Ян ТУАЛЛАГОВ. САН СЕИЧ. Рассказы

РУКИ МАТЕРИ

С большой благодарностью моему другу и коллеге Олегу Аврамовичу Бесолову, который подсказал сюжет.

Дзаман пришел с работы уставший, но довольный и даже радостный. Началась уборка яровых, ожидался хороший урожай. День начался с короткого митинга и напутствия заведующего отделом сельского хозяйства, механизаторы пообещали провести кампанию без потерь и в срок, секретарь райкома отметил хорошую подготовку техники и складов, кружились литсотрудники районной газеты, неустанно щелкал затвором фотоаппарата неутомимый фоторепортер Урузмаг, и после короткого митинга зерноуборочные комбайны вступили в битву за урожай.
Дзаман работал учетчиком. Должность была не руководящая, но важная и уважаемая, а так как он относился к своей работе ответственно и, надо сказать, знал ее «как свои пять пальцев», ему дозволялось иногда больше, чем просто учетчику. Например, сегодня его пригласили на наспех сколоченную и обитую красным кумачом трибуну, где он стоял не совсем рядом, но все же с начальством. А еще ему дозволялось ездить на бидарке. Дзаману ее никто не выдавал. Он ее нашел поломанную, со сгнившим деревянным кузовом в одной из бригад. Ходил на поклон в мехцех к слесарям и сварщикам, а новый деревянный кузов сделал его зять, муж младшей сестры, который работал в соседнем колхозе и кроме отличного работника слыл еще прекрасным столяром. Короче говоря, у Дзамана была отличная бидарка, на которой он рано уезжал на работу и в сумерках приезжал обратно.
Дзаман смыл с себя пыль полей, жена Мадиса быстренько поставила ужин на стол и присела рядом. Пока тот ел, молчала, но заискивающе смотрела на него, а когда был выпит последний глоток вечернего чая, придвинулась к мужу и, глядя в глаза, сказала:
– Нæ лæг [так осетинские жены обращаются к своим мужьям, непременно во множественном числе]…
Дзамана пробрала дрожь, меньше всего он хотел в этот торжественный день, который так хорошо начинался и прошел, затрагивать эту тему.
– Я сегодня от Милки, работницы детской молочной кухни, узнала, что твой зять приезжал за детским питанием. Значит, она оторвала его от груди. Решайся, пока старшие дети не привыкли к нему, да и матери легче будет сейчас, чем потом.
Будучи человеком очень нерешительным и чувствительным, Дзаман, что называется, долго созревал для принятия какого-либо решения. Имея дело на работе с подсчетами, он по нескольку раз перепроверял себя и сомневался, даже когда после дважды два ставил четверку. Когда началась война с Гитлером, его призвали на третий год, и все родные и знакомые, зная о его тонкой душе и мягкости характера, мысленно прощались с ним навсегда. Но у каждого человека, говорят, есть свой ангел-хранитель, он хранил юношу с тонкой шеей, которая нелепо торчала из воротника серой шинели. Проверив его грамотность, а он окончил семилетку, что тогда считалось хорошим образованием, определили в интендантскую службу, что, конечно же, тоже очень важно, хоть не так опасно, как на передовой. И еще после войны он почти год дослуживал где-то в Херсонской области, пока его не демобилизовали.
Дома никого во время войны не было, кроме двух сестер и старой Басион, так по фамилии называли вдову дяди Дзамана Азамата, который еще задолго до войны работал в одном из горных селений на рудниках. Там же познакомился с Басион, поженились, появился сын, которому дали имя деда – Алихан. Но потом Азамат заболел какой-то легочной болезнью, и семья вернулась в родное село в отцовский дом. Перед войной Азам, как его называли домочадцы, умер, и Басион осталась с сыном Алиханом, да еще с Дзаманом и его двумя сестрами, одна из которых была намного старше Дзамана, а другая младше лет на пять. Как они жили, как их спасала от голода бедная вдова, знала только она сама. Только в начале войны едоков в семье, как не грешно такое говорить, стало меньше. Алихана призвали на войну, и через три месяца на него пришла похоронка. С тех пор Басион стала безмолвной и до конца жизни не снимала черного. Никто не видел, как она ест, никуда не ходила, кроме как на похороны. С утра до вечера крутилась в доме, как белка в колесе, и только вечером уходила в свою келью, маленькую темную комнатку, куда никто кроме нее не смел входить, садилась на старый сундук, доставала откуда-то носовой платок, разворачивала его и долго смотрела, как на икону, на две частицы солнца. Это была пара золотых серег с довольно крупными камнями. Басион смотрела на них, но видела мать, дарящую ей на свадьбу эти серьги, которые та когда-то получила от своей матери. Смотрела Басион на серьги и мысленно спрашивала с некоторым упреком: «Неужели, мама, ты такой судьбы мне желала?» Она давно перестала ценить все материальное, и это золото для нее было только воспоминанием о беззаботной юности, о девичестве, о заботливых руках матери, прикосновение которых лечило лучше всяких лекарств, и добрая строгость отца, который даже перед свадьбой сказал:
– Доченька, если у тебя есть малейшее сомнение в правильности твоего выбора, даже сейчас не поздно отказаться. Но если ты решилась, знай: этот дом всегда будет твоим, но обратной дороги сюда нет.
А еще она эти серьги чудесным образом уберегла в самые суровые голодные времена от «торгсина» (были такие магазины, где фамильные драгоценности можно было обменять на продовольствие, в основном на зерно). Было голодно, холодно, но материн подарок был сохранен.
