друга, Франсуа невольно вспоминает статью «известного социолога» о «среднем французе» — новом типе людей, у которых нет резко выраженной индивидуальности: «Мы вступаем в эпоху торжества среднего человека, когда десятки миллионов людей будут жить совершенно одинаковой жизнью, в одних и тех же условиях и даже внешне станут похожи друг на друга, как это наблюдается уже теперь в некоторых промышленных центрах земного шара. Посмотрите на этого среднего человека, и вы убедитесь, что в его жизни не будет ничего неожиданного, ничего чрезвычайного, ничего выдающегося…» [1, т. 4, с. 71].

Между тем, создавая «среднего француза», автор романа «Пробуждение» оставался в лоне традиции русской классической литературы с ее образом «маленького человека». Описание, которое дает Газданов своему герою («перед уходом он осматривал себя в зеркало: невыразительные глаза, продолговатое, ничем не замечательное лицо, чуть-чуть отстающие уши» [1, т. 4, с. 24]), резонирует с гоголевским описанием «бедного чиновника» Башмачкина («Итак, в одном департаменте служил один чиновник; чиновник нельзя сказать чтобы очень замечательный…» и т. д.). Целый ряд пассажей романа также отсылает к повести Гоголя. Так, например, размышляя о своем будущем, Пьер думает, что при больших способностях он стал бы не бухгалтером, а врачом, — в его представлении это была самая достойная возможность исполнить свое предназначение. Но — лишенный амбиций: «Пьер был убежден, что место, которое он занимает в жизни, точно соответствует его способностям и что на большее он претендовать не вправе» [1, т. 4, с. 24]. Это напоминает случай в «Шинели», когда сердобольный начальник предложил Башмачкину «что-нибудь поважнее, чем обыкновенное переписыванье», но Акакий Акакиевич попросил его оставить при старом занятии, которое ему было по душе. Здесь Газданов впрямую выходит на одну из центральных идей в философской системе Гоголя, выраженную формулой: «Бог недаром повелел каждому быть на том месте, на котором он теперь стоит» [3, с. 830].

Постановка вопроса о «своем месте» — одна из важнейших составляющих газдановского романа в его полемическом диалоге с русской классикой. Заменив «свое место» фантастической идеей, герой гоголевской повести гибнет. Герой «Пробуждения», однако, совершает идеальный поступок. (Образ «маленького человека»-француза был выведен также Газдановым в рассказе «Бистро», который стал подступом к роману «Пробуждение». Впервые: Газданов Г. И. Бистро / публ. и подгот. текста М. А. Васильевой // Литературная газета. 1998. 2 дек. № 48. С. 12.)

Идеальный поступок Пьера Форэ роднит его также с героями Достоевского. «…Пьер — это какой-то французско-достоевский человек», — заметит Роман Гуль [1, т. 5, с. 118]. Впрочем, внесенный Газдановым диссонанс позволяет трактовать это сопоставление расширительно — от Макара Девушкина до безликого «всемства», о котором рассуждает герой «Записок из подполья».

«Пробуждение» вносит немалую лепту в эволюцию образа и в обновление литературной традиции. Эволюция «маленького человека» в русской литературе происходила как в границах творчества одного писателя (например, от Якова Голядкина до Макара Девушкина), так и на широком пространстве русской художественной словесности (от «Станционного смотрителя» Пушкина до «Мелкого беса» Федора Сологуба).

Рецепция образа «маленького человека» также претерпела значительную эволюцию. Либеральная критика в лице Белинского восторженно приветствовала его появление в отечественной литературе и всячески поддерживала к нему сочувственное отношение широкого читателя. «Если бы нас спросили, в чем состоит существенная заслуга новой литературной школы, — мы отвечали бы <…> — в том, что от высших идеалов человеческой природы и жизни она обратилась к так называемой “толпе”, исключительно избрала ее своим героем, изучает ее с глубоким вниманием и знакомит ее с нею же самою. Это значило повершить окончательно стремление нашей литературы, желавшей сделаться вполне национальною, русскою, оригинальною и самобытною; это значило сделать ее выражением и зеркалом русского общества, одушевить ее живым национальным интересом», — писал Белинский в статье «Русская литература в 1845 году» [4, с. 15].

