Сергей ХУГАЕВ. ТАНЕЦ ЧИКОЛЫ. Рассказ

15 мая 2023 года исполнилось 90 лет народному писателю Осетии

Сергею Заурбековичу Хугаеву.

Редакция журнала «Дарьял» поздравляет юбиляра
и желает ему крепкого здоровья и творческого
вдохновения.

СЕРГЕЙ ХУГАЕВ: КРАТКИЙ ОЧЕРК

ТВОРЧЕСТВА

Хугаев Сергей Заурбекович (р. 1933) — поэт, прозаик, переводчик; народный писатель Осетии, член Союза писателей СССР (1976); автор двух романов, сборников повестей и рассказов, стихотворений; награжден медалями «Знак Почета», «Во славу Осетии», «Василий Шукшин» и орденом «Дружба» Рес­публики Южная Осетия.

Начало творческого пути С. З. Хугаева относится к 50-м годам прошлого века, когда на страницах республиканской печати стали публиковаться его стихи. В 1962 году в соавторстве с Камалом Ходовым и Шамилем Джикаевым он издал сборник стихотворений «Бонвæрнон» («Утренняя звезда»).

Отдельный сборник стихов «Мæ сыхæгты номæй» («Гимн соседям») вышел в свет в 1968 году. Автор создает картины колхозного села, воспевает родную землю, беззаветный труд, верность заветам предков. Уже первые стихи Сергея Хугаева отличали тонкий и нежный, словно акварельный, лиризм (зачастую, парадоксальным образом, не чуждый острой сатире), убедительное утверждение красоты трудовой жизни, глубокое осмысление оппозиций «село — город», «культура — цивилизация», «прошлое — современность».

Скоро появились в печати и рассказы С. З. Хугаева, а в 1973 году была издана отдельной книгой повесть «Ӕхсырласæг» («Молоковоз»), рассказывающая о первой любви и обманутых надеждах молоковоза Данела. В этой повести автор вскрывает инертные процессы в сознании молодого поколения, уже готового предпочесть материальный достаток внутренней свободе и душевному богатству.

Теме подрастающего поколения посвящены повести «Хур­вæндаг» («Солнечной дорогой», 1980) и «Зарæг баззади мемæ» («Песня осталась со мной», 1983). Краеугольным камнем всякого воспитания и обучения, убеждает автор, является любовь к родному языку и родному краю. «Самые убедительные художественные формы для вечных тем и вопросов Сергей Хугаев находит в нашей повседневной жизни, списывает их с осетинской натуры» (М. Р. Казиев).

Образ трудового человека становится одним из главных в творчестве писателя; он разрабатывает его в многочисленных рассказах. «Усвоив уроки лаконизма и “энергии выражения” славных предшественников — А. Коцоева, С. Кулаева, К. Дзесова и др., автор вносит свою лепту в развитие жанра, обогащает его индивидуально-психологическим видением жизни. Центр тяжести в его рассказах из привычной социальной плоскости смещается в сферу внутреннего мира человека, предметом художественного изображения становятся нюансы движения души» (И. В. Мамиева).

Эта тема получает развитие в романе «Ацы хъарм хуры бын» («Под этим солнцем, греющим нас», 1987) — одном из немногих произведений осетинской литературы периода перестройки, где проблемы села решаются самобытно, не по шаблону. В романе изобличаются негативные тенденции застоя, перегибы и провалы перестроечной эпохи, лукавая идеология «гласности». Автор показывает, как косная действительность убивает в человеке чувство свободы, инициативу и творческую мысль.

В 1990 году выходит в свет сборник юмористических рассказов Сергея Хугаева «Гъе, уый дын Хепа!» («Вот так Хепа!»). Книга выявила новые грани таланта писателя. «В произведениях — брызжущее весельем остроумие, фейерверк доброго юмора» (И. В. Мамиева). «Юмор Сергея Хугаева — не результат праздномыслия и не средство развлечения, но особая форма философского осмысления жизни, — в том числе и главным образом нашей, осетинской жизни» (М. Р. Казиев).

В 2005 году была издана книга «Нарты Фарнæг» («Нарт Фарнаг»). В нее вошли рассказы, изображающие нелегкие будни современника, и роман, главный герой которого стоит несколько особняком на фоне персонажей героического, богатырского плана. Фарнаг — единственный из Нартов, кто превыше меча почитает слово. По его убеждению, именно слово должно стать главным и единственным средством общения между людьми и народами. Но Фарнаг предстает перед нами вовсе не пацифистом, а философом, провозвестником тех грядущих эпох, «когда народы земли будут сидеть за одним столом» (Е. В. Тедеев). Критики отмечали высокий гуманистический пафос романа, яркую и самобытную интерпретацию материала осетинской Нартиады (С. Б. Сабаев), глубокое знание исторического народного быта, этики и идеалов, ритмичность построений и «стянутый, жилистый язык романа» (К. Х. Ходов).

Сборник стихотворений «Хуры рæгъ» («Тост за солнце», 2008) вобрал в себя как новые, так и прежде написанные произведения. «…Главное, что хочет донести Сергей Хугаев до читателя, это красота человеческих взаимоотношений, вера в высокое назначение человека и непримиримость в отношении того, кто это имя пытается унизить. Поэт всегда помнит ответ Чермена на высокомерный вопрос лживой знати о том, что он ищет: “Место Человека на земле!”… Песня поэта проста приметами реалистического взгляда и стиля… Поэт считает, что и радость, и горесть человека должны быть показаны так, как оно предполагается народным обычаем… Если в будущем зайдет речь о том, как закрепились в осетинской поэзии реалистический стих и стиль, то непременно скажут и о поэтическом творчестве Сергея Хугаева» (Н. Г. Джусойты).

Повестям и рассказам, вошедшим в сборник «Сæнæфсиры цупæлттæ» («Гроздья винограда», 2014), присущи психологизм в изображении характеров и глубина осмысления современных явлений национальной — как сельской, так и городской — жизни. Главные герои этих произведений — молодые люди, пытающиеся разобраться в сложном современном мире и ищущие в нем свое место.

В 2018 году вышла из печати книга «Къостайы авдæн» («Колыбель Коста»). Все произведения, составившие сборник, характеризуются актуальностью поднимаемых в них вопросов социального и нравственного порядка, но особое место занимает в нем одноименная повесть. Обладая несомненными художественными достоинствами, она представляет большой интерес и своим национально-патриотическим, познавательным и воспитательным содержанием. Сюжет произведения имеет и исторический дискурс, который органично переплетен с судьбами героев С. З. Хугаева. Автор рассказывает о том, как юноше Карадзау, бежавшему из Южной Осетии от кровной мести, довелось своими руками смастерить колыбель для только что родившегося и потерявшего мать маленького Коста, сына прапорщика Левана Хетагурова.

В настоящее время книжным издательством «Ир» готовятся к изданию две новые книги С. З. Хугаева — сборник стихо­творений «Хонгæ цагъд» («Танец приглашения») и сборник рассказов «Цæсты хос» («Лекарство для глаз»).

Особо следует подчеркнуть, что произведения Сергея Хугаева написаны живым и звучным осетинским языком. «Это редкий в наше время, настоящий, обаятельный осетинский язык, на котором говорили наши предки и который сегодня находится под прессингом внешних влияний; язык абсолютно органичный и соответствующий как художественным задачам, так и представлениям о должных путях развития осетинского литературного языка» (Л. К. Парсиева, Л. Б. Гацалова).

С. З. Хугаев известен также как переводчик. На осетинский язык им переведены произведения Александра Пушкина, Михаила Лермонтова, Коста Хетагурова, Николая Тихонова, Константина Симонова, Расула Гамзатова, Кайсына Кулиева и др. Его собственные поэтические и прозаические произведения переведены на русский, украинский и др. языки.

Ирлан Хугаев

__________

ТАНЕЦ ЧИКОЛЫ

Баба1 лежал на ныхасе2, а я сидел у его ног и строил башню.