Ранним апрельским утром сорок шестого года у дома остановилась полуторка, из кузова которой спрыгнул бравый солдат. Форма на нем сидела так, как будто он в ней родился, блестящие хромовые сапоги и чемоданчик в руке. Младшая сестренка первая выбежала и повисла на шее у брата. Потом вышли остальные, собрались соседи. Дзаман был красив как Бог, все старались прикоснуться к нему, завидовали, всплакнули те, которые не дождались. Вышла и Басион, обняла, а потом ладонями провела по лицу Дзамана и встала поодаль.
Грузовик, который привез солдата, не уезжал. Вдруг пассажирская дверь открылась, и то, что произошло дальше, привело в легкое недоумение и даже в оцепенение окружающих. С подножки спрыгнула девушка и, подобрав подол своего платья, громко, пожалуй, как не подобает горянкам, произнесла: «Здравствуйте! Я Ася!» «Вот это да! Ай да Дзаман!» – промелькнуло у всех в головах. Потеряв дар речи, все начали разглядывать девушку, которая совсем не была похожа на наших. И белокурая коса была заплетена по-другому, курносая, и разрез больших и бездонно-синих глаз не наш, и розовые щеки, что называется, кровь с молоком, и не по-нашему красивая фигура, и платье, и туфли, которых здесь не носили. Никто тогда не ответил на приветствие незнакомки, и только Басион, чтобы разрядить обстановку, без слов взяла гостью за руку и отвела в дом.
Дзаман последний год дослуживал в Одесском военном округе на Херсонщине, где заведовал складом военного имущества. Иногда с такими же молодыми солдатами сбегал вечерами из части в рыбацкий поселок, где устраивались танцы. Там-то он и познакомился с восемнадцатилетней Асей. Асе понравился красивый и высокий парень, говорящий грамотно по-русски, но с каким-то интересным акцентом. Местные парни не приветствовали вторжение солдат в их мирную жизнь, тем более что девчата отдавали в танцах предпочтенье хорошо одетым военным. Девушки вообще в своем большинстве падки на военную форму, и когда однажды Дзаман провожал Асю домой, несколько парней подстерегли его, и в неравной схватке наш герой был побит, что, впрочем, не уронило его в глазах Аси. Дальше больше, как часто бывает, возникли чувства, потом чувства начали крепнуть. А еще через некоторое время совершилось знакомство с родителями и братом Аси, и перед самой демобилизацией молодая пара оформила свои отношения. О том, с каким чувством отпускали родные свою дочь на «дикий» Кавказ, история, как говорится, умалчивает, факт в том, что красивая украинская девушка оказалась в осетинском доме.
И понеслись, как поется в песне, дни и недели, словно с горки, вниз. С большим трудом Ася адаптировалась к осетинским реалиям, к быту, и особенно невыносим был языковой барьер. Вроде бы все окружающие достаточно хорошо знали русский язык, но между собой говорили по-своему даже в ее присутствии. Со временем она поняла, что самым близким ей человеком после мужа, конечно, стала старая Басион (Господи, прости! Какая она была старая?! Ей не было и пятидесяти, но горе и непрестанный тяжелый труд превратили ее в старуху), но она была безмолвна. И только каким-то непонятным для других языком почти невидимых жестов и движений она посвящала Асю в хитрости осетинского быта. Было забавно смотреть, как та вылавливала своими красивыми, немного полноватыми ручками сыр из старого эмалированного ведра, или теми же руками «притаптывала» тесто, чтобы потом сформировать пирог. Часто из-под ее рук выходил брак, который исправляла потом Басион. Как бы то ни было, Ася очень старалась, и это подкупало окружающих.
Но в доме был один человек, который был непреклонен в своем намерении любой ценой избавиться от «этой хохлушки», как ее называла старшая сестра Дзамана Заира. Заира с самого первого взгляда невзлюбила сноху за то, что она была из другого народа, за то, что ее единственный и любимый брат, достойный лучшей в Осетии девушки, привез какую-то «лягушку», и не дай Бог, у них появятся лягушата – на кого они будут похожи?! Даже ненавидела за то, что она красива, похожа на девушек из любимых фильмов. Боже упаси кому-нибудь при ней похвалить Асю! Это враг. Чтобы долго не распространяться на эту тему, в конце концов, собрав из родственников группу поддержки, золовка (действительно «змеиная головка») сделала жизнь молодой невестки невыносимой, нейтрализовала вместе со своими тетками слабовольного Дзамана и, в конце концов, изгнала Асю.
О чем думала в своей келье Басион, никто не знает, но и она не смогла защитить ту, которую успела полюбить. Все закончилось банально. Попросили знакомого шофера, который возил грузы на Ардонскую станцию, отвезти Асю на поезд, «и пусть дует в свою хохляндию». Так сказала Заира. Проводы были недолги: вышли несколько соседок, для вида сделали печальные глаза, Ася села в кабину, и только хотела захлопнуть дверь, как увидела старую Басион, которая появилась в калитке и спешила к ней. Ася снова вышла из машины. Басион подошла, взяла ее руку в свои и положила в ладонь две крупицы солнца, потом сомкнула пальцы ее в кулак и поднесла тыльной стороной сперва ко лбу, а потом к губам, таким образом, попросив прощения за своих родственников, которые так несправедливо и жестоко обошлись с ней только за то, что Ася не их рода-племени. После чего старуха удалилась в дом. Шофер в очередной раз нетерпеливо бибикнул, и Ася уехала на свою херсонщину, увозя в своем чреве маленькую жизнь, о которой не успела еще сказать никому. Наверно, надеялась, что ее Дзаман все-таки приедет к ней, и заживут они своей, независимой ни от кого жизнью.