Понадобилось некоторое время, чтобы «человек толпы» Башмачкин был увиден Василием Розановым совершенно в ином свете — как пример болезненного гоголевского воображения, в котором жили «оскопленные, с облезлыми на голове волосами, с морщинистыми щеками образы Акакиев Акакиевичей и подобных <…> — равно без жизни, без естественного на себе света, без движений, без способности в себе продолжающейся мысли, развивающегося чувства» [5, с. 240].

Еще более негативное прочтение образа Башмачкина как воплощения абсолютного «ничто» было дано в статье филолога первой волны эмиграции Д. И. Чижевского «О “Шинели” Гоголя», которую Газданов, скорее всего, читал (статья Чижевского была опубликована в том же номере «Современных записок» (1938.
№ 67) [6], что и рассказ Газданова «Ошибка»).

Этой статьей Чижевский сделал решительный шаг от интерпретации повести как социальной проблемы — к внимательному чтению в контексте религиозно-философских исканий Гоголя, к этико-онтологической интерпретации трагедии «маленького человека» как нравственного краха.

Не менее прихотливый путь в русской литературно-философской традиции прошел «средний человек». В газдановедении уже отмечались переклички статьи «известного социолога» из романа «Пробуждение» со статьей К. Н. Леонтьева «Средний европеец как идеал и орудие всемирного разрушения» (1888) [7, с. 324].

В статье Леонтьев выступил с жесткой критикой идей теоретиков утопического социализма (К. А. Сен-Симона, П. Ж. Прудона, Э. Кабе, Ш. Фурье и др.). В их герое Леонтьев увидел опасное упрощение идеала человека; на место выдающейся, неординарной личности европейские утопии выдвигали носителя всеобщего принципа благоденствия — «среднего человека» («честную посредственность», говоря словами Леонтьева). Леонтьевская критика обрушилась не только на отвлеченный утопический идеал, но и на современника-европейца, «эту среднюю европейскую фигуру в цилиндре и сюртучной паре, мелкодостойную, настойчивую, трудолюбивую, самодовольную, по-своему, пожалуй, и стоическую и во многих случаях честную, но и в груди не носящую другого идеала, кроме претворения всех и вся в нечто себе подобное и с виду даже неслыханно прозаическое еще со времен каменного периода» [7, с. 235].

Статья Константина Леонтьева, будучи сколком отдельной дискуссии вокруг национального вопроса (ее участники — Н. Н. Страхов, В. С. Соловьев, Н. Я. Данилевский и П. Е. Астафьев), вписана также в масштабный полемический дискурс в отечественной гуманитарной науке вокруг «среднего человека». Примером очередного всплеска полемики вокруг «среднего человека» в начале XX века могут послужить диссертационные защиты Л. П. Карсавина [17, 18] в Петербургском/Петроградском университете, обернувшиеся затяжным университетским конфликтом и не менее затяжным научным спором. В полемике участвовали многие выдающиеся ученые (И. М. Гревс, Э. Д. Гримм, О. А. Добиаш-Рождественская, И. В. Пузино, Д. Н. Егоров, Н. И. Кареев и др.); предметом спора послужил все тот же «средний человек», а причиной — новизна карсавинских построений. На материале итальянского Средневековья ученый выстраивал новый концепт, некую логическую абстракцию, призванную выразить дух эпохи. Его «средний человек» не совсем «средний» (т. е. обычный, ординарный, типичный), а стяженный «гений эпохи», носитель «общего религиозного фонда».

Концепция Карсавина была в целом не принята современниками. Основатель петербургской школы медиевистики И. М. Гревс, под руководством которого писались обе диссертации, увидел в идеях ученика «наложение формул» на живой исторический материал, «отсутствие простоты отношения, путаную претензию» [8, с. 107]. Негативную оценку карсавинским новациям дали многие ученики Гревса. Нарастающий конфликт вокруг защиты докторской диссертации обернулся для молодого ученого размолвкой с наставником и, как итог, длительной стагнацией в Петербургском/Петроградском университете [см. об этом: 9, 10].