Ныхас представлял собой невысокий бугор, располагавшийся посреди нашего села. Верх его — площадью в две-три бычьи шкуры — был покрыт дерном. Там обычно сидел Баба. В полдень, бывало, и ложился, подостлав под себя старую шинель моего отца.

На краю дерна высилась куча белых гранитных глыб. Они громоздились в беспорядке, как если бы здесь когда-то перевернулась груженная ими огромная телега. Меньший из этих валунов не могли бы оторвать от земли и два-три человека. Никто не знал, как они сюда попали. Когда на них сидели мужчины — кто выше, кто ниже, — со стороны казалось, будто они проросли из этих камней.

С одной стороны ныхаса стоял дом Гисо, с другой — дом Сандро, а с третьей — наш. У нашего дома склон бугра был ровнее, и поэтому все женщины села сушили свое зерно возле нас. Как же радовали глаз разостланные у нашего низенького дома прямоугольные полотна с зерном! А когда зерно убирали, мы сами бросались на разноцветные одеяла и войлоки, кувыркались на них и валялись на них до ночи. Они пахли зерном и пылью, и это наполняло сердце каким-то восторгом. Мы любовались звездами, принимались пересчитывать их, снова и снова сбиваясь, а потом засыпали и во сне дышали запахом пыли и зерна.

Был Атинаг — праздник, посвященный урожаю. В горах начало осени называли Атинаг. До войны в этот день в каждом доме закалывали жертвенную скотину. Мужчины ходили из дома в дом, сидели за длинными столами, пели. А сейчас только в доме Гисо пустили кровь. У старого Гисо на войну ушли пять его братьев и два сына. Старший и младший. Среднего, Димелу, не взяли: оба бедра у него от рождения были с изъяном.

Баба лежал. Я строил башню. Тогда у нас было поветрие — мальчишки все строили башни из камешков и палочек, и каких только башен мы не строили! А девочки играли в мардадз — изготовляли деревянную куклу, наряжали ее, затем, положив на землю, садились вокруг, оплакивали и отпевали как мертвую. А потом хоронили, да так, чтобы мы не нашли ее.

Баба пошевелился, приподнялся на локте, посмотрел на меня.

Ну-ка, да низта3, принеси мне воды. У меня в горле пересохло.

Я подскочил на коленки.

Я так и ждал, когда Баба скажет: «принеси воды». Еще бы: я очень любил бегать за водой. Родник был моим любимым местом.

Родниковой не хочешь?

Родниковой не надо; набери из речки.

Родник был за селом, у подножия горы. Возле старой мельницы Карамановых он струился из-под булыжника по черному деревянному желобу. Вода его была холоднее льда, такая, что зубы сводило. Когда на нашем ныхасе появлялся гость, он не успевал и спешиться, а старшие уже кричали нам:

Ну-ка, принесите гостю воды с родника!

Тогда мы, сколько нас бывало рядом, бросались друг за другом к роднику — кто с бадьей, кто с кувшином, кто с бутылкой. Почему же Баба не хотел родниковой?

Разве родниковая не лучше? — спросил я тоном, каким старшие увещевают капризных детей.

Нет, речная светом и воздухом насыщается. Ты не смотри, что родниковая холодней.

Я бросился домой, схватил наш черный кувшин и мимо дома Сандро побежал вниз по каменистой тропе. Когда я вернулся, Баба уже сидел. А напротив него сидел Алекси. Рядом стояла его лошадь. Они сидели, будто нарочно, совершенно одинаково: оба высоко подобрали колени, обхватили их руками и, повернув головы, смотрели в сторону дома Гисо, где народ устроил танцы. То были не обычные танцы. Димела стоял впереди толпы и играл на своей самодельной свирели. По тому, как он стоял, было видно, что у него больные ноги, что оба его бедра вывихнуты от рождения. Ходил он плохо, а бегать совсем не мог, но не было работы, которой он не делал. Руки у него были золотые: из ветки бузины он мог в два счета вырезать свирель и заиграть на ней — чудеса, да и только!

Димела играл. Другие хлопали в ладони. Они стояли не кругом, как это обычно бывает, а толпились за спиной у Димелы, будто чего-то стесняясь. Танцевал Чикола, гость Гисо. Он широко, сколько мог, распростер в стороны свои руки с палками; палки были грубые, бугристые, с толстыми, с запястье, набалдашниками, и они тяжко раскачивались в руках Чиколы. Я остолбенел: я никогда не видел, чтобы танцевал одноногий. Сердце мое стукнуло в груди — не грустно и не радостно, а как-то тревожно, возмущенно. Хотелось куда-нибудь бежать и кричать во весь голос.

Подпрыгивая на носке, Чикола сначала подвигался на несколько шагов вперед, затем в такт мелодии, исполняемой Димелой, отступал, взмахивая широкими плечами. Конец пустой штанины его брюк, сложенной вдвое ниже колена, крепился у ремня большой булавкой. Обрубок ноги то и дело мощно вздрагивал, будто Чикола нарочно демонстрировал свое увечье.

Потанцевав так некоторое время, Чикола в несколько прыжков оказался против Болатон; он опустил у ее ног конец палки, которую держал в правой руке, и затем с силой прочертил ею по направлению к себе невидимую линию. Это было приглашение к танцу! Я разинул рот от изумления. Ладно — одиночный танец. Если не можешь не танцевать — танцуй и на одной ноге, но можно ли одноногому танцевать с женщиной!

Я был тогда в возрасте, в котором уже понимают, хотят ли мужчина и женщина танцевать в паре или не хотят и почему они хотят или не хотят. И меня очень удивило, что Чиколе пришло в голову танцевать с Болатон. Как он будет танцевать с нею на одной ноге и с двумя палками? Что, если она не захочет с ним танцевать? Что, если она не умеет танцевать? Странное смущение и беспокойство овладели мной, и я не смог устоять на месте. Опустив голову, я обошел кругом Баба и Алекси и снова посмотрел.

Болатон ровным и точным движением дернула на затылке концы своей косынки, укрепив узел, потом плавно отвела руки в сторону и, словно подхваченная вихрем, благодарно закружилась перед Чиколой. Тогда торжествующий Чикола отбросил свои палки, подпрыгнул на месте, крепко топнув, правую руку, согнутую в локте и сжатую в кулак, воздел над головой, а левую вытянул в сторону, как настоящий танцор, и двинулся вслед за Болатон. Носок его солдатского ботинка поворачивался, шоркая по земле, сперва влево, потом вправо, затем Чикола делал несколько равных и точных прыжков вперед. Болатон оставляла танцора позади, потом оборачивалась, словно сожалея о нем, возвращалась, плавно взмахивая руками, и снова кружилась перед ним; ее ступни в матерчатых чувяках с кожаными носками ни на мгновенье не теряли ритма хлопков и Димеловых трелей и будто против ее собственной воли снова несли ее по воображаемому кругу танца.

Я посматривал то на Баба, то на Алекси, то на его лошадь: что же это за танцы? Они даже стоят неправильно. Да если бы и правильно! Ладно — Димела: он со своей свирелью и вовсе не разлучается, но с другими-то что случилось? Ведь с тех пор как началась война, у нас и в голос рассмеяться никто не смел, а тут — танцы устроили! Будто теперь время для танцев! Конечно, это не совсем настоящие танцы, но как это еще назвать, если тут хлопают в ладони и танцуют?

Болатон снова и снова кружилась перед Чиколой, и я не мог оторвать от нее взгляда, от ее черных бровей, вздернутых высоко и как бы надменно, от ее больших карих глаз, то и дело лукаво посматривающих на Чиколу. В такие мгновенья стопа Чиколы плоско и основательно застывала на земле, но мощно вздымалась его грудь, и его крепкие плечи в выцветшей солдатской гимнастерке продолжали вдохновенный пляс. Движения Чиколы внушали мне странное, незнакомое воодушевление, от которого мне хотелось плакать. И я боялся не удержаться и зареветь: что скажут тогда Баба и Алекси?

Как нарочно, затянулся танец Чиколы и Болатон. Димела все играл и играл. Другие все хлопали в ладони. А они все танцевали.

С того события прошло много лет. Я много повидал праздников, много танцев. Танцев богатых, широких, с искусными гармонистами и барабанщиками, но когда я слышу слово «танец», моя мысль перелетает через все эти блестящие празднества и перед глазами предстает одна и та же картина: Димела стоит враскорячку в сдвинутой на затылок круглой войлочной шляпе, дует, сложив губы трубочкой и надувая щеки, в свою самодельную свирель, и его пальцы ловко порхают вперед-назад по ее отверстиям; за ним стоят люди и хлопают в ладони, хлопают, как бы стесняясь, словно они сожалеют о том, что хлопают, а все-таки хлопают, потому что им хочется; их не так много, хлопающих в ладони: несколько женщин да мальчишки, что уже постарше меня; а они — Чикола и Болатон — танцуют, и Болатон то уносит от Чиколы невидимый вихрь, то возвращает ее к Чиколе.

Теперь я иногда думаю: не потому ли Димела так вдохновенно, широко расставив больные ноги, играл на своей свирели, что в это самое время где-то под Дзауджикау4 гремели пушки и этот гром был слышен даже на Дадазе? Не потому ли так досуже столпились за его спиной и хлопали в ладони женщины с подростками? Не потому ли начал свой невиданный танец одноногий Чикола? Одна его нога осталась там, где грохочут пушки; оттуда он пошел через горы и степи, чтобы здесь станцевать, чтобы все увидели, что у него теперь только одна нога. Ведь для этого нет ничего лучше, чем танец. Не потому ли и Болатон так решительно подтянула узелок своей косынки, приняв приглашение Чиколы? Если бы где-то под Дзауджикау не гремели пушки и этот гром не был слышен на Дадазе, разве случились бы такие небывалые танцы и разве танцевал бы, бросив свои палки, одноногий?

Болатон была вдовой Кобла. Никто не звал ее по имени. Может быть, ее имя и не знал никто. В горах по имени никогда к женщине не обращались — только по девичьей фамилии. Болатон была женщина крепкая, ладная, с высокой грудью, с широкими бедрами; несколько лет тому назад она вышла замуж. То было другое время. Мирное. Был разгар сенокосной поры, и все были озабочены только этим.

На третий день после свадьбы, ранним утром, Кобл заторопился на свой покос, чтобы сгрести сено. Болатон собрала ему кое-что из снеди, оставшейся со свадьбы, и завернула в кусок белой ткани. Она и сама порывалась отправиться с Коблом на сенокос, не хотела оставаться в доме одна, но муж не пустил ее. Куда ей было идти на сенокос? — она на новом месте еще и по воду не ходила, воду им соседские девушки приносили.

Кобл вложил сверток с едой в рогатину древесного ствола и сразу принялся за работу: надо было управиться, пока сено не пересохло. Только когда он сгреб сено и собрал его в копны, он взял приготовленный Болатон сверток и сел под одной из копен, чтобы перекусить.

Но, съев несколько кусков, Кобл вдруг стал пухнуть. Тот здоровяк Кобл! Говорят, однажды со свадьбы, на которой он был сватом, Кобл привез за пазухой тринадцать рогов. У нас в горах так повелось: нельзя было почетному гостю, если он был верхом, возвращать вниз пустые, осушенные им рога. Так если Кобл верхом выпил тринадцать, сколько он мог выпить, сидя за столом! Никогда, говорят, ни съеденное, ни выпитое на нем не сказывалось. Так что, куда бы он ни попадал гостем, везде ему диву давались. А до работы он был еще более охоч, чем до еды и питья.

Наверное, кричал Кобл, как было ему не кричать! Сбежались к нему другие, работавшие неподалеку. Кобл катался по земле, в стороне на белом платке лежали куски хлеба и мяса. Догадались люди — змея мяса отведала. Поблизости волы паслись; положили Кобла на арбу, быстро доставили в село. Кобл, говорят, рвал на себе одежду вместе с кожей и все орал:

Горю!

Другого слова, говорят, от него больше не услышали. До полуночи длились его мучения, а потом Кобл упокоился.

Эту историю рассказывали друг другу женщины, когда, прихватив с собой мелкую домашнюю работу, собирались в полдень в тени дома Годеевых и садились рядком на выступающее цоколем бревно фундамента. Пока они делали свою работу и переговаривались, кто-нибудь непременно должен был вспомнить про несчастного Кобла, про то, как он отравился мясом, которого испробовала змея, будто без поминания Кобла их работа не ладилась. Сегодня одна женщина пересказывала историю Кобла, завтра — другая. Наверное, среди них не осталось ни одной, кто не рассказал бы ее несколько раз. Рассказчица всегда говорила с грустью, вспоминая жалостливые подробности, другие слушали сочувственно и время от времени икали от подступившего к горлу кома.

Мы, бывало, сидели поблизости на земле, строили башни и слушали женщин. Мы тоже знали, от чего умер Кобл, как нам было не знать! А все равно слушали.

Болатон осталась жить в доме Кобла. Не ушла в отцовский дом. Говорили, что ее золовка не хотела, чтобы она вернулась. Золовка была женщиной своенравной и капризной, не сдружились золовка с невесткой.

У Кобла было три старших брата и единственная сестра. Братья давно женились и жили отдельными домами. Когда и Кобл с Уаздинцей встали на ноги и уже сами могли работать, их родители умерли один за другим, словно только этого и ждали. У них было две коровы и несколько овец, которых, когда Уаздинцу сосватали, Кобл отправил сестре. Не мог же он сам сидеть под ними с подойником! Так что Болатон от Кобла остался лишь клочок земли, где она сажала картошку и сеяла ячмень. Сколько нужно было ей одной! А во время страды она то здесь, то там помогала соседям, и те не оставляли ее вниманием.

Баба и Алекси продолжали сидеть друг против друга, обняв колени руками, а между ними стоял кувшин, похожий на язык огня, у которого греются два человека. Оба, повернув головы, глядели в сторону дома Гисо — туда, где танцевали Чикола и Болатон.

Это кто? — спросил наконец Алекси, не посмотрев на Баба.

Ты про Чиколу? — спросил Баба, тоже не взглянув на Алекси.

Чикола? Чей Кола? — пошутил Алекси, впрочем, без улыбки.

Разве ты не знаешь Чиколу? Как ты можешь не знать Чиколу? — спросил Баба, совсем, как мне показалось, не думая о том, о чем спрашивает. Интересно, о чем он думал?

Алекси промолчал, и меня немного удивило, что он позволил себе не ответить Баба, даже если тот не думал о том, о чем спрашивает.

А что случилось с его ногой? — спросил спустя минуту Алекси. Спросил тоже как будто в полузабытьи, так, будто это его на самом деле совсем не интересовало. Наверное, он тоже был зачарован невиданным танцем Чиколы.

Потерял.

На войне?

На войне, где же…

На войне, где же еще он мог ее потерять, — сказал Алекси таким тоном, будто не он спросил Баба, а Баба его спросил о ноге Чиколы. — Как он будет теперь с одной ногой? Жаль человека.

Хоть такими вернулись бы и остальные! — покряхтел сокрушенно Баба и тяжело, будто через силу, покачал головой, а потом покосился в сторону Алекси: — Давно ты был на Дадазе5?

Недавно был, как не быть!

И?

Стреляют. Хорошо слышно. Но наши то пушки или не наши — не разобрал. Как я мог разобрать, когда я и пушки ни разу в жизни не видел. Но что-то мне подсказывает, что это наши пушки. Правильный грохот, правильный, от него на сердце легче становится. Не может быть, чтобы чужие пушки так гремели.

Твоими устами да мед пить. А нет ли такого, кто бы разобрал?

Что разобрал?

Что, что; наши то гремят пушки или не наши.

Есть, конечно. Кто там, на войне, был, тот бы разобрал.

А вон же Бобаев Арисман был. Он не разобрал бы?

Арисман! Конечно! Как же я забыл про Арисмана! Он же еще, как нарочно, артиллеристом был. Целых три танка подбил, так, что испустили свой черный дух. Он, говорят, никогда не спешил: подпустит его поближе, прицелится хорошенько да как влепит ему снаряд прямо в лоб, чтобы тот, как мельничный жернов, на месте закружился. Ему ведь за это орден дали. Я видел: красный, увесистый.

Ясное дело, красный. Но как Арисман доберется до Дадаза на своих костылях? Он ведь и стоять без них не может, не то что ходить.

Сам не доберется. Я его на Кучку посажу.

У себя за спиной?

Куда там! Кучка не вывезет двоих. Тем более в гору. Арисман поедет верхом, а я рядом на своих двух пойду. В легких опять свистеть начнет, но с этим уже ничего не поделать.

Ну-ка, ну-ка. Сходите. Пусть разберет, чьи то пушки. Если они Дзауджикау возьмут, плохи наши дела. Вот оно что.

Не возьмут, вот тебе моего Бога рука. Что ты? Разве можно Дзауджикау отдать?

Отдать-то не отдадут, но что, если наших прижмут крепко? Ведь, говорят, они вооружены получше наших, да обратит их Бог в пепел.

Не прижмут. Наши тоже не кинжалами воюют. Слышал я, наши ученые такой танк недавно построили, что хоть из самой огромной пушки стреляй — ему хоть бы что.

Тем временем завершили танец Чикола и Болатон. Болатон мелкими шагами отходила, не поворачиваясь спиной к Чиколе, на то место, где приняла приглашение. Чикола распростер руки и, взмахивая ими, как крыльями, на которых будто взлететь хотел, вприпрыжку следовал за Болатон. Когда Болатон остановилась, Чикола подпрыгнул еще раз и склонил перед ней голову. Потом поднял свою широкую ладонь и утер пот со лба. Упредив его движение, ему с двух сторон подали его палки. Чикола взял их в руки и ударил палками друг о друга так, словно это были сабли и он хотел показать, как они сыплют искры.

Кто его заставлял танцевать? — сказал Алекси с досадой. — Какой из тебя танцор, если у тебя только одна нога?

Что ж ему, бедному, делать, если ему хочется. Он же не виноват, что у него только одна нога.

Никогда не видел, чтобы танцевал одноногий… Но, кажется, раньше и вовсе не было на этой земле одноногих, а, Тба?

Теперь будут. Много их теперь будет. И одноногих, и одноруких, — Баба тяжело вздохнул. — А Чикола — пусть его танцует! К тому ж он и выпил немного.

Здесь где-нибудь выпил?

Здесь выпил, а то как? Выпил в другом месте — а танцевать сюда пришел? Вон у Гисо выпил. Славный кувд устроил Гисо. И телятина, и уаливыхи, и арака, и брага.

Теленка зарезали?

Зарезали; не родился же он зарезанным! Сегодня большой день, большой. Помнишь, как раньше Атинаг праздновали? Не можешь не помнить.

Помню, как же.

Так ты вот что сделай: не поленись, зайди к Гисо. Помолись, выпей, закуси и возвращайся.

Сам, конечно, был у них?

Был, как не быть! Чтобы у Гисо кувд был, а я в стороне сидел! Вчера Гисо сам сюда приходил, сомнениями делился. С одной стороны, говорит, не смею, а с другой, говорит, что мне делать: пятеро моих братьев и два сына каждый день в лицо смерти смотрят; может, все-таки пустить кровь? Пусти, говорю. В этом зазорного ничего нет. Посидели, помолились. Потом я ушел. И Гисо тоже. Другие там остались, Димела и Чикола. Хотели еще посидеть, и мы их оставили. Да и женщинам посидеть надо было. А при нас как бы они присели!

А где теперь Гисо?

В Унгагком пошел. Там у него дрова заготовлены, боится, как бы не увез кто.

Алекси все сидел, не уходил. Вдруг он посмотрел на меня и едва заметно улыбнулся. Потом ткнул в мою сторону кнутовищем.

А ваши как дела идут?

Хорошо, — сказал я и отступил на пару шагов.

Алекси повернулся к Баба.

Хорошо я придумал, не так ли, Тба?

Баба вопросительно приподнял брови.

За картошку я беспокоюсь: кажется, кто-то повадился ее выкапывать. Недавно тоже со стороны Кутарджина нескольких клубней не досчитался. Так я их караульными поставил — Гела, Ила и Аби. У каждого пост: один сидит на плетне за хлевом Бецаевых, другой — на гребне Кутарджина, а третий — на краю оврага за домом Гисо. Теперь на картофельное поле ни скотина не забредает, ни человек. Если с ней никакой беды не случится, картошка в этом году будет отменная.

Вот как!

Уже по цветку было видно. Когда в один час все поле зацвело разом — цветок крупный, яркий, — я сразу понял, что здесь не может не быть картошки!

Значит, и за трудодни будете давать?

Будем, непременно будем!

А по ночам не опасаешься за нее?

Так они ее и ночью охраняют. А как же? Неужели по ночам только на Бога полагаться! На чердаке амбара Гисо устроил им место. Там и ночуют на сене, — сказал Алекси, явно довольный своей предусмотрительностью. — А Фитка, большой сандроевский Фитка, внизу дежурит, у амбара. Как только эти вниз спрыгнут, Фитка тоже вскакивает и бежит за ними с лаем. И обходят все картофельное поле. — Здесь Алекси снова направил на меня кнутовище. — Сколько раз за ночь обходите?

Когда — два, когда — три, — сказал я, словно отвечая урок.

Нет, два мало, — покачал головой Алекси. — Надо три. Три раза надо обходить. И потом: вы же не даром сторожите. Мы вам трудодни записываем. Я и Аранбелу сказал, а вы как думаете? Так что — три. Чтобы в ночь три раза обходили.

Аранбел был председатель, а Алекси — бригад. У нас никто не говорил «бригадир», все говорили «бригад». Но это ладно. Главное то, что Алекси все почитали выше Аранбела. «Не видел ли ты, где Алекси?» — спрашивали друг друга мужчины. И добавляли: «Алекси нужен». Никто никогда не сказал, что ему нужен Аранбел. Еще говорили: «Надо с Алекси посоветоваться. Если Алекси не решит вопрос, то никто не решит».

К тому же Алекси всегда верхом ездил. Старая была лошадь Кучка, с животом обвисшим, жидким. Когда Алекси садился на нее и трогал поводья, было слышно, как хлюпает у Кучки живот. И все-таки лошадь есть лошадь. А у Аранбела лошади не было, и ходил он всегда пешком, согнувшись. При ходьбе он забавно вертел кистями рук, и все считали, что это оттого, что Аранбел разговаривает сам с собой.

На свои деньги обязательно им по книжке куплю. У Бога в долг возьму, а куплю. Пусть, когда на пост заступают, и книжки с собой берут. И заглядывают в свои книжки, чтобы не заскучать. По одной хорошей книжке — с меня.

Пока Алекси говорил, Баба согласно качал головой, как бы выражая готовность быть свидетелем его обещания, а потом сказал:

Иди, не сиди.

Алекси коснулся его руки:

Рядом с Кударской канцелярией кооператив есть, недавно я там книги видел. Как только в следующий раз буду в Кударе, обязательно в этот кооператив загляну. — Тут Алекси снова повернулся ко мне: — Вы теперь в каком классе учитесь?

В четвертый пошли.

Ага, видишь? — обернулся он к Баба. — Мужчины уже, мужчины.

Тогда и Баба повторил:

Не сиди уже, зайди пока к Гисо, потом поговорим.

Алекси взглянул на Баба смущенно и просительно:

А если они уже убрали стол? Что же я буду их беспокоить?

А что такого, если и убрали? В него что, волов нужно запрягать? Не могли его убрать так рано, зачем его убирать! Вон и Димела с Чиколой снова в дом зашли.

Тогда я Кучку тут оставлю, да?

Оставь, что с ней будет!