Послевоенная жизнь стала налаживаться, страна большими темпами «зализывала» военные раны. Ваш покорный слуга родился через 12 лет после войны, и мои одногодки ее следов уже не застали. Все было отстроено, дети накормлены, обуты, одеты, работали детсады и учебные заведения, а война грохотала только где-то далеко в военных фильмах, в книжках и скупых рассказах тех, кто ее пережил. Строились новые промышленные предприятия, электростанции, работали колхозы, совхозы, наша наука проникла в секреты атома, а еще через три года мы первыми в истории шагнули в космос. Вспоминая все это, думаешь, сколько же еще времени надо нынешним, чтобы преодолеть постоянные кризисы, вымирание сел, ежегодную миллионную убыль населения и много еще чего. Сколько еще пенять на проклятые девяностые годы?! Впрочем, я отвлекся, и это тема для отдельного разговора.
Ни на какую херсонщину Дзаман не поехал и через несколько лет, как это часто бывает, по указке женился на засидевшейся в девках Мадисе. Она была отличной хозяйкой, и на работе ее ценили, но был один, пожалуй, самый существенный изъян – она была бесплодна. Друзья жалели Дзамана и иногда за рюмкой араки, как самые близкие и доброжелательные люди, советовали ему отправить жену в родительский дом и еще раз жениться. «Кому ты оставишь то, что нажили твои родители, что заработал ты сам? Надочажную цепь кому передашь?» Дзаман, помня однажды совершенную подлость, отбивался от советчиков как мог, говорил, что сам об этом думал, но не может отплатить черной неблагодарностью Мадисе, которая ухаживала за Басион до самой ее смерти, как за своей матерью, последние несколько лет недвижно пролежавшей в кровати.
Зарема, младшая сестра Дзамана, росла разбитной девахой. Она меньше всего пожила с родителями, которые умерли перед войной. Все ее жалели, она была общей любимицей не только в доме, но и на всей улице. Лучший кусок в доме оставляли ей, лучше одевали и всячески баловали. Ей прощались мелкие шалости, то, что не прощалось другим. Своенравная девица свысока поглядывала на сверстниц, как будто была дочерью партийного босса. Парням она нравилась, но те сторонились ее, боясь, что она выкинет какой-нибудь фортель, оскорбит их в лучших чувствах. Поэтому поддерживали с ней просто дружеские отношения. Но, как говорится, сколь веревочке не виться… Одним словом, встретила она свою судьбу в соседнем селе и колхозе в виде молодого человека по имени Бабек и после свадьбы из ветреной девушки, на удивление всем, превратилась в отличную хозяйку. Конечно, этому способствовала и семья, в которую она попала, а главным образом ее муж, не по годам серьезный и, что называется, основательный, не знавший отдыха ни на работе, ни дома. У него была давняя страсть к древесине, из которой он изготавливал различную мебель и другие предметы быта, и они пользовались большим спросом у людей, принося дополнительный доход в дом. И вот в таком доме Зарема стала хозяйкой. А еще она оказалась очень плодовитой. В первый же год совместной жизни родилась двойня, мальчик и девочка, через год – еще мальчик и вот теперь еще один мальчик, которому дали модное неосетинское имя Стасик. Вот об этом-то Стасике постоянно заводила речь Мадиса с Дзаманом со дня рождения малыша.
– Попроси, пусть отдадут его нам, у них, судя по их «разгону», еще будут дети. Зарема тебе сестра, значит, вы с мальчиком – одной крови, будет нам ради кого жить.
Дзаман сперва в штыки принял такую идею: не жеребенка же и не теленка, мол, просишь! Но хоть говорят, что муж иголка, а жена нитка, на практике чаще совершается то, что задумала женщина.
В этот теплый июньский вечер Мадиса окончательно и положительно решила вопрос об усыновлении сына сестры Дзамана. Дзаман сдался, хотя трудно себе представлял, как это возможно. В ближайший выходной после уборки яровых решили ехать в соседнее село с трудным предложением, скорее, просьбой. За все это время, до назначенного дня, Дзаман измучился, работа не шла, ошибался в своих подсчетах, потому что мысли были совершенно в другом месте. Он часами проигрывал ситуацию, как они придут, как сядут за стол, как он скажет… На этом его мысли обрывались, и он начинал сначала.
Была середина лета, когда ранним воскресным утром Дзаман запряг в бидарку лошадь, долго чертыхался, возясь со сбруей, и по дороге тоже пару раз останавливался якобы подтянуть подпругу, подолгу курил. Мадиса понимала его душевное состояние и не торопила. Как умная женщина, понимала, что одно неосторожное слово может разрушить все, что она вынашивала последние три-четыре месяца.
Вот и дом, радостно идущая с распростертыми объятиями Зарема, приглашение войти, и – к столу… Дзаману показалось, что все обошлось гораздо легче и проще, чем он рисовал в уме на протяжении долгих месяцев. Ему нужно было только озвучить предложение, остальное все на себя взяла Мадиса, проявив чудеса аргументации. Никто бы не подумал, что так может убеждать женщина, у которой самой никогда не было детей. Были слезы Заремы, сурово по-мужски молчал Бабек, а что у него творилось внутри, о том знали только Бог и он сам. Но что не сделает, чем не пожертвует ради брата сестра?! Условились, что через неделю сами привезут Стасика. По дороге домой растроганный Дзаман стыдливо прятал слезы, а Мадиса торжествовала.
Так в доме появился малыш, наполнивший новым смыслом жизнь двух человек, которые, казалось, даже внешне помолодели, в глазах появился особый счастливый блеск.
– Черненький, – говорила Мадиса, в первый раз купая крохотного мальчика, – так похож на отц… – тут она запнулась и сразу поправилась: – Бабека.
В текучке повседневных дел пролетел год, потом еще один. Дзаман по-прежнему по утрам уезжал на работу, но теперь каждый вечер спешил домой. За время работы успевал соскучиться и, приходя, первым делом подхватывал на руки ребенка, который с визгом выбегал ему навстречу, гладил по смоляным волосам и заглядывал в его большие черные глаза.