Между тем идеи Карсавина сыграли большую роль в обновлении содержания понятийного языка исторической науки. Для самого Карсавина концепция «среднего человека» не только не была исчерпана диссертационными работами, но получила продолжение, трансформировавшись в одно из центральных понятий его историософии — «симфоническую личность» (впервые это основополагающее понятие в учении о личности у Карсавина появляется в работе «Церковь, личность и государство», 1927).

Не менее сложным контекстом окружена поднятая в романе Газданова проблема двойника. В «Пробуждении» некий психолог — рационалист и харизматичный собеседник («по его взгляду было видно, что он привык направлять мысль других людей и что он привык к их добровольному подчинению» [1, т. 4, с. 108]) — рассматривает иррациональный поступок Пьера Форэ как проявление «безличности». Выслушав от Франсуа историю чудесного преображения, он резюмирует: «У твоего Пьера нет честолюбия. В нем нет, если хочешь, какого-то творческого начала. Если его оставить одного, он не будет знать, что с собой делать. Но у него, как у всех людей, есть душевная энергия, которую ему не на что направить. Он не может себя найти — поэтому он неизбежно идет к раздвоению личности. Ты понимаешь, говоря образно, он смотрит в эту чужую жизнь и только там он видит отражение самого себя — искаженное, неправильное, частичное, но все-таки отражение. Полноты образа тут нет, и его личные возможности наполовину парализованы» [1, т. 4, с. 109].

Таким образом, роман «Пробуждение» являет собой многомерную этико-антропологическую картину, в которой концепты маленького человека и среднего европейца переплетены с феноменом двойника.

В русской литературе тема двойничества отсылает к петербургским повестям Гоголя («Нос», «Портрет») и к двойникам Достоевского («Двойник», «Братья Карамазовы», «Бесы»); в широком пространстве мировой литературы она выходит далеко за пределы очевидных проявлений в творчестве Э. Т. А. Гофмана («Двойник», «Песочный человек», «Эликсиры сатаны»), А. Шамиссо («Удивительная история Петера Шлемиля»), Г. Х. Андерсена («Тень»), О. Уайльда («Портрет Дориана Грея») и находит глубинные истоки в более ранних сюжетах. Так, исследователем В. Н. Захаровым в работе «Загадка “Двойника”» убедительно выявлен сюжетный архетип повести Достоевского в эпизоде из «Пятикнижия Моисея» о близнецах Исаве и Иакове и продаже права первородства [11, с. 108–109].

Однако — при всей фундаментальности генезиса и многочисленности интерпретаций — феномен двойничества в мировой литературе традиционно имел отрицательную коннотацию. Двойник (его функции в литературе могут брать на себя тень, портрет, отражение в зеркале, мистический спутник и т. д.) — выражение темного начала. Появление двойника служит признаком распада личности, потери нравственной цельности; двойничество означает подмену, самозванство, обман, сговор с темными силами и т. д.

В отличие от «маленького человека» и «среднего человека», претерпевших значительную эволюцию в русской литературной и философской традиции, концепт «двойника» продемонстрировал заметную устойчивость. В философии и литературоведении русского зарубежья эта традиция обретает блестящих исследователей и пополняется исключительно ценными штудиями — поистине программными в аналитике проблемы двойника.

Особое место в ряду таких знаковых работ принадлежит статье Д. И. Чижевского «К проблеме двойника. (Из книги о формализме в этике)». В свете большого резонанса, который статья получила в русском зарубежье, она важна и как существенная составляющая полемического контекста романа «Пробуждение». Исследование появилось в первом выпуске работ пражского Семинария по изучению Достоевского при Русском народном университете (О Достоевском. [Сб. ст.] / под ред. А. Л. Бема. Вып. 1. Прага, [б/и], 1929. 164 с.) и вызвало сочувственные отклики С. И. Гессена, С. Л. Франка, Л. А. Зандера, П. М. Бицилли.

Так охарактеризовал центральную идею автора Н. О. Лосский: «Чижевский вскрывает глубокий философский смысл двойничества как следствие нравственного упадка субъекта, именно невыполнение им своего конкретного индивидуального назначения, откуда возникает заменимость субъекта другими субъектами, утрата им своей неповторимости» [12, с. 463].