Алекси ушел. Я смотрел ему вслед и гадал о том, какие он привезет нам книги из того кооператива, что стоит рядом с Кударской канцелярией. Потом я устал гадать и решил пойти в амбар Гисо и залезть на наш чердак.

Скоро, думал я, появятся и Гела с Ила, и тогда я расскажу им о том, что Алекси нам книги обещал. Хорошо бы, если бы он выбрал хорошие книги! Перед тем как отпустить нас на летние каникулы, наша учительница Фаризат читала нам книгу: вот это была книга! Она не закончила нам читать. Дальше, говорит, осенью прочтем, когда снова начнутся занятия. Называлась она «Али-баба и сорок разбойников». Книга была написана по-русски, и Фаризат читала кусками и тут же нам переводила. Мы дочитали только до того места, где брат Али-бабы, Касум, заснул в пещере разбойников…

А там я и сам заснул, кажется. А может быть, не заснул; кто знает. Но если и заснул, то спал совсем недолго. Потому что вскоре снизу, из дверей амбара, до моего слуха донеслось, как кто-то кого-то позвал:

Кис-кис!..

Это было сказано тихо, почти шепотом. Но потому как мне показалось, весь мир и прислушался к этому призыву — и насторожился. И не осталось в нем такого уголка, куда бы ни проникли два этих звука, острых, как наконечник стрелы. Наверное, потому я и сам проснулся. Точно, спал я. Потому что если я не спал, то как я мог не услышать скрип амбарной двери? Этот тяжкий длинный скрип, который слышно даже на ныхасе! Значит, я спал-таки, спал. И этот шепот тоже был всего лишь сон. Стал бы я обращать внимание на всякие шепоты, если бы это было наяву!

Пока меня одолевали такие сомнения, из-под лестницы послышался какой-то невнятный шум, а затем раздался резкий сдавленный возглас:

Их-хи?!

Это было похоже на то, как если бы кто-нибудь одним ударом молота вбил клин в трещину тугого, плотного бревна.

Снова объяла мир тишина, еще более глубокая и внимательная, но длилась она недолго. Как могла она длиться долго? Такая тишина не может длиться долго.

Тише, тише, будь ты неладен, это я, я!

Это ты? Ты?!

Да, да, это я.

Ты?!

Да! Только тише! Если узнает кто-нибудь, мой позор и воды целого ущелья не смоют.

Голос как будто знакомый, но он так сдавлен и напряжен, что поди разбери. Тогда и другой голос простонал:

О боже!

Бессознательным рывком я сел на месте. Да это же голос Чиколы, гостя Гисо, родственника их новой невестки! Того самого одноногого Чиколы, который танцевал у дома Гисо сначала один, потом с Болатон!.. У меня волосы встали дыбом; я чувствовал, как они шевелятся, мне казалось, что я даже слышу их шорох. Так ведь это Гисо амбар, это наше место, здесь мы остаемся на ночь, чтобы охранять колхозную картошку; а он что здесь делает?! Ему что, не нашлось для ночлега другого места, кроме амбара? В темноте я пошарил одной рукой слева, другой — справа. Ни Гела, ни Ила не было рядом. Вот и еще чудеса!

Где Гела? Где Ила? Почему они не пришли? Или они спустились, чтобы обойти поле? Может быть, они будили меня, да не смогли и тогда оставили и пошли с Фиткой? Как же они поднимутся сюда снова, когда вернутся? Ведь там внизу…

Я услышал внизу шум каких-то резких движений. И почему-то в темноте мне представился не Чикола, а великан, из тех, какими нас пугали, когда мы были маленькими: большой и волосатый. Мне казалось, что если я присмотрюсь хорошенько, то увижу его и в этой тьме. Но я ничего не увидел, а только услышал:

Что ты делаешь?..

Что, что: обнимаю тебя!

Как — обнимаешь?..

Как, как: хорошо!

Потом их шепот смешался с шорохом сена.

Твое платье…

Я оторопело и бессмысленно завертел головой, расширив глаза: это был голос Болатон! А она-то что делает в чужом амбаре с чужим человеком?! Да еще, дескать, твое платье, да еще, дескать, что с платьем станется!.. И тогда я снова поверил, что не бодрствую, а сплю, и вовсе не наяву слышу эти слова, а во сне.

А-а-а, чтоб меня… — прохрипел, будто кто-то сжал ему горло, Чикола, а потом издал глухой стон: так, верно, гудела бы сухая утоптанная земля в амбаре, если бы кто-нибудь сбросил с чердака камень в человеческий обхват. Они замолчали; было только слышно, как мягко и приятно для слуха, размеренно и ритмично, шуршало сено. Потом и шуршание прекратилось, и я услышал их возбужденное, неистовое дыхание; они дышали так, словно только что прибежали с края земли. Меня охватило беспокойство, и как будто мне и самому стало не хватать воздуха. Тогда я снова вспомнил про Гела и Ила: наверное, они вовсе не приходили сюда, решив, что если сегодня Атинаг, то можно и не идти, потому что кто же крадет картошку в Атинаг! А на самом деле, думал я, это очень может быть. Может быть, в эту самую минуту кто-нибудь, перескочив через плетень, уже копает колхозную картошку, — кто знает! Спуститься, обойти поле? Да я пошел бы и один, если бы Фитка был со мной, не побоялся бы. Но как мне спуститься?

К тому времени я снова расслышал их голоса — странно умиротворенные голоса. Такие, как если бы они долго болели, а теперь наконец стали здоровы.

Какая жесткая у тебя щетина! Я себе губы стерла.

Да, жесткая. Бритва ее не берет; когда бреюсь — слезы ручьем текут.

Вот, значит, почему ты небрит?

Нет, не потому я небрит. Стыдно мне это. Там мои товарищи в кровавом месиве вязнут, а я прихорашиваться буду?

Ты свой долг исполнил.

Нет, не исполнил. Мой долг был биться. Биться и биться, пока хоть один фашист жив, а потом этого последнего фашиста я сам должен был придушить, сам!

Тебя отпустили.

Меня не отпустили. Меня отправили домой, потому что от меня половина оторвалась.

Твоя лучшая половина уцелела, — сказала как будто со смехом Болатон.

Интересно, чего она посмеивается?.. Они замолчали, и мне почему-то показалось, что в эту минуту Болатон спрятала свое лицо — свой прямой нос и припухлые губы — под мышкой у Чиколы, и мне нравилось думать, что так оно и есть. И Болатон затихла, как рыба под камнем.

Лучшая половина! — дрогнул усмешкой и голос Чиколы, но тут же взял прежний тон. — Я не хотел возвращаться. Я хотел идти вперед, а не назад. Когда во мне закипала ярость, я думал: эх, если бы можно было выстрелить мной из пушки! Упасть бы в самую их гущу, взорваться и обратить их в пыль! Или выйти к ним по-мужски, с голыми руками, хотя бы против целой роты, чтобы свою ярость до краев утолить, а там… — здесь голос Чиколы оборвался, и послышалось лихорадочно-прерывистое бормотание Болатон.

Жесткий ты — и пусть… колючий ты — и пусть…

Наверное, теперь она принялась целовать Чиколу. Меня взяла досада. Чего она лезет? Почему не дала Чиколе договорить? Какое там к черту колючий и пушистый?!

Оба смолкли, и мир снова показался мне необитаемым, ненастоящим; звенящая тишина говорила о его мнимости. А потом в этой звенящей тишине прозвучал шепот Чиколы. Прозвучал в ней, но не соединился с ней.

Ох-ох-охх! Я опять…

Иди же, иди, если опять!.. Вот я, вот!.. Только трогай меня полегче, ребра переломаешь! — пробормотала Болатон, и ее голос сорвался на сладкий судорожный стон.

Они вновь принялись вздыхать. Но теперь как-то вразнобой: то Чикола вздохнет, то Болатон, будто они договорились вздыхать по очереди.