Стасик быстро и хорошо развивался. Он рано стал повторять то, что делает отец, пытался помогать старшим по хозяйству, но больше всего он полюбил забивать гвозди. Маленькие ручки не могли удержать молоток, иногда попадал по ноге и даже по голове. Дзаман смотрел, как Стасик старается, звал Мадису и, попыхивая папироской, говорил:
– Порода, – намекая на наследственную любовь малыша к ремеслу.
Земляной пол в сарае был весь в гвоздях, которые потом приходилось выковыривать.
В один день сосед, работавший учителем труда в местной школе, принес и подарил Стасику списанный молоток, как раз под размер детской руки. Потом, видя, с каким усердием Стасик занимается любимым делом, смастерил ему скамейку с верхом из мягкого дерева, в который легко входили гвозди даже от удара ребенка. С этого момента Стасик стал стучать уже по скамейке – к неудовольствию соседского старика Будзи, который имел обыкновение в жаркий летний полдень вздремнуть на старой тахте под ореховым деревом.
И на улице мальчик рос всеобщим любимцем. Даже на углу, где был уличный нихас, и где мужики обсуждали те или иные вопросы, у него было место. Особенно мальчику радовались грузины, снимавшие на той же улице дом под сапожную артель. Веселые грузинские парни шили замечательную обувь, а по вечерам из их двора по всей улице разливалось стройное грузинское многоголосье. Это они пели, вспоминая, наверно, своих детей, родных и близких, свою Грузию, которая была далеко за кавказским хребтом. Они всегда брали к себе чернявого, возможно, так похожего на их детей ребенка и никогда не возвращали без подарка. Чаще всего это были сладости. Но однажды они его привели с чем-то завернутым в газету. Когда развернули сверток, все ахнули и даже прослезились от умиления. Это была пара настоящих мужских остроносеньких лаковых черных туфель, правда, крохотных, как раз Стасику на ногу.
В доме временами появлялись подарки в виде лошадки с педалями или маленького велосипеда, о происхождении которых Стасик не знал, а возле забора детского садика, куда он ходил с двух лет, иногда останавливался грузовик, из-за руля которого выходил мужчина и долго, опершись локтями на железную ограду, смотрел на бегающего без устали с другими детьми маленького чернявого крепыша.
Ранним мартовским утром, переделав все утренние дела по хозяйству, Мадиса за завтраком сказала Дзаману, что через неделю у мальчика день рождения, и она решила пригласить Зарему и Бабека с детьми. С тех пор, как Стасик был в их доме, была договоренность, что биологические родители будут как можно меньше видеть малыша.
– И вам меньше переживаний, и мальчик будет спокойней, – говорила Мадиса.
И вот теперь она решила, что можно встретиться и представить Зарему с мужем как просто родственников.
Родственники приехали с подарками, чему, разумеется, был рад мальчик, а вот с детьми в начале отношения не заладились. Стасику не понравилось, что посторонние мальчишки сразу почувствовали себя хозяевами в его доме, стали брать его игрушки, кататься на педальной лошадке и, что особо возмутило, взяли и разбросали его молоток и гвозди. Зато как уютно было сидеть в объятиях красивой незнакомой женщины, которая, наверно, с трудом скрывала свои чувства, но об этом Стасик не догадывался.
День прошел шумно, на славу. Гости уехали, Мадиса принялась за уборку. Вдруг она обратила внимание, что мальчик как-то сник, и от обычной подвижности его ничего не осталось. Он сидел на своей лавке недвижно и смотрел в пространство.
– Мæ арт бауазал æй! [Возглас ужаса: «Погас мой очаг!»] – воскликнула Мадиса и, наспех вытерев о подол фартука мокрые руки, схватила малыша и приложилась губами к его лбу: нет ли температуры. Ощупала его всего и спросила: – Ци ди ресуй?! [«Что у тебя болит?!»]
Мальчик не слышал вопроса. Он только поднял на Мадису свои большие, как линзы, черные глаза и с какой-то мечтательной грустью в голосе произнес:
– Еци тетябæл ци фæлмæн къохтæ ес [«Какие мягкие руки у той тети!»]!

Сан Сеич
Городская зарисовка

Душный летний вечер. После работы и легкого холодного душа соседские мужики по одному «выползают» из своих перегретых за день бетонных квартир и располагаются под навесом, который стоит посреди двора. Появляются нарды, карты. Начинается игра в «длинного», кто-то раздает покер. Мы, те, кто не играет, сидим чуть дальше на длинной лавке с одной мыслью в голове – а не выпить ли нам холодного пивка после такого жаркого дня? Благо, недалеко разливают свежее на вынос. Вот уже жирный лещ очищен, от хвоста разорван на куски и после короткого «дай Бог» мы опрокидываем в себя первые пол-литра. Есть все-таки в жизни счастье!