С точки зрения Чижевского, двойничество — свидетельство потери глубинной устойчивости и прочности личности. Эта онтологическая неустойчивость не связана ни с психологической, ни с социальной неустойчивостью и глубоко коренится в проблеме пустоты «этического бытия», потери «своего места».

О герое романа «Бесы» Чижевский скажет: «…в душе Ставрогина нет “устремленности”, у него никакого душевного “магнитного меридиана”, и для него нет того “магнитного полюса”, к которому влечется, по мнению Достоевского, всякая живая душа, — нет Бога. Живое, конкретное бытие человека, всякое его “место” в мире возможно лишь через живую связь человека с божественным бытием» [13, с. 62–63].

Постановкой вопроса о потере героем «своего места» (живого конкретного бытия) Чижевский делает логический виток к идее о беспредметности абстрактного мышления, отвлеченности рационализма. «Абстрактное мышление сеет в самом мыслящем семена раздвоения и распада», — заметит он [13, с. 65]. Таким образом, Чижевский выстраивает глубинную связь между феноменом двойничества и универсальным рационализмом, т. е. бездушной «рационализацией сферы этической», в том числе и насаждением идеи «совершенно подобных» как идеала общества будущего, увиденного «глазами бесстрастного и безликого всеобщего двойника» [13, с. 68].

Статья Чижевского о двойнике вызвала дискуссию в литературоведческих и философских кругах русского рассеяния, во многом идеи Чижевского повлияли и на концепции в достоевсковедении его современников — В. В. Зеньковского, А. Л. Бема, П. М. Бицилли. Написанные в разное время, эти работы продолжали курс на упрочение видения проблемы двойника как результата душевного распада, этико-онтологической катастрофы субъекта. Между тем именно в силу глубины проработки проблемы статья Чижевского не только вносила значительную лепту в традиционную трактовку двойника, но и предвосхищала становление иной парадигмы двойничества, созданной русской литературой в изгнании. В этой новейшей интерпретации двойника (В. В. Набоков, В. Ф. Ходасевич, Б. Ю. Поплавский, Г. В. Иванов и др.) особое место принадлежит и Гайто Газданову. Есть весьма символичный пассаж в статье Чижевского, который звучит как некий пролог к роману Газданова «Пробуждение». «Но для “пробуждения” к добру, — пишет Чижевский, — недостаточно знать, что такое добро, недостаточно теоретического (и эстетического — мысль очень существенная для Достоевского <…>) приобщения к добру» [13, с. 62].

Эта цитата может служить толкованием названия романа Газданова и образа его главного героя.

Справедливости ради стоит отметить, что название «Пробуждение» — не результат априорного замысла, оно родилось не сразу, и первоначально предлагались иные варианты: «Начало романа», «Странный роман», «Начало странного романа» и др. Но в печати уже появились произведения с похожими названиями, в том числе у Л. Д. Ржевского, и во избежание повтора Газданов принимает окончательное решение: «Поставьте тогда, дорогой Роман Борисович, другое заглавие — “Пробуждение”, — пишет он Р. Гулю. — Тоже не Бог весть что, но будем надеяться, что рассказа с таким заглавием мой друг Ржевский не написал» [1, т. 5, с. 121]. Со временем, познакомившись с полным текстом романа, Гуль заметил: «Кстати, оч<ень> хорошо оказалось название — ПРОБУЖДЕНИЕ» [1, т. 5, с. 127].

Название, действительно, «очень хорошо» отражает замысел. Пробуждение — состояние пограничное, отделяющее человека от сна и яви, покоя и действия, от «до» и «после». В таком «сопредельном» состоянии находится не только Мари, «пробудившаяся» от амнезии и безумия. Раздвоение на жизнь «до» и жизнь «после» переживает и Пьер. Задолго до встречи с Мари его посещает печальное откровение, «что он, Пьер, в силу жестокой несправедливости судьбы был раз навсегда лишен доступа к настоящей, полноценной жизни, а не такой, как та, которая выпала на его долю» [1, т. 4, с. 77].