Тогда я снова решил было как-нибудь доползти до лестницы, спуститься и улизнуть. Не слушать же мне до утра их вздохи и шепоты! Но это было невозможно: Чикола и Болатон находились прямо у подножия лестницы. К тому же этот ужасный длинный скрип амбарной двери! Если мне и удастся проскочить мимо них незамеченным, то этот скрип им ясно расскажет о том, что здесь кто-то был, что он слышал и шепоты их, и вздохи! И что тогда они будут делать? Бог с ним, с Чиколой, пусть он делает что хочет, но — Болатон, вдова Кобла, как ее еще называли мужчины села, — что она-то будет делать? Эта всеми уважаемая, добрая Болатон с ее приятным голосом, с ее мягкой улыбкой. Когда она клала мне на голову свою тонкую ладонь, тепло ее проникало до самого сердца. За любую работу хваталась Болатон, лишь бы угодить старшим женщинам, и при этом, бывало, сама же смущенно и виновато улыбалась.

Это как же тебе пришло в голову попросить, чтобы здесь тебе постелили! — вздохнула Болатон со счастливым смехом. — Когда ты сказал Базиан отнести войлок в амбар, меня так ударило в жар, что я испугалась, что сейчас вспыхну головешкой и стоя дотла сгорю! Потом я краем глаза поглядывала, не понесет ли Базиан войлок. И вот: семенит с ним, свернутым в трубу, в сторону амбара. Я все представляла себе, как она стелет войлок на мягком душистом сене, и думала: «Ах, теперь бы пробраться туда как-нибудь, да и притулиться к нему!»

Боже великий! — вздохнул и Чикола. — За что ты сподобил меня такого счастья?!

А как ты танцевал! На своей одной ноге! Представляю, каково было бы, если бы у тебя и другая… Нет! Другой не надо. Смотрела на тебя и думала: все должны танцевать на одной ноге. Для танца двух ног не надо. Одна нога и две руки — вот все, что нужно для танца. И что только заставило тебя танцевать, будь ты неладен!

Сказать тебе?

Скажи.

Твой взгляд. Я перехватил один твой взгляд, когда мы еще сидели за столом, и дверь моего сердца распахнулась со скрипом, как эта амбарная дверь, и так и осталась распахнутой, а скрипеть не перестала…

Потом я заснул. Впрочем, я не уверен, но, если я не заснул, почему я не заметил, как и когда ушли Чикола и Болатон? Что бы ни было, а уж скрип двери я не мог не услышать! Значит, я заснул-таки. И не как-нибудь, а крепко. Снаружи было уже совсем светло. Гела и Ила, стоя на лестнице, склонили надо мной свои взъерошенные головы. На лице у обоих застыла виноватая и примирительная полуулыбка, похожая на сорванный до времени кислый плод. Я, конечно, обрадовался, но не упустил случая побурчать на них — за то, что оставили меня на ночь одного. Они принялись оправдываться. Гела стоял на одну перекладину ниже, чем Ила, но их плечи были вровень, и в сумерках амбара казалось, что у Ила две головы.

Когда начало темнеть, мы пошли к амбару, — торопливо говорил Ила; наверное, он не хотел, чтобы его кто-нибудь перебил. — По дороге к вам заглянули — там говорят, что ты уже ушел. Потом видим — гость Гисо, Чикола, идет, да так далеко бросает вперед свои палки, будто за ним гонится кто. До амбара доскакал, дверь распахнул и через порог перескочил. Мы к самой двери подошли, постояли, послушали… Видеть его не видели, но по тому, как он пыхтел, было понятно, что он спать лег. Как мы после этого могли сами зайти?..

Ила повернулся к Гела, давая понять, что он закончил. Тогда и Гела сказал:

Вот мы и пошли сами вокруг поля, целых два круга сделали, и Фитка с нами. А потом из Кутарджина овец Закаевых пригнали. А вы тут дрыхли — ты и Чикола, — добавил Гела. — Небось, храпел он?

Ничего он не храпел, — сказал я.

Как бы Чикола храпел, если он и не спал вовсе! Но этого я уже не сказал.

Небось, ты спал, потому и не слышал, как он храпит, не то бы… — Ила угрожающе покачал головой.

Ничего я не спал, — сказал я. Но тут же, одумавшись, согласился: — Хотя… да, спал, спал.

Ты ведь здесь уже был, когда он пришел?

Да.

А скоро ты уснул после того, как он пришел?

Не так чтобы скоро, но и не так чтобы не скоро.

А кто раньше уснул, ты или он? — не унимался Ила, будто допрос вел, и тогда я изобразил возмущение.

Откуда мне знать, кто раньше уснул? Будто я для этого здесь ночевал: чтобы узнать, кто раньше уснет, я или Чикола! — Потом я повернулся к Гела: — А овцы Закаевых что делали в такое время в Кутарджине?

Паслись.

Разве овцы пасутся ночью?

Еще бы не пасутся! — сказал громко Гела. — Слезай и пойдем, сделаем еще один круг, пока люди скотину не выгнали.

Он снова взял начальнический тон. Он всегда думал, что имеет на это право, потому что был выше нас обоих ростом.

Войлок еще там? — спросил я.

Гела глянул вниз через плечо.

Вон лежит, в трубу свернут.

Свернут, да?

Да.

Они спрыгнули с лестницы, потом спустился и я, и в это самое время со стороны ныхаса донеслись тревожные крики женщин.

Ты посмотри, что она с нами сделала, эта несчастная, ты посмотри! — звонкий вопль Хубулон отчетливо выделялся среди общего гвалта. Хубулон была женой Чего, старшего брата Кобла. — Где это видано, чтобы вот так встать и уйти! Ни о чем не подумала, ни о ком не подумала!

По тому, как становились громче их крики, было понятно, что женщины направлялись к амбару. Но зачем они шли к амбару и почему кричат — этого я не понимал и чего-то испугался. Я подтолкнул моих друзей к выходу в надежде, что нам удастся выскочить из амбара и скрыться, пока не подошли женщины, но мы как-то замешкались, смущенные неожиданным шумом, и не успели. Те уже ввалились внутрь, оставив позади себя длинный и раздраженный скрип двери.

Увидев на сене свернутый войлок, Хубулон пнула его ногой.

Еще и прибрала за собой, распутница! Ишь какая прилежная!

О каком ты распутстве говоришь, Хубулон? — Калиан недоуменно подняла сперва одну руку, подом другую. Калиан была женой Кебо, дяди Гела.

Она здесь с ним была, бесстыдница. Знала, что он тут лег, и пришла. Здесь они покувыркались, а когда ей ласки его понравились, она и побежала за ним!

Откуда ты знаешь, что она здесь была? Как можно!

Оттуда и знаю!.. Начало у меня ночью в висках стучать, вот я и пошла к ней. Эта ведьма руками любую боль снимает. Один раз уже было — потерла мне виски с минуту, и все прошло как не бывало. Так вот: пошла к ней, смотрю — дверь приоткрыта. Я захожу, зову ее — тишина. Тогда я ее постель потрогала — пусто! Где она еще была, если не тут? Не на шабаш же она полетела!.. Не зря она вчера с ним в пляс пустилась, иноходью кружила. У меня сердце сразу екнуло: что-то здесь, думаю, есть! Но такого кто мог ожидать!.. Нет, ты посмотри на эту бесстыдницу! Знать бы наперед — я бы ей кожу-то с лица содрала бы! Пусть бы потом бегала на свидания.

Да будет тебе про кожу-то, — нерешительно сказала Калиан.

Так бы ей и надо! Сгореть бы тому дому, из которого она к нам пришла! — не унималась Хубулон. — Как нас опозорила, так пусть и сама не найдет пристанища!

Здесь выступила вперед Бигулон, старшая сношенница Хубулон:

Оставь ее, Хубулон, да и пусть идет себе! Сколько ей, молодой еще женщине, вдовствовать?

Ну и шла бы сначала в свой дом, а уже оттуда бежала бы куда и с кем хочет! Тогда бы на нас никто пальцем не показывал. А теперь о нас не песню, небось, сложат! Чья еще невестка убежала из дому с первым встречным? Когда наши мужчины с войны вернутся — стать бы ей их жертвой! — разве они не спросят нас: а вы-то, вы-то куда смотрели?!