Вдруг из-за угла соседней пятиэтажки выныривает Сашка, мужик из другого двора. Сашку считали, что называется, «с прибабахом», и часто видя его или слушая, кто мысленно, а кто «в натуре» вертел пальцем у виска. Он считался наполовину юродивым и сумасшедшим, вечно ищущим правды и справедливости. Он не скрывал свои мысли, называл вещи своими именами, говорил людям прямо в лицо, что о них думал, чем вызывал у некоторых ярость, иногда страх, но никогда, почему-то, чувство стыда. То ли оно у людей притупилось, а может быть, давно уже исчезло. Честно сказать, и сам он особо не переживал за свою репутацию. Ему было все равно, что о нем думает народ. Часто он напивался до такой степени, что оставался валяться где-нибудь возле коммерческого ларька или под забором детского сада. Благо, если летом, а зимой он лежал прямо на снегу с задранной рубашкой. Чаще сердобольные продавщицы звали на помощь прохожих, чтобы отвести, вернее, отнести его домой, но со временем всем это надоело, и люди перестали на него реагировать. Ближе к полуночи приходила мать Сашки и забирала его домой. Какими-то невероятными усилиями, видать, беспредельна сила материнской любви, эта маленькая, сухонькая старушка волокла на себе грузное тело сына до подъезда, потом по лестнице на третий этаж, укладывала его спать и еще долго сидела у его изголовья, шепча: «Сашка, Сашка, что же ты с собой делаешь?! Подумал бы обо мне, ведь у меня на белом свете никого, кроме тебя нет». Сашка был «чернобыльцем», и после возвращения из ядерного пекла, куда был отправлен шофером, облученный, он был вынужден ходить по разным инстанциям и «выбивать» положенные ему по закону льготы и выплаты, которые государство в лице чиновников упорно не желало выплачивать.
После короткого приветствия Сашка попросил разрешения присутствовать в столь почтенной компании (он любил выражаться по-книжному и очень умело сочетал просторечную лексику и откровенный мат с высоким штилем). Присев на край скамейки, он откуда-то достал початую бутылку водки и со словами «я вам не предлагаю» отпил из нее несколько глотков, после чего бутылка так же таинственно, как и появилась, исчезла. Все молчали, не было темы для беседы. Телеболтовня надоела, да и не внушает доверия, особых событий за день не было. Вдруг Саня громко спросил:
– А вы были когда-нибудь в Баден-Бадене?
– А где это? – спросил Ахсар, задержав на несколько секунд в руке зарики.
– Это курортный городок в Германии! А вы знаете, где находится Германия? – тут же опять спросил Сашка.
Тут Ахсар, слывший первым во дворе «зондаби» [«знайка» – осет.], не отрываясь от игры, с гордостью выпалил:
– В Европе.
Сашка взмыл орлом ввысь и оттуда всей тяжестью спикировал на «зондаби».
– Сам ты в Европе! Запомни, Германия располагается… (Ахсар поднял левую бровь и опять задержал кости в руке: «Интересно, где еще кроме Европы есть Германия?») …вокруг Баден-Бадена! Гы-гы-гы, – посмеялся сам «бородатой» шутке наш подкольщик и знаток географии. – А вы знаете, мужики, меня в очередной раз сегодня «кинули». Я уже год выбиваю положенную мне по закону выплату и все без толку, посылают от инстанции к инстанции, я уже столько медкомиссий прошел, что им известно количество белых телец в моей крови до одной, состав всех веществ в организме, знают о моей умственной отсталости в результате полученной большой дозы радиации в Чернобыле… а все не дают. Москва однозначно распоряжается – выплатить, а местные чинуши говорят, что в республике нет денег. Ага, так я вам и поверил! Мужики, вы когда в последнее время были в Фиагдоне и в других, как стало модно их называть, рекреационных зонах? А дворцы вы там видели?! А имущество за границей откуда, а дети каким образом в лондонах и парижах, если в республике нет денег? Ладно, если это были бы спиртовики, водочники, сельхозпроизводители, им не жалко, они заслужили, часто рискуя здоровьем, детьми и жизнью, но вы посмотрите, это в основном те, которые сидят в кабинетах и присосались к бюджетному ручейку, и после того, как каждый сделал глоток, конечно, на положенные мне выплаты денег не будет. А сколько их! «Нету им ни числа, ни клички, целая лента типов тянется…», как писал Маяковский!
Сашка распалялся, а этого нам было не нужно. Мы прервали его монолог и предложили еще выпить пивца.
– Я пиво не пью, предпочитаю чистую. Не знаю, с чьей легкой руки людям внушили еще в горбачевскую антиалкогольную компанию, что водка, если не спасает, то, по крайней мере, помогает при получении сверхдозы радиации. Может, это самовнушение, но мне становится легче.
Сделав опять несколько глотков из таинственно появляющейся и так же исчезающей бутылки, Сашка, доверительно придвинувшись, вполголоса продолжал:
– Вот в Москве проживает 15 миллионов человек, миллион туда, миллион сюда, неважно, а городская дума состоит всего из 45 человек, а у нас в республике всего 700 000, а депутатов почти вдвое больше московских, зачем, скажите мне, кормить такую ораву, я уж не говорю про депутатов других уровней. Теперь посмотрим, что они там «думают» и решают. Да ничего! Против российских законов они, простите, и ветра пустить не могут, чего от них ожидать, если даже свой родной язык не могут защитить, даже мне, неосетину, это обидно и дико, язык погибает, а закон о защите родного языка принять 75 депутатов не могут. Единственной их задачей или правом, называйте как хотите, является распределение бюджета, а бюджет – это деньги, которых у них вечно нет. Мне интересно, что же они там распределяют? А если учесть, что наш парламент в основном состоит из дельцов, торгашей, колбасников, пивнушников… можно представить, куда попадают те крохи, которые должны питать республику.
– Так как тебя «кинули» и кто? – спросил неосторожно Нодар, и сам скоро был не рад, потому что Сашка снова стал злым и повысил тон повествования.
– Недавно состоялся суд по моему вопросу. Адвокат, которого мне дали бесплатно, оказался на редкость порядочным молодым человеком в начале своей карьеры. Помог мне исправить ошибки в исковых документах, два раза откладывалось заседание из-за неявки ответчика, наконец, третье… В конце судья подошел ко мне и поздравил с выигранным процессом, потом сделал паузу и сказал, что денег мне никто не заплатит, их нет в республике.
А нахрена, спрашивается, мне такой суд, на решение которого проигравшей стороне наплевать? Опять долгие хождения по собесам, ВТЭКам, в общем, вспоминать противно. От меня уже все шарахаться стали, ругали, что я не даю им работать, а я доказывал, что их работа – это я и такие, как я! Сегодня я уже пошел ва-банк, думал, пусть ничего не добьюсь, но хоть спектакль разыграю и покажу им, кто они такие. Подготовился я основательно, купил в «Шалдонском полустанке» муляж человеческих экскрементов, такая куча дерьма в коробочке, и когда кто-то открывает коробку, оттуда вырывается страшное зловонье, похуже, чем в общественных уборных, попросил красиво упаковать и обернуть атласной ленточкой. Захожу в самый главный собес, кабинет номер три, направо от вахтера, как писал Барков, «причесан, тщательно побрит, одет в костюм щеголеватый, не пьян…», а там сидят три расфуфыренные дамы, все в золоте, бриллиантах, а трусы у каждой из них, что чехол от «Оки», видать, мощно сидят! Увидя меня, они презрительно поморщились, и каждая хотела, чтобы меня слушала не она. Наконец, самая «слабая» пригласила сесть напротив и спросила томным голосом: «Ну, что опять у вас, Александр Алексеевич?»
Я сказал, что ничего особенного, если не считать вот этого. Достал из кармана сверток и положил возле нее. Почувствовал добрый блеск в ее глазах и услышал тихое: «Ооо, да ты, я вижу, поумнел. Что это?» Я сказал: это такое, что первую группу придется мне дать, развязал алую тесемку, развернул оболочку, сложил ее, а коробочку пододвинул к собеседнице. Что далее произошло, трудно описать словами, но помню страшный визг, падающую со стола и повисшую на шнуре клавиатуру, остановившиеся на стене часы: из коробки повалил страшный смрадный запах. Две другие трусястые не поняли и подумали, что я напал на их коллегу, кликнули охранников и с криками «Он псих!» выбежали из кабинета. Что могло быть дальше?.. Охранники выволокли меня во внутренний дворик, один дал мне под дых, да так, что я отключился, упал и лежал без сознания. Один из секьюрити пошел обратно наверх, вскоре вернулся с коробкой в руке и, хихикая, положил ее сверху на меня. Вскоре я очухался, и тот, который хихикал, вывел меня через черный ход и на прощание сказал: «Скоро их все будут долбить, охренели совсем. Мы не стали вызывать милицию, но ты больше нам не попадайся, следующий раз оформим по полной…»
– Я ведь и в Чернобыль угодил по собственному желанию, – продолжал Сашка. – До этого работал шофером на служебной машине у одного высокого должностного лица из потребсоюза. Георгий Сардионович был небольшого роста плешивым человеком. Он стеснялся своей голой макушки и, отрастив на левом виске волосы, зачесывал их через всю лысину направо, но они, подлые, все время норовили сползти и открыть его секрет Полишинеля. Мой шеф, как я его называл, был сказочно богатым человеком, по крайней мере такая молва ходила о нем. Я не особо вникал в его жизнь, как, впрочем, и в жизнь других людей, тем более, он был ко мне добр и справедлив. А иногда мне перепадал и кое-какой дефицит в качестве подарка, если стоил недорого (жестяная коробка индийского чая, какая-нибудь импортная безделушка и т. д.). А вещи подороже, модные батники, джинсы, обувь я покупал по своей цене, что тоже было равносильно подарку, потому что их было не достать. Вообще я думаю, что политика тогдашней власти была глупа, и если бы вместо всякой чернозадой международной сволочи, которая первой предала нас, государство кормило бы своих граждан, создало и поддерживало высокий уровень жизни, советская власть бы никогда не кончилась. Сардионович занимался именно распределением всего импорта, который поступал в республику. Это надо было уметь, потому что надо было отдавать «наверх» часть или, как в злости выражался шеф, «их собачью долю». Мизерная часть попадала для очковтирательства на прилавки магазинов, а основная оказывалась на рынках Беслана и Назрани, где продавалась втридорога.
Я сам вспомнил, в году эдак семьдесят третьем, у нас, в моей родной Дигоре, на углу улиц Кирова и Маркса, в простом сельском магазине, который в народе называли «Биццеуи тукан», продавали настоящие джинсы «Вилд кэт» с вышитой кошачьей лапой на заднем кармане. Помню, как несколько моих одноклассников пришли в них в школу. Я сгорал от желания иметь такие же, попросил родителей купить. Пошел отец посмотреть, что это за чудо-портки, которые стоят целых 15 рублей, повертел их в руках и сказал, что за брезентовую спецовку не будет платить такие деньги. Вопрос отпал сам по себе, потому что в тогдашних семьях спорить с отцом, настаивать на чем-то, было немыслимой дерзостью и хамством, и детям были запрещены два слова «хочу» и «не хочу». Но я отвлекся…
Можешь себе представить, в каком страхе при таком благосостоянии жил мой начальник. Ему постоянно снился один и тот же сон: что в ворота его особняка в полночь громко стучатся прикладами какие-то суровые черные люди, врываются в дом, волокут его во двор и бросают под ноги человеку в длинной шинели, знаменитому Ленкару, начальнику ОБХСС республики, непримиримому врагу всех расхитителей социалистической собственности. С сильным сердцебиением и в холодном поту он просыпался, садился на край кровати, долго приходил в себя, принимал корвалол… Рядом похрапывала жена, а он боялся, что, если закроет глаза, сон возобновится и на этот раз станет явью. Кстати, несколько слов о жене. Я в жизни противнее, что телом, что душой, женщины не видел. Старуху Шапокляк срисовали точно с нее. Длинное туловище стояло на коротких и кривых ножках, которые всегда прикрывались макси-платьями, длинная худая шея, маленькая голова с острым, торчащим носиком, который она совала во все дела мужа и всех окружающих ее людей. Это была типичная «мещанка во дворянстве», которая в жизни не прочитала двух книг, но корчила из себя шибко образованную, говорила «ндравится» и оперировала часто сложными словами, значения которых не знала. А шмоток у нее было столько, что можно было одеть институт благородных девиц в