Эти безрадостные рассуждения Пьера словно дают карт-бланш для того, чтобы записать его в «среднего человека» — антигероя статьи Константина Леонтьева — безликую фигуру, «с виду даже неслыханно прозаическую». Отчасти именно так и судит о Пьере его друг Франсуа. Но есть в «прозаической» жизни главного героя нечто существенное, что ускользает от взора Франсуа, но не должно ускользать от читателя.

Нравственная составляющая жизни Форэ словно растворена в повествовании, скрыта и поглощена «прозой жизни» и потому почти незаметна, а между тем именно в ней берет свои истоки «иррациональный поступок» героя и возможность другого «я». Так, пойдя на службу и заняв далеко не романтическую должность бухгалтера, Пьер сделал все возможное, чтобы его пожилая мать, жившая всегда трудно и на грани нужды, обрела спокойную, достойную старость. «Ему доставляло особенное удовольствие отдавать ей все, что он зарабатывал, не оставляя себе почти ничего» [1, т. 4, с. 17].

В то же время, работая бухгалтером, он избежал искушения деньгами — «он просто физически не любил деньги» [1, т. 4, с. 17–18]. «Оговорка» важнейшая, если учесть, какую инфернальную, разрушительную роль играют в традиционном сюжете двойничества деньги. Мало того, в силу «убогого воображения», как Пьер сам про себя скажет в шутку, он никогда и не помышлял о богатстве. Еще одна деталь: «Пьер питал органическое отвращение к алкоголю и никогда не пил даже вина» [1, т. 4, с. 56]. Исполняя свой долг перед отечеством, он принял участие в боевых действиях на стороне Французской армии во Второй мировой войне, но война не принесла никаких возвышенных «откровений». И снова важная деталь — «его часть, попавшая в середину сложного движения сотен тысяч вооруженных людей, не участвовала ни в одном бою и не заняла ни одного города» [1, т. 4, с. 77–78], тем самым Газданов, не отказывая своему герою в мужестве и воинской чести, оберегает его от массовой бойни. Возвращая Анну к сознательной жизни, Пьер прекрасно понимает, что, вспомнив все, она, скорее всего, покинет его. Однако Форэ подгоняет пробуждение ее памяти, замечая скромно, что выполнил перед Анной только «долг фельдшера, и все это, конечно, не дает на нее никаких прав». Ее душевная перемена не акт уподобления или подчинения чьей-то воле. Записывая свои воспоминания в тетрадь, Анна Дюмон сама находит для себя ответ. Все эти «малозначительные» детали и оговорки между строк рисуют образ, имеющий мало общего с «неслыханно прозаическим» средним европейцем Константина Леонтьева.

Здесь, скорее, последовательное соблюдение Божьих заповедей «почитай отца твоего и мать», «не убий», «не укради», «не пожелай ничего чужого» и т. д. Если бы Пьер Форэ не был столь прост и конкретен, то мог бы претендовать на статус не леонтьевского, а карсавинского «среднего человека» — носителя «общего религиозного фонда» и предтечи «симфонической личности». Во всяком случае, биография Пьера Форэ до «пробуждения» — далеко не пустота и не мертвая точка, напротив, — свидетельство поступательного освоения «своего места» в этической парадигме бытия, а его красивый поступок имеет прочный нравственный «бэкграунд».

Почему же тогда в романе встает вопрос о двойничестве главного героя, если, по сути, перед нами житие праведника, ставшее «залогом» чудесного пробуждения? Ответ мы можем найти в двух альтернативных толкованиях поступка Форэ, предложенных в романе. Одно исходит от психолога — приятеля Франсуа, «очень дельного человека». Личность Пьера он анализирует с немалой долей скепсиса: «Он не может себя найти — поэтому он неизбежно идет к раздвоению личности. <…> …говоря образно, он смотрит в эту чужую жизнь и только там он видит отражение самого себя…» [1, т. 4, с. 109].

Мотив зеркального отражения, столь характерный для двойничества, вплетен Газдановым в этот монолог, конечно, неслучайно. Совсем по-иному трактует поступок Пьера Форэ его друг Франсуа: «Он не фанатик, не святой… Но он способен сделать то, что мы с тобой сделать не можем, и именно потому, что в нем есть творческая сила, которую ты у него отрицаешь. Он способен создать и построить мир, ты понимаешь?» [1, т. 4, с. 110].