Лишь бы они вернулись, а Болатон пускай и еще раз с кем-нибудь сбежит! — сказала младшая сношенница Хубулон, Габион, жена Сили.

Тогда я все понял: ушла Болатон, с Чиколой ушла. Теперь вместе будут жить. Мужем и женой. Как они будут радоваться друг другу!.. Понял — и снова испугался: а вдруг кто-нибудь из женщин узнает, что я тоже был здесь, когда Болатон пришла к Чиколе, и начнут меня расспрашивать о том, что они говорили и что делали: что я тогда им скажу?.. Странно, что я ничего не слышал о том, что они собираются уйти вместе. Наверное, после того как я заснул, они еще долго говорили и радовались друг другу. А может быть, они и вовсе не спали и решили уйти уже после того, как я заснул.

В это время появилась и молодая невестка Гисо, Базиан. Хубулон бросилась к Базиан:

Ты тоже! Ему что, больше негде было постелить, кроме как в амбаре?!

Базиан замерла, положив ладони на щеки, и некоторое время молчала.

Он говорит: «Постели, — говорит, — войлок в амбаре». Как бы я ему сказала: нет, не постелю?!

Не сказала — вот и расхлебывай теперь!

А что им-то, Базаевым, расхлебывать? — сказала Бигулон. — Такую невесту даром взяли. И как он только уговорил ее, этот Чикола, будь он неладен!

Уговорил! — ехидно воскликнула Хубулон. — Будто ее пришлось уговаривать, если она сама к нему порывалась, все веревки оборвала! Когда ей понравилось, как он ее тискает, нужно ли было ее уговаривать! — тут Хубулон наконец повернулась и к нам и затопала ногами: — А вы что здесь стоите, рты разинули? А ну, вон отсюда!

Мы друг за другом бросились наружу.

В тот день я дежурил на краю оврага за домом Гисо. Вдруг вижу: Гела стоит на гребне Кутарджина и машет одной рукой Ила, другой — мне. Я посмотрел в сторону хлева Бецаевых — Ила уже спрыгнул с плетня и побежал в сторону Кутарджина. Не мешкая, я тоже пустился в сторону Кутарджина вдоль плетня. Гела и Ила я застал на краю картофельного поля. В том месте, где плетень почти примыкал к грядкам. Они стояли согнувшись, как два маленьких старика, и смотрели на пару пустых клубней, черневших у их ног. Стебли вырытых клубней лежали рядом, сложенные в снопы.

Смотри! — сказал Гела, как только я подошел.

Два клубня! — добавил Ила.

Немного запыхавшись, я присел на корточки и, глядя на опустошенные клубни, как будто откуда-то издалека услышал: «Всего два клубня, два. Не рухнет же небо из-за двух клубней! Когда будем у Дадаза, разведем костер и бросим их в угли. Что может быть вкуснее картошки, запеченной в углях!»

Чикола! Да ведь это его слова! Когда же я их слышал? Пока я не спал, они не говорили ни о картошке, ни о том, чтобы уйти вместе. Значит, если он это говорил, то уже после того, как я заснул. Но, если я спал, как я мог слышать то, что он говорил?

Наверное, он подождал, — сказал Гела, повернувшись лицом к Ила, — чтобы мы ушли, а потом перескочил через плетень — и давай копать.

Перед моими глазами опять встал Чикола. Он твердо уперся ногой в землю, распростер в стороны свои руки с толстыми палками, и палки тяжко раскачивались в руках Чиколы: он походил на весы, которые были у грузин, привозивших к нам вьюки с грушей. Разгрузив товар, его хозяин первым делом принимался править свои деревянные весы. Эти-то весы и напомнил мне танцующий Чикола. Он, конечно, был больше тех весов, много больше. Наверное, на таких больших весах в нашем селе нечего было и взвесить. Тем не менее в моей голове Чикола крепко соединился с весами, и позже я все думал о том, что можно было взвесить на палках Чиколы. Я никак не мог отделаться от этого праздного вопроса, он все никак не отставал от меня — ни дома, ни в дороге. Будто поселился во мне.

Много времени прошло с тех пор. Теперь из нашего села по утрам поднимается один-единственный дым. Дым тревоги. Подобный тем, что когда-то поднимались над башнями предков. Но то был дым другой тревоги; он говорил: враг подходит. А этот дым говорит: село уходит. Этот дым тревожнее прежних.

Я много исходил дорог. Пыль тех дорог осела на мои плечи и пригнула меня к земле. Когда спустя много лет я снова оказался на нашем ныхасе и присел на один из тех древних белых камней, я снова вспомнил одноногого Чиколу, танцевавшего напротив того места, где раньше стоял дом Гисо. И вдруг мне пришел в голову ответ на тот праздный и невозможный вопрос: на палках Чиколы можно было бы взвесить мир и войну. Откуда слетел ко мне этот ответ и насколько он верен, я и теперь не знаю. Но положи на одну чашу таких весов мир, а на другую — войну, вот точно так, как грузин клал с одной стороны свои груши, а с другой — наш сыр, — а потом, как и он, подними весы — и смотри…

Что мы теперь Алекси скажем? — спросил Гела.

А может, ничего не скажем? — пожал худыми плечами Ила.

И что потом?

А что потом? У него что, все клубни посчитаны? Сколько на этом поле картошки! Откуда он узнает? Стебли под плетнем спрячем, ямы выровняем, будто тут и не было ничего. Пусть потом докажет!

У Ила была особенность: его иногда так заносило, что даже Гела позади оставался. При этом Ила крепко стоял на своем и бросал по сторонам грозные взгляды.

Наверное, крупная была? — сказал Гела и добавил: — Вон какие толстые стебли!

Еще бы не крупная! — сказал Ила и тоже добавил: — Стебли толщиной с руку!

Тогда мне представилось, как Чикола и Болатон сидят у костра. Поворошив своей палкой угли, Чикола выкатывает из-под них картошку, берет ее, раскаленную, в руки, хлопает по ней ладонями, чтобы осыпалась ее черная прогоревшая корка, и подает ее Болатон. И Болатон берет картошку и виновато и счастливо улыбается. Так и сидят они у костра посреди долины, где-то под Дадазом, и едят картошку, запеченную в углях.

А ты что скажешь, Аби? — спросил Гела.

Мое имя — Сараби, но чаще звали меня Аби. Это был трудный вопрос. Я не усидел на корточках, поднялся, отступил на шаг и вдруг заметил, как из-за Кахра показался верховой и направил коня в сторону Магкотыкау. Я вскинул руку:

Вон всадник поехал!

Гела и Ила разом выпрямились и повернулись в сторону Кахра.

Должно быть, Алекси, — сказал Гела.

Почему должно быть? Будто кроме Алекси нет больше всадников! — возразил Ила с раздражением. Казалось, он не хочет, чтобы то был Алекси. — Всадников сколько хочешь. Кого еще может быть больше, чем всадников!

Как — никого нет больше, чем всадников?

А кого больше?

Пеших, кого же еще.

Пеших! Пеших только сейчас стало много, а раньше пеших совсем не было!

Так я тоже про сейчас говорю, а не про раньше!

Посмотрел бы я, как бы оно было, если бы лошадей на войну не забрали.

А если бы и мужчин не забрали?

Их как могли не забрать? Кто бы тогда воевал?

По-твоему, они должны фашистов пешком гонять? Как будто это легко — пешком фашистов гонять!

Пойдем, скажем Баба.

Что скажем? — посмотрел на меня Гела.

Что мы всадника видели.

Подождем, — сказал Ила. — Если он из Магкотыкау сюда направится, тогда и скажем.

В Магкотыкау располагался сельсовет. Там сидел Сардо, который был начальником для председателей местных колхозов.

А насчет картошки давай так решим: расскажем Алекси, но свалим все на Чиколу, — сказал Гела, задумавшись. — Чиколы уже все равно здесь нет, что он ему сделает! Скажем: видели, как Чикола копает, но не посмели его остановить. Как мы могли его остановить? — он на войне ногу потерял, а тут ему из-за двух клубней…

Да ладно тебе! — поморщился Ила. — На что Чиколе картошка?!

Как на что? Разве им есть не надо? Разведут где-нибудь по дороге костер, да и бросят ее в угли.

Я замер от удивления: неужели и Гела слышал те слова Чиколы? Как, где он мог их слышать? А если не слышал, то чего он брешет?..

Всадник так и не появился. Но мы все равно отправились на ныхас. То, что всадник остался в Магкотыкау, нас почему-то смутило и обеспокоило, и мы уже не могли просто вернуться на свои места и стеречь картошку. Впереди побрел Гела, за Гела — Ила, за Ила — я.

Баба только сейчас шел на ныхас. Он шел, держа на сгибе локтя старую шинель и с трудом передвигая как ноги, так и палку. На одном из камней сидел на ныхасе Гисо — сидел согнувшись, будто точил косу. Но у него не было никакой косы, и поэтому мне не понравилось, как он сидит. Когда он заметил Баба, он подобрался, сел прямо и сказал:

Иди, Тба, иди!

Баба бросил шинель на траву и медленно на нее опустился. Мы подошли и встали рядом. Гела сказал:

Из-за Кахра какой-то всадник прибыл, в Магкотыкау остался.

Баба поднял руку и посмотрел из-под ладони на дорогу, ведущую в соседнее село.

Кто бы это мог быть? Хотя, если бы у него были новости, он бы и к нам заехал.

Услышав эти слова, Гисо тоже поднял руку, прикрыв глаза от солнца, и посмотрел вдаль. А он-то зачем смотрел, если там никого не было?.. Так они и сидели оба с поднятыми руками — и Гисо, и Баба — и смотрели вдаль на пустую дорогу.

Кто бы это был и к кому? — снова спросил Баба и тяжело вздохнул.

Бог знает, — сказал Гисо и опустил руку на колено.

В это время из-за угла нашего хлева появился Алекси. Он вел в поводу тяжко фыркающую Кучку. На Кучке сидел Арисман, Бобаев Арисман, придерживая одной рукой костыли, лежавшие поперек седла.

Нет, ты только посмотри на них, а? — Баба вытянул в их сторону руку, которой только что заслонялся от солнца.

Фарн6 да будет здесь! — громко сказал Алекси и, не дожидаясь ответа, добавил: — Мы с Арисманом были на Дадазе.

Сидя в седле, Арисман упер костыли в землю, затем кое-как сполз с лошади. Его раненая нога висела, так и не распрямившись, рядом с другой.

Вот как! — Баба сделал движение, будто хотел встать.

Арисман посмотрел сперва на Баба, потом на Гисо.

Слышно, как пушки гремят, но нельзя сказать, что хорошо слышно. Никак не разобрать, чьи то пушки. Если бы поближе подойти да прислушаться, может, и можно было бы разобрать. А с Дадаза никак не разобрать.

Алекси посмотрел на Арисмана, покачал головой.

А все-таки те два выстрела, что сразу один за другим прогремели, наши были. Не может быть, чтобы не наши.

Может быть, и так.

Что же нам делать? Нет к нам вестника с той стороны. Как нам правду узнать?

Арисман стоял явно расстроенный: как же так? — его на самый Дадаз доставили, а он так и не разобрал, чьи там, под Дзауджикау, пушки грохочут.

Беспомощно понурясь, сидели Баба и Гисо.

Что же делать? — снова вздохнул Баба.

Подождем, что же еще. Бог даст, будет и к нам вестник, — сказал Алекси и как будто только теперь заметил и нас: — А вы что здесь делаете?

Мы на Кахре всадника видели, потому и пришли, — сказал Гела, склонив голову набок и как бы недоверчиво посмотрев на Алекси.

Я испугался, что он сейчас расскажет, что кто-то два картофельных клубня вырыл, и что это был не кто иной, как Чикола, и что мы даже видели, как он копал, но не решились его пристыдить, потому что он на войне ногу потерял. Но Гела ничего такого не сказал. Наверное, потому, что он не сам стал говорить, а Алекси спросил его.

И куда он потом делся?

Всадник? — уточнил Ила.

Всадник, всадник, кто же еще?..

В Магкотыкау остался.

Алекси покрутил головой.

Стерегите картошку, мальчики, внимательно стерегите. Не надо по сторонам зевать. Если хоть одного клубня колхозной картошки не досчитаюсь, тогда ни на кого не пеняйте. А пока пусть кто-нибудь из вас не поленится и сбегает за водой на родник.

На родник!.. Мы разом бросились по домам и через минуту уже спешили вереницей по тропинке, ведущей вниз через огород Гисо. У нас с Гела были кувшины, а у Ила — бутыль с длинным горлом.

Когда мы вернулись, на ныхасе был уже и Аранбел. Он был явно чем-то воодушевлен; одной рукой он держался за поводья Кучки, будто на ней не Арисман приехал от Дадаза, а он, Аранбел, приехал из Магкотыкау от самого Сардо. Другой рукой Аранбел то и дело взмахивал, как саблей.

Мышиные норы будут искать, чтобы в них спрятаться, вот посмотрим! Как Сталин сказал, так и будет!

Погоди, Аранбел, — сказал Баба, нервно подвинувшись на месте, — ты это сам слышал от Сардо или тебе кто другой передал?

Вот тебе уарайда7! Так ведь Сардо нас специально собрал, чтобы до нас эти новости донести, чтобы мы потом и вам все рассказали, чтобы никто не падал духом, чтобы ни у кого не опускались руки!

Я никогда не видел Аранбела таким возбужденным и смотрел на него, раскрыв рот.

Сардо не такой человек, чтобы сказать неправду, — сказал Баба.

Значит, Сардо говорит, что именно так Сталин и сказал, верно? — спросил Гисо.

Наверняка Сталин сказал, — вставил Алекси, — не может быть, чтобы не сказал.

Да продлит Всевышний его дни! И еще так Сталин сказал: держитесь, говорит, мои храбрые осетины; скоро, говорит, мы сломаем врагу хребет, и это случится прямо у подножия ваших гор!

Так тоже сказал? — Баба не усидел на месте и, подогнув под себя ноги, сел на коленках.

Сказал, сказал.

Да стать мне его жертвой, чтобы дети его были благополучны! Как бы мы были без него?

А вот посмотрим! — еще раз решительно махнул рукой Аранбел, потом взял у меня кувшин и, подняв его над головой, стал пить.

Тогда Алекси одной рукой забрал кувшин у Гела, другой — бутыль у Ила. Кувшин подал Арисману, а сам стал пить из бутыли. Стояли трое и пили воду, и было слышно, как они звонко и удовлетворенно глотают, а Баба и Гисо смотрели на них, подняв головы и прищурившись.

Потом Гисо повернулся к нам:

Ступайте-ка, зайдите в дом. Пусть соберут чего-нибудь, и фынг8 с собой прихватите. Мы и отсюда вознесем благодарность Богу.

Алекси согласно кивнул и, подняв глаза, посмотрел в сторону дома Гисо. Наверное, ему вспомнилось, как вчера на этом месте танцевал Чикола.

Октябрь, 2009

Перевод с осетинского Ирлана Хугаева

1 Баба — дед, дедушка.

2 Ныхас — место, где на досуге собираются мужчины села, делятся новостями и обсуждают вопросы общественной жизни.

3 Дæ низтæ [дын ахæрон] — досл. «съесть бы мне твои болезни» (фразеологизм; благопожелание старшего младшему).

4 Дзæуджыхъæу — Владикавказ.

5 Дадæз — гора в Южной Осетии.

6 Фарн — мир, счастье, благодать.

7 Уæрæйдæ — припев в народных осетинских песнях; идиома; здесь выражает удивление и недоумение.

8 Фынг — невысокий круглый трехногий столик, имеющий, помимо бытового, сакральное значение.