Смольном. Одних шляп – 366, на каждый день в году. Она была родом из какого-то высокогорного селения, где бы до сих пор топила печь кизяком, если бы не поймала слабовольного, доброго и, думаю, несмотря на все, порядочного человека, каким я до сих пор считаю Сардионовича. Роза, так звали жену, часто в компании могла бросить фразу, которой показывала свое превосходство над подругами: «Ноги моей больше на черноморских курортах не будет, там песок жесткий! Только Варна и Карловы Вары» (тогда, слава богу, об отдыхе на испанских берегах еще не знали). Впрочем, подругами они не были, но положение обязывало быть близко к женам всякого другого ворья, засевшего в высоких кабинетах. Все бы это ничего, но самое печальное для моего шефа было то, что она оказалась бездетна. Это очень сильно угнетало Георгия Сардионовича: терялся весь смысл того, чему он посвятил свою жизнь. Нужен наследник – кому иначе это все останется? Роза давно уверилась в том, что надо кого-то усыновлять, и, согласовав этот вопрос с мужем (впрочем, ей не очень-то нужно было его согласие), вскоре на какое-то время исчезла. И вернулась не с наследником, а – с наследницей, которую нашла где-то в одном из детдомов то ли Ставрополья, то ли Кубани. Ты как хочешь, а я не верю в болтовню о том, что все дети хорошие и что только окружение их портит. Ты как учитель лучше меня должен знать, что дети – это те же люди, только маленькие, и маленький возраст не делает их хорошими. Они, как и взрослые, бывают добрыми и злыми, приятными и гадкими. Я много видел и знаю детей, но Диночка, так звали приемную дочь, была исчадием ада. Вредная, ненавидящая все и всех вокруг, жестокая и беспощадная. Еще дошкольницей она могла наговорить таких гадостей взрослым, что надолго портила настроение, а то и нервную систему. Приемной матери она казалась невероятно талантливой, и мать ее сразу записала в несколько кружков: танцы, изобразительное искусство и т. д. Она была во всем бездарной, но, видимо, Роза, что называется, «подогревала» преподавателей дефицитом, и те закрывали глаза на тупость ребенка и даже хвалили. Однажды я встретил их после занятий и должен был отвезти домой. Диночка забилась в угол на заднем сиденье и сидела хмурая, чем-то очень недовольная (это было ее обычное состояние). Я попробовал развлечь, разговорить ее, спросил, чему их сегодня учили? Она резко повернулась к матери и громко сказала: «Скажи этому, чтоб со мной не разговаривал!» Впоследствии я понял, что она мстит, мстит за то, что ее бросили. Мстит тем, кто находится вокруг нее, тем, кто дал ей семейный уют и жизненную перспективу, ведь настоящих виновников она не знает, а мстить кому-то надо. Она не уживалась ни с кем в классе. Роза переводила ее из школы в школу, рассказывая после очередного перевода знакомым, какие там дебильные дети и учителя. Это все слушала Диночка и все больше утверждалась в справедливости своего эгоизма и в своей исключительности. Единственная, с кем у нее установилась связь, – так это с теперь уже матерью. Сказать, что Диночка ее любила, я не могу, – она так же грубила матери, как и остальным, но та пропускала все мимо ушей, сама, видимо, была такая. В социологии это описано: люди с дурной наследственностью тянутся друг к другу. Глядя на все это, Сардионович был очень несчастен. Он понимал всю неправильность собственного существования, а отсутствие семейного уюта делало его катастрофически одиноким. У него не было друзей, были люди, с которыми он был связан работой. Были родственники, соседи. Но он понимал: не будь его положения, никто из них даже разговаривать с ним не стал.
Георгий Сардионович родился в горном селении Абана, что в Трусовском ущелье. Он был младшим из пятерых детей и, естественно, любимцем, как это часто бывает. Мать мечтала, чтобы он выучился на доктора, и после окончания средней школы отправила его в город к своей сестре. Тетя неохотно его приняла, была строга с ним, недокармливала и не позволяла никаких вольностей. Кому нужен бедный родственник?! С медицинским институтом ничего не получилось, подготовка была слабая, но в городе он случайно встретил своего земляка, который был постарше и учился в торговом техникуме, он и сориентировал Георгия. Так Сардионович вклинился в систему, где, надо сказать, проявился его талант, и где он добился сегодняшних высот. За городом, недалеко от Попова хутора, у него была небольшая дача со скромным домиком и сарайчиком, ягодными кустами, грядками и деревьями, куда я его возил по выходным. Жена, как типичная «вырожденка», терпеть не могла работу на земле, впрочем, как и любую другую работу, не пускала в сад-огород и Диночку. А для Сардионовича это место было, как мне казалось, самым радостным, где он ощущал свободу и счастье. Здесь все было построено как в родном сельском доме. Небольшой дом, облицованный сланцем, такой же, как в Абана сарай, где стояла разбитая телега и на стене висела конская сбруя, давно покрытая слоем пыли. Была маленькая печка и еще одна рядом, поменьше, а между ними – каменный лежак. И все это было обмазано глиной. Поверх стелилась старая бурка, на которой с таким удовольствием иногда Сардионович предавался обеденному сну. Особо надо сказать о крышах дома и сарая. Они, как и в селении, были сделаны из специального теса – хъуари. Шеф, помню, долго искал специалистов и, не найдя здесь, отправил за ними людей в Грузию, где еще знали секреты старинного мастерства. Был здесь и пес Байцан, точно такой же, как в горах в детстве, и звали его так же, как того, из детства. Байцану я привозил еду несколько раз в неделю, и он, видя меня, особо не радовался, но надо было видеть, как он любил своего хозяина. Он чувствовал его приезд, и когда открывалась калитка, радости не было предела. Пес начинал выписывать круги вокруг Георгия Сардионовича, наконец, они сливались в объятьях, и на глазах у шефа показывались слезы. Наверно, как у Понтия Пилата, Байцан был единственным существом, которое бескорыстно любило своего хозяина, и признаться, было любимым в ответ.
Пока я выгружал кое-какой провиант из машины, Сардионович открывал двери дома, потом шел в сарай, снимал с гвоздя старую телогрейку, отряхивал и с наслаждением в нее облачался. Разводил в печке огонь и в углях запекал молодую кукурузу. Потом рассеянно ее ел, редкие зернышки выпадали изо рта, и их с удовольствием подбирал Байцан (я раньше не знал, что собаки любят кукурузу). Глаза моего начальника в этот миг как-то сужались и уже смотрели не в пространство, а во время. И виделась ему студеная и снежная зима сорок второго года, когда к матери постучались соседи – как она всплеснула руками и побежала, как была, в домашнем на сельскую окраину. За ней через некоторое время высыпали любопытные дети и, презрев холод, ждали, гадая, что же произошло? Открывались соседские калитки, люди почему-то шепотом говорили «Сардион вернулся», еще не зная, радоваться или горевать. И видел мальчик Георгий, как из-за углового дома появилась фигура матери, а рядом еще одна, мужская, в которой было что-то до боли родное и в то же время – неузнаваемое, что-то лишнее. А чего-то, наоборот – не хватало. Правой рукой «незнакомец» опирался на костыль, а рядом, вместо ноги, зияла пустота, и штанина была привязана к поясу…
Сашка все говорил и говорил. Я отвлекался на свои раздумья, пропустив многое, и, поглядывая на небесный купол, усеянный миллиардами звезд и парсеков, сравнивал боль отдельно взятого человека со всей Вселенной. Вспомнились стихи то ли Николая Доризо, то ли Андрея Дементьева: «Все суета, все мимолетный сон. Будь хоть звездой, звезда сгорит над нами. А человек, пылинки меньше он, но боль его не затушить веками».
Было уже далеко за полночь, и я предложил Сашке:
– Давай спать, завтра на работу.
– В натуре, – согласился Сашка. – Вот мы заболтались! Ха-ха, мы заболтались?
Я за это время и двух слов не произнес. Предложил проводить его до подъезда, на что Сашка улыбнулся и сказал, что сегодня он не так пьян, а мое предложение остается у него в запасе.
– Вот как-нибудь, когда увидишь меня валяющимся на снегу, подними и отведи домой. Знаешь, я понимаю всю никчемность своего существования, но мне пока нельзя умирать. У меня старая мать, которую некому будет похоронить без меня, так что поживу еще – с твоей помощью, гы-гы-гы!
На том и разошлись.
На следующее утро я через Сашкин двор спешил на работу и обратил внимание на какое-то оживление возле подъезда. Старший из соседей, Хазби, махал руками и раздавал поручения соседской молодежи. Когда я подошел и спросил, в чем дело, он с большой охотой рассказал, как ночью, во сне, умер Сашка.
– Бог только своим любимцам дает такую легкую смерть – ведь страшна не сама смерть, а ее ожидание.
Сразу пришли на ум слова из песни Высоцкого: «Ах, как нам хочется, как всем нам хочется не умереть, а именно уснуть…»
Сан Сеич умер, а меня еще долгое время терзало какое-то необъяснимое чувство – нет, не вины, а какого-то неисполненного обещания. Постоянно думал об этом, отгонял эти мысли, но они с какой-то настойчивостью возвращались ко мне и начинали «сверлить» в голове.
Как-то солнечным сентябрьским утром я вышел на свою обычную утреннюю прогулку и заметил сидящего на автобусной остановке местного алкоголика Валеру. Когда-то он был слесарем-инструментальщиком на одном из многочисленных заводов и считался, что называется, мастером – золотые руки. Но теперь завода давно нет, к нынешней жизни Валера не приспособился и потихоньку пошел по наклонной. Раньше меньше, но теперь пил он постоянно. Валера сидел в своем видавшем виды единственном грязном плаще, нечесаный, небритый и со специфическим запахом перегара и давно немытого тела. Он сторожил ранних прохожих, чтобы «стрельнуть» мелочь, собрать до открытия магазина на бутылку, но, видать, его «удочка» ничего не ловила.
И вдруг меня осенило! По наитию, еще не осознавая, что делаю, я подошел, сел рядом. Валера с ленцой мельком взглянул на меня и тут же, опустив голову, погрузился в полудрему.
– Ты Сашку помнишь? – спросил я.
Валера оживился: с ним разговаривают, значит уже хорошо.
– Сашку-то? Так он месяц как помер. Один на один пил и помер, а пил бы с нами, был бы живой… Вот уж поистине, кто водку в одиночку пьет, тот коллектив не признает, тот страшный вред наносит организму…
– Слушай, – продолжал я. – У меня к тебе важная просьба. Я ему остался должен. Возьми деньги, и сегодня помяните его, когда будете за киоском бухать.
С этими словами я сунул ему в руку купюру, на которую он мог пить целую неделю, и пошел по своим делам.
Валера сидел ошарашенный, глядел то на купюру в руке, то вслед сумасшедшему, сорящему деньгами. Наконец собрался с мыслями и крикнул мне вслед:
– Так за Сашку выпить, что ли?!
Я отмахнулся:
– За Сашку, за Сашку!