Общим знаменателем этой полемики служит резюме психолога: «…разница тут главным образом… терминологическая. Я говорю “раздвоение личности”, а ты говоришь “построение мира”, — но одно другого не исключает». Эти два толкования «пробуждения к добру», предложенные романтиком и рационалистом, совсем не разделяет сам Пьер Форэ. В романе немало героев, склонных мыслить идейными шаблонами, — это не только «очень дельный человек» психолог, но и все окружение из прошлой жизни Анны — ее отец, ее супруг Жак, аббат Симон. И даже Франсуа, добрый приятель Пьера Форэ, время от времени начинает мыслить идеальными абстракциями, особенно когда речь заходит о «красивом» поступке его друга. Наименьший рационалист в этой истории сам Пьер, сконфуженно реагирующий на патетическую риторику Франсуа: «Все это гораздо проще. Ты видишь рядом с собой несчастное существо, которое заслуживает лучшей участи. У тебя есть возможность это положение как-то изменить. Ты это делаешь — и больше ничего. Что тут особенного?» [1, т. 4, с. 111]. Здесь снова всплывает вопрос о конкретности этического поступка, поставленный Д. И. Чижевским в статье «К проблеме двойника…», и рефреном звучит его мысль: «…для “пробуждения” к добру недостаточно знать, что такое добро, недостаточно теоретического (и эстетического <…>) приобщения к добру». Герой романа Газданова — идеальный пример нравственного действия, свободного от универсального и отвлеченного рационализма.

Пьер Форэ — герой нового типа, выведенный из многолетнего драматичного опыта русской эмиграции. Неслучайно в этом «среднем французе» Роман Гуль увидел героя собирательного, «какого-то французско-достоевского человека», и абсолютно справедливо здесь замечание Георгия Адамовича, что Газданов помещал во французский ландшафт вечные вопросы, которыми был заряжен воздух русской эмигрантской среды. Впрочем, французский фон здесь играет особую роль.

С точки зрения самого Адамовича, Франция была «самой безразличной ко всему чужеземному страной в мире» [14, с. 14–15], где самоощущение русского эмигранта было явлено в наиболее чистом и завершенном виде и где наиболее полно сформировалась генерация «незамеченного поколения».

К поколению «сыновей» первой волны русской эмиграции принадлежал и Гайто Газданов. Этому поколению в целом была чужда агрессия отвлеченных идей, оно выдвигало новые требования и к творчеству, и к человеку. Конкретность, простота, ясность стали жизненной и художественной стратегией многих представителей этой генерации. О молодом эмигрантском поколении Юрий Терапиано писал так: «…трещина, образовавшаяся в душах “детей страшных лет России”, отравленность пережитым, невозможность забыть о гибели, о смерти и осознание, что образовавшуюся в душах пустоту уже не заполнить одними словами и красивыми образами, отвращение от риторики и неискренности — вот истоки того ощущения, которое сделалось общим в начале 30-х годов… люди 30-х годов увидели в какую-то минуту тему о человеке не так, как видели ее до них» [15, с. 151–153].

Из этих строк следует, что «образовавшаяся в душах пустота» для поколения младоэмигрантов — явление абсолютно новое, привнесенное изгнанием, и не менее глобальное, чем внутренняя пустота и душевный распад «двойнических» героев Достоевского. Между тем природа эмигрантской пустоты была иной, и потому совсем иную природу обретала в литературе русского зарубежья обновленная двойническая парадигма. Двойничество перестает быть результатом внутреннего распада личности.

Само явления распада, распыления, рассеяния (διασπορά), как и потеря «своего места» для эмигранта — априорная данность, требующая — пусть даже иллюзорной — альтернативы. Таким образом, эмигрантский герой начинает балансировать между «раздвоением» и «построением мира». Мало того, отражение в другом мире (не внешнем, распыленном, а внутреннем, настоящем) более реально, жизненно, цельно, а созданный тобою микромир — более гармоничен и конкретен, нежели внешний мир, пронизанный энтропией. Во внешнем мире эмигрант почти не существует. «Эмигрантская быль мне всего только снится», — заметит Георгий Иванов. Он же лапидарно опишет пограничное состояние раздвоения как обещание «пробуждения» (возрождения, преображения):

Распыленный мильоном мельчайших частиц

В ледяном, безвоздушном, бездушном эфире,

Где ни солнца, ни звезд, ни деревьев, ни птиц,

Я вернусь — отраженьем — в потерянном мире [16, с. 439].

В новом эмигрантском дискурсе раздвоения во имя создания иных миров (иллюзорных миров в «Аполлоне Безобразове» Бориса Поплавского или потерянных миров дореволюционного Петербурга у Георгия Иванова) идеальный мир романа «Пробуждение» наиболее приближен к реальности.

И все же это не совсем реальность «реализма», а некая новая этическая система, основанная на вере в лучшего человека. Раздвинуть границы внутри себя; раствориться в другом или зеркально раздвоиться, чтобы остаться человеком, — таков утопический проект Гайто Газданова, где счастливый финал «по замыслу автора… должен казаться психологически неопровержимым» [1, т. 5, с. 122].

СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ

1. Газданов Г. И. Собр. соч.: в 5 т. М.: Эллис Лак, 2009.

2. Диенеш Л. Гайто Газданов. Жизнь и творчество. Владикавказ: Изд-во Сев.-Осет. ин-та гуманитарных исслед., 1995. 304 с.

3. Гоголь Н. В. Сочинения. М.: Олма-пресс, 2002.

4. Белинский В. Г. Собр. соч.: в 3 т. М.: ОГИЗ; ГИХЛ, 1948. Т. 3.

5. Розанов В. В. Несовместимые контрасты жития: Литературно-эстетические работы разных лет. М.: Искусство, 1990.

6. Чижевский Д. И. О «Шинели» Гоголя // Современные записки (Париж). 1938. № 67. С. 172–195.

7. Леонтьев К. Н. Средний европеец как идеал и орудие всемирного разрушения // Славянофильство и грядущие судьбы России. М.: Институт русской цивилизации, 2010.

8. Российская историческая мысль. Из эпистолярного наследия Л. П. Карсавина: письма И. М. Гревсу (1906–1916). М.: ИНИОН РАН, 1994. 171 с.

9. Свешников А. В. Как поссорился Лев Платонович с Иваном Михайловичем (история одного профессорского конфликта) // Новое литературное обозрение. 2009. № 96. С. 42–72.

10. Васильева М. А. Средневековая Италия и спор о «среднем человеке»: полемика М. П. Бицилли с Л. П. Карсавиным // Образы Италии в России — Петербурге — Пушкинском Доме. / Институт русской литературы (Пушкинский Дом РАН). СПб.: Изд-во Пушкинского Дома, 2014. С. 50–64.

11. Захаров В. Н. Имя автора — Достоевский. Очерк творчества. М.: Индрик, 2013. 456 с.

12. Лосский Н. О. [Рец. на кн.: Dostojevskij-Studen: Veroffentlichugen der Slavisti­schen Arbeitsgemeinschaft an der Deutschen Universitat in Prag. Reichenberg, 1931. 164 s.] // Современные записки. 1932. № 49. С. 462–464.

13. Чижевский Д. И. К проблеме двойника. (Из книги о формализме в этике) // Вокруг Достоевского: в 2 т. Т. 1: О Достоевском: сб. ст. под ред. А. Л. Бема. М.: Русский путь, 2007. С. 54–73.

14. Адамович Г. В. Одиночество и свобода. Нью-Йорк: Изд-во им. Чехова, 1955. 320 с.

15. Терапиано Ю. К. Встречи. Нью-Йорк: Изд-во им. Чехова, 1953. 208 с.

16. Иванов Г. В. Собр. соч.: в 3 т. М.: Согласие, 1993. Т 1. 656 с.

17. Карсавин Л. П. Очерки религиозной жизни в Италии XII–XIII вв. СПб, 1912. 800 с. [магистерская диссертация, защищена в 1913].

18. Карсавин Л. П. Основы средневековой религиозности в XII–XIII веках, преимущественно в Италии // Записки Историко-филол. ф-та Импер. Петрогр. ун-та. Ч. CXXV. Пг., 1915. 374 с. [докторская диссертация, защищена в 1916].