Давид ТУАЕВ. Мой дневник

К 110-ЛЕТИЮ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ

ИЗ ЗАПИСЕЙ 40–50-х ГОДОВ

22 марта 1947 г. 22 ч.

Поистине, требуется большое мужество, чтобы не растерять в наше тяжелое время всего, что должно быть свойственно писателю – возвышенности души, святости мыслей, высокого призвания, просто человеческого достоинства. А время такое, что слабохарактерному человеку нетрудно все это потерять, и если не все, то многое. Вот о чем я часто думаю и чего я больше всего боюсь. Спрашивая самого себя, я отвечаю: нет, не теряю, но так ли это, когда утро начинается не с работы, а с забот о том, чем сегодня прожить.

Время трудное, и, тем не менее, настоящий человек, настоящий писатель должен мужественно пережить его, сохранить возвышенность чувств, мыслей, устремлений.

3 мая 1947 г. 20 ч.

Не стало Ивана Джанаева1. Тяжкий недуг сделал свое жестокое дело.

Он умер сегодня в 4 ч. 35 м. утра на руках у жены Раи и дежурной сестры больницы. В осетинской культуре образовалась грандиозная брешь. Ее, эту брешь, не заполнят все оставшиеся писатели, даже вместе взятые. Он один мог видеть то, чего не видели другие. Вот, например, незадолго до того, как он слег бесповоротно, пришли из Москвы переводы нартского эпоса В. Дынник.

Он дал рецензию на эти переводы. И заметил в них то тонкое, то главное, то непоправимо плохое, что было в них, чего никто другой не смог бы увидеть. А «Сырдон» (Созырко Бритаев) 2 при этом такое выражал недовольство, дескать, задерживает Иван дело издания «Нартов».

Всех до боли огорчила смерть Ивана. Сотни людей сошлись к его гробу. Все уже давно знали, за месяц и больше, что его не вернуть живым из больницы. И ни для кого эта смерть не явилась неожиданной.

Да, перебирая все в памяти, приходится о многом сожалеть, о многом горевать. О том, что мы недостаточно «человеки» в настоящем смысле этого слова. Что многое мелкое, низменное очень часто одолевает нас и вместо дружбы, любви, товарищеских отношений сеет между нами недоразумения, неприязнь… К сожалению (справедливость требует на это указать), сам Иван, при многих своих высоких качествах, не был лишен некоторых из этих отрицательных черт человеческой натуры. И это так больно сознавать теперь.

Мое вступление в литературу Иван встретил с энтузиазмом. Помню его выступление на собрании, посвященном моему приему в члены Союза писателей. Он так тепло, так лестно сказал обо мне: «Хотя Д. Туаев написал пока две-три пьесы, но его уже знает вся Осетия». И это его приветствие я всегда хранил в памяти, в глубине души с благодарностью.

4 мая 1947 г. 24 г.

Схоронили Ивана Васильевича Джанаева в ограде музея, рядом с Арсеном Коцоевым3.

В 11 ч. утра установили гроб Ивана в фойе театра. Ранее здесь прощались с Бароном4, а затем и с Джимиевым5. Здесь Иван стоял в почетном карауле у гробов и Барона, и Георгия. А сегодня стоял почетный караул у его гроба.

Народу было видимо-невидимо. Венков очень много. И вот в 17 часов его вынесли. Процессия двинулась по проспекту. Растянулась далеко-далеко. Вот и ограда музея. Вот и могила. Приносят венки, затем «приходит» и он сам к своей могиле. Митинг, речи. Выступают Черджиев6, Скитский7, Мамсуров8, Цаликов9. Читают свои стихи Хадо Плиев10 и Андрей Гулуев11. И, слушая эти речи, эти стихи, я вспомнил речь Ивана на могиле Арсена Коцоева. Какая чудесная речь была! Ее музыка, ее правдивость, свежесть, теплота до сих пор у меня в памяти. И сегодняшние речи. Нет, не то!

В последний раз здесь хоронили Таутиева Соломона12. И мог ли Иван думать, что следующим за ним здесь будет сам?

И вот речи. Казенные, сухие. Только профессор Б.В. Скитский сказал живо, тепло. Андрей написал неплохо, да сказал плохо. Хадо делал артистические приемы, да хоть растрогал своей лирикой многих, но это не то. Словом, схоронили Ивана. И вот – «хист» (поминки). Я на хисте Ивана. Боже мой!

Каких только там не было речей. Не было только самого живого Ивана. Но все его незримо видели у себя перед глазами, слышали его приятный бархатный голос.

Что же, Иван, прощай! Ты уже прошел свой путь к могиле, ты перешел этот страшный Рубикон.

Кто следующий за тобой?

14 мая 1947 г. 20 ч. 10 м.

За Коста Хетагуровым твердо установлено звание Великого осетинского поэта. Но надо знать, когда и от кого это пошло. Кто и когда впервые назвал его так. Это был Ладемыр Кулаев, работавший тогда в газете «Соц. Осетия» в качестве заведующего ее литературным отделом. И было это в 1939 г., осенью, в передовой статье газеты, посвященной 80-летию со дня рождения Коста. Ладемыр говорил мне: «Все еще не решаются сказать, кем является для нас Коста. Он для нас великий поэт. И я его сегодня так и назвал в передовой статье». И, правда, до того я не слышал, чтобы так звали Коста. После же, сначала робко, а потом все увереннее, стали звать его великим.

23 мая 1947 г. 22 ч. 40 м.

2 картины (или 2 акта) своей пьесы13 я вновь переработал почти начистую. Они стали значительно лучше и теперь понравились мне самому. Приступаю к 3-ей картине-акту. Но, боже мой, какой нужен труд, чтобы получилось что-либо! Я об этом никогда ничего не писал (кажется), но поистине гигантский труд надо вложить, чтобы создать что-либо. Труд самый жестокий, самый тяжелый. Я не знаю, кому как, а мне без этого никогда ничего не удавалось сделать. Так я трудился над «Сидзæргæс» («Мать сирот»), так же над «Пæсæйы фæндон» («Желание Паша»), «Фатъимæт» («Фатима»), «Аргъау» («Сказка»). Даже крошечный «Æрра фыйау» («Сумасшедший пастух») – и то, сколько раз я его переделывал, переписывал. Как будто ясно, о чем будешь писать, что должно получиться в результате, как будто готова пьеса в голове, осталось только переложить ее на бумагу, а сядешь за стол, начнешь, так с первой же строкой начинаются «танталовы муки». Напишешь, перепишешь, а все не то.

В другой раз работаешь 2-3 дня, и все на четвертый день идет прахом, все зачеркиваешь.

Уже 1 час ночи. Все спят в огромном доме, видят уже вторые-третьи сны, а ты все сидишь и пишешь, пишешь. И думаешь: что мне, больше других, что ли, надо, почему я должен себя лишать великого блага природы – чудотворного сна.

И это еще не все. Ляжешь, спать ох, как хочется, а заснуть не можешь, не дает заснуть нерешенный вопрос, недодуманная фраза, сцена, невыясненная ситуация. Крутишься, вертишься. И часто встаешь, садишься за стол. Хорошо, если выйдет, а часто не выходит, и опять ложишься. Так к 4 часам утра и заснешь, утомленный, разбитый, развинченный.

25 мая 1947 г. 0 ч. 40 м. (ночь)

Целый день я хожу сам не свой. Этого мало, чтобы определить действительное мое состояние. Передали мне, что Васо Абаев14 доживает последние свои дни. Он в Ленинграде, болен туберкулезом позвоночника. Болел он и здесь в прошлом году, но там ему стало совсем плохо. Прислала письмо Пчелина, археолог, работник Эрмитажа. На смерть Ив. Джанаева Васо прислал телеграмму: «Глубоко потрясен смертью Ив. В. Джанаева – поэта тонкого и глубокого». А тут сам под угрозой… Да что за наваждение такое?! Почему нам не должно везти с хорошими, ценными людьми? А ведь какая голова, какая ученость – Васо Абаев… Это украшение науки не только маленькой Осетии, но и большого Советского Союза. И вот – последние дни… Это ведь ужас! Это ведь – не знаю что…

15 июня 1947 г. 4 ч. Утра

Такой ранней записи я никогда не делал в своем дневнике. В чем дело? Не спится. Жуткая бессонница. Спать хочется, глаза слипаются, а заснуть не могу. И вот уже 2 часа, ворочаюсь, кручусь, встал, почитал, ничего не помогает. Вот и рассвет. На вершине Казбека уже светло. Небо синее, синее. И под ним снежные вершины гор, освещенные, а внизу еще полутьма. И получается, будто горы встают из этой полутьмы.

Но почему же мне не спится, когда жутко хочется спать? Я знаю это. Я это ощущаю как вот ручку, которой пишу: беспокойство сидит где-то в душе, на сердце. Беспокойство за все, за многое. Вот закончил вчера пьесу на конкурс (завтра ее сдам). «Тæтæрхъаны бинонтæ» – «Семья Татаркана» (так я ее решил назвать теперь). И что будет с нею? Как ее оценят? И заранее обида засела в душе за то, что кто-то не поймет моих многодневных переживаний, мыслей, чувств, и произнесет холодно: «Не годится», как это сделала Зарифа Бритаева15 со «Сказкой» в 1944 г., хотя оказалось, что «Сказка» – чудесна. Как это сделал Арсен Макеев16, когда в 1939 г. я прочел ему свою «Сидзæргæс», в то время, как, по общему признанию, я до сих пор не написал ничего лучше, чем «Сидзæргæс». И вот обида «авансом» за возможную такую оценку моих трудов живет в душе и не дает мне спокойно спать.

Еще беспокойство. Денег все нет. Вот выйдут завтра, послезавтра последние рубли, и тогда что? Опять просить по 10, 20, 30 рублей, когда на день нужно 100 руб. А нужда такая! Того нет, этого тоже. Притом самого необходимого – ну вот, например, брюк. А Темину17 кормить, а Люба18 такая вся худая, истощенная, надо же ее поднять на ноги. И вот ни черта не получается. Заснешь ли при таком положении дел?.. Надо не размениваться на мелкие чувства, мысли. Вот задача! Пережить все эти недостатки времени, хоть и очень затяжные (за всю жизнь никогда 3-х пар белья не пришлось заиметь, черт возьми). И работать, опять работать, творить. С честью можно сказать, что пока всего этого я не потерял.

Вот и рассвело совсем. Птички запели. Порхают. Первые лучи солнца ударили в Казбек. Природа как бы «расширилась». Может быть, теперь я смогу заснуть?

3-е августа 23 ч. 40 м.

Вчера, вернее, сегодня, в 0-30 ночи, приехал с гор. Вновь я побывал там. Вновь, после многих, многих лет, посетил Пус, косил там, собирал сено. Было чудесно. Вновь, через много лет, я посетил родник «Хуыры фарс» – это холодный-прехолодный родник. Я сидел около него долго, всматриваясь в то, как вода таинственно рождается в глубине гор, чистая, как слеза, холодная, как лед. Смотрел на все окружающее этот родник, на камни около него, на кусты, и видел всех, кто так же, как я, когда-то созерцал это. Видел отца здесь, у родника. Да, он, наверное, тут бывал не раз в жаркий день, пил эту чистейшую воду. Видел мать, Гыцци19. Вместе с нею не раз мы приходили сюда, садились у родника, затем уходили отсюда на сенокос, в «Техтæ», в «Хуссар»20 или домой. Сиживали мы тут и с Албегом21. Но Гыцци! Она как бы стояла передо мною, высокая, худощавая, сосредоточенная, бесконечно родная и близкая. О, Гыцци, Гыцци, почему тебя нет! Мне так тяжело временами. И как бы ты мне служила опорой в жизни!

И видел я тут, у родника, не только отца, мать, себя, Албега. Видел многих, многих, кого уже давно нет в этом мире. Видел, как они, томимые жаждой в летний жаркий день, приходили сюда и жадно пили эту живительную влагу. О, тогда в Пусе бывали сотни людей. Теперь он пуст. Вот сегодня чудеснейший день. Солнце, синь неба, тишь. Разгар сенокоса, а всего десятка два народу.

Но я насмотрелся здесь на небо, на дальние горы, на камни, на кусты, где еще «слышался» стук отцовского топора. Тут мне знакомо все. Все кусты, все дороги, все родники. Тут, в этом немаленьком Пусе, нет уголка, где бы я не побывал, где бы или не косил, или не собирал сено. Чудесный Пус! Люблю тебя. И готов целовать твои травы, кусты, родники.

А позавчера, 1-го августа, я ходил в лес. В тот лес, где я не был много, много лет. Пошел, чтобы принести Темине ягоды. И еще – больше для того, чтобы посмотреть родные места. И вот я смотрел, я их ощущал. Вот «Кæбæгътæ» – «святое» место, куда весной каждого года ходили на «куывд»22. Все тут так знакомо, такое родное. Не был давно, 15-20 лет, а как будто только вчера ушел отсюда. Это наш «Кæбæгъ». Вот в этой ложбинке мы обычно играли, с этой горки катались, по этой дорожке ходили к роднику. Вот и место, где лежали вместе с Серби23 35 лет назад ночью у костра, когда я у него украл порох, и вот место в скале, где я его спрятал. Только многое здесь изменилось. Нет многих могучих сосен, которые тут гордо возвышались, раскинув широко свои ветви, образовав над поляной тенистый шатер. Их срубили, говорят, Дзидцо и Бете24. Изверги! Их самих тоже уже нет. Но как рука поднялась на эту красоту!

Итак, я смотрел на «свои» места. И было мне и тяжело на сердце, и радостно. Тяжело за ушедшее детство и годы юности, и радостно за встречу со всем мне дорогим и родным.

И вот я опять в своей комнате, с пустым сердцем, болящей душой. Там остались Люба и Китья25. На этот раз мне особенно не хотелось расставаться с ними. Что-то я должен делать, а что? Я растерялся совсем. Не могу ни за что взяться. Ничего не «варит» голова. Писать, а что?

* * *

Был вечером на концерте студии осетинской оперы, из Москвы. Есть хорошие голоса. Но как чудесна эта Акоева! И хороша Едзиева. Томаев. Бас. Но Акоева! Она чудесна.

4 сентября 1947 г. 0-45 м.

Вчера в 23 ч. закончилась конференция писателей Северной Осетии. Началась она 2 сентября. Были на ней доклад, содоклады и т.д. Были довыборы в Правление, взамен скончавшегося Ивана Джанаева, и в редколлегию журнала «Мах Дуг». В Правление выбран я, «победив» Созырко Бритаева (он получил 5 голосов, я – 7 при тайном голосовании). При этом Мамсуров сильно не хотел, чтобы я был выбран, он и Ардасенов26 были за Созырко. Да и сам я не хотел этого, но что делать: тайное голосование великое дело.

Но суть не в том. Я пришел с этой конференции жутко разбитый, травмированный. В чем дело? Обо всех говорят, обо всех пишут, а о Туаеве, который не сходил со всех уст и со сцены в продолжение 5-6 лет, всего пара слов. Я не любитель почестей, но обидно, почему я очутился в «задних» рядах? Почему незаслуженно хвалят многих, того же… Да и того же Е… и др. Тот обещает много, этот дает уже много и т.д. и т.д.. А ведь кто больше меня дал для театра? Нет, нет, «хвалиться не надо, хвалиться смешно» – надо писать, не следует самому себя тянуть назад, тогда и будет так, как было раньше. Только вот я сил больше не чувствую, чтобы что-то еще доказать, в этом трагедия…

14 марта 1948 г. 23 ч. 40 м.

После почти годового перерыва на сцене осетинского театра сегодня вновь идет «Пæсæйы фæндон». Ее сняли с репертуара как уже надоевшую всем – и публике, и театру, и автору. Да, и автору. Я сам не раз просил снять ее со сцены, потому что она до того разболталась, что ее без отвращения уже трудно стало смотреть. Но вот прошло не более полугода, и зритель сам стал просить показать ему еще раз «Пæсæ». Да и у театра денежные дела сложились плохо. И вот сегодня опять состоялась премьера. Да, премьера. Опять народу сверх всякой нормы. Опять многие не попали в театр и до 9 час. стояли у входа.

Но вот игра. Ничего, стало лучше. Хотя я никогда не был доволен исполнением «Пæсæйы фæндон» (и не только этой пьесы). Сильно портил дело Петя Цирихов27 (Цола) своей отсебятиной. Это затягивало действие. А к концу все устали, и финал прошел так себе. Но все же ничего. Я сам ее просмотрел с удовольствием.

Завтра тоже «Пæсæ». Признаться, меня это сейчас немало интересует с другой стороны. Именно она, «Пæсæ», подработает мне немного денег, в коих я все время нуждаюсь…

А актерам я сделал небольшой подарок. 10 шт. пирожных и 1/2 кг шоколадных конфет. Мало, но что делать. В другие времена я устраивал пиры, а теперь уже не то.

26 января 1949 г. 21 ч. 40 м.

Похоронили сегодня Ахболата Аликова (Аполлона Николаевича), композитора, старика. С утра я пошел в Союз писателей и там, как гром с неба, новость – вчера умер Аликов, а сегодня его хоронят. Вот и похоронили. Но боль такая на душе. Жаль старика, в нем много было хорошего, старчески-детского. Как-то стало скучнее. Завидишь, бывало, издали его высокую фигуру, тихо бредущую по улице, с неизменной палочкой, и жизнь казалась полнее. Так обидно за его смерть, а обиднее всего за его похороны. Боже мой, как его похоронили! Аликов, композитор, немало сделавший для осетинской культуры, честно работавший для нее, получивший звание Заслуженного деятеля искусств Северо-Осетинской АССР, похоронен, как случайно забредший в город человек, никому не известный, никому не знакомый.

Похоронили его не в ограде музея Коста, где хоронят лучших наших людей и где его надлежало похоронить, а на «Мещанском» кладбище. Не там, где похоронены Бритаев Е. 28 и многие известные деятели, а среди никому не известных могил, на «отлете», где-то с краю кладбища. Вот и его могила. Но кто здесь похоронен? Ни столбика, ни надписи. Ушли, и остался этот черный холмик, неизвестно чей.

Так вот, по-бедняцки, похоронили Ахболата Аликова

* * *

Очерствел Цопанов29 в министерском кресле, получая министерское жалованье, а ведь он раньше умел делать такие вещи иначе…

9 июня 1949 г. 0 ч. 15 м.

Многое мне надо поведать своему дневнику, да отвык я от него. От людей я отвык уже давно. Мне они как-то в тягость. Я не могу долго беседовать с кем-нибудь, чуждаюсь их. Но и они как-то чуждаются меня. И это мне неприятно. Моя дурацкая работа меня, я вижу, испортила. Я привык к самому себе, могу быть только с самим собой. Но это мимоходом, а главное то, что пьесу я все же написал, и она ставится осетинским театром. Уже дело идет к концу, уже идут прогоны, и скоро будут ее показывать. Пьеса, говорят, хорошая. Хотя Цопанову в ней многое не понравилось, но все же… Зовется она «Под белой горой» («Урс хохы бынмæ»). Писал я ее в Садоне, ездил туда и сидел там по 2-3 недели, живя у Джанаева Николая (мой племянник). Иначе бы я еще три года не написал пьесу…

Ну, вот, словом, пьеса готова. Меня заранее поздравляют. Посмотрим, что даст общественный просмотр. Бывает, часто – запрещают пьесу. На просмотре.

Я измучился. 3 месяца не знаю нормального сна, сплю часа 3-4 ночью и часа 1,5 днем, а часто и того нет. И вот еще работа. Та пьеса подходит к концу, а тут «Нарт Сырдон». Его ставят в осетинском театре, но надо и над ним еще поработать.

19 февраля 1950 г. 19 ч. 40 м. Садон

Я опять в Садоне. Бежал сюда от своих деток – писать пьесу. Приехал вчера, и вот тружусь, но, увы… пьеса не пишется. Не знаю, что со мной. То воображение, ясность мысли, что бывали, – их нет в помине. Да, бывали дни, когда мне не писалось, но на этот раз это что-то небывалое. Никак не движется перо, не держится ручка в руках. (…)

А ведь еще только весной, в этой же комнате, вот за этим столом я написал пьесу «Под белой горой», которая открыла предо мной новые горизонты и возможности. А написать новую пьесу все же надо, и я ее напишу.

* * *

Садон, Садон! Многое у меня связано с тобой. Впервые я приехал на работу сюда в ноябре 1934 г., 16 лет назад. А кажется, это было только вчера. И много я здесь пережил, хорошего и плохого. Здесь же (в Галоне) заболела моя родная Гыцци. Отсюда я увозил ее в город лечиться, отсюда же увез ее 26 мая 1937 г. домой, в Сатат, где она 27-го уже умерла. А ведь из-за нее-то я и приехал сюда из Ростова.

Да, многое можно вспомнить в Садоне и о Садоне. Друзей, приятелей… Многие уголки, мне такие родные…

* * *

Надо бы мне рассказать о Садоне. Ведь я здесь 5 лет проработал. Ему я отдал лучшие годы жизни. Многое я здесь сделал. Мои весы – «весы Туаева» – до сих пор (с 1935 г.) стоят на подвесной дороге. Пылеулавливатель. Буры с победитовыми наконечниками. Я форсировал их ввод в эксплуатацию. Линия передачи Дзауджикау-Нузал – впервые я поставил о ней вопрос. Именно весной 1935 г. в газете «Соц. Осетия» я поместил статью «Подкрепить энергетическую базу Садона». И после этого дело пошло. Я сам возил на утверждение проект этой линии в феврале 1937 г. Сам же ездил за трансформатором 5600 кВт в Свердловск. Эта поездка мне стоила того, что Гыцци до моего приезда заболела, простудилась, и потом ее не стало.

При моем активном участии введены подстанции у компрессорной в Садоне, в Ходе, смонтирован компрессор «Пиньош». По моему указанию и под моим личным руководством увеличена производительность подвесной дороги – количество вагонеток с 72 до 78 шт. А дизели? Я их получил расхлябанными, а оставил работоспособными. Навел порядок в энергетическом хозяйстве. Организовал систему профилактического ремонта. Нет, 5 лет, что я здесь проработал, не прошли даром!

Конечно, мне помогали, шли мне навстречу, отпускались средства и т.д.

Теперь в Садоне остались единицы от прежних рабочих, а ИТР вовсе не осталось. Но память обо мне до сих пор жива, меня встречают приветливо, радостно. Нет, есть мне что вспомнить о Садоне. И есть чем вспомнить и Садону меня.

Также оставил я хороший след и в Гор. электростанции гор. Дзауджикау, где проработал после Садона без малого два года.

Но мои весы на подвесной Садона – это же чудесно. Они такие простые, такие верные, что просто прелесть!

21 ноября 1950 г. 19 ч. 5 м.

Всегда скромный, всегда тихий, добрый, радушный. Всегда улыбающийся, с сердцем, открытым для добра – таким был художник Василий Львович Лакисов. Мы с ним познакомились в дни, когда в 1943 году, в январе, были в бригаде по описанию зверств немецко-фашистских оккупантов на территории Осетии. И ездили с ним в Ардон, Кадгарон, Дигору и т.д. В эти дни мы с ним близко сошлись. Он намного старше, но это нам не помешало стать друзьями.

Больше года я не видел Василия Львовича. И как-то забыл о нем. И вот вчера читаю в газете – Василий Львович Лакисов умер. Так тяжко стало опять на душе. Представляется мне его облик – в галифе, в сапогах, в старомодном картузе, уже сутуловатая фигура, глаза серые, с доброй искоркой, тонкий, немного с горбинкой нос, тонкие губы. Вся его внешность гармонировала с его красивым сердцем. И вот Василия Львовича нет уже на свете. Я даже не проводил его до могилы – не узнал.

Вас. Львович, пожатие вашей сухощавой руки, такое крепкое, теплое, до сих пор осталось у меня в памяти, до сих пор я его чувствую. Да будет вам земля пухом, дорогой Василий Львович. Вы, может быть, и бедно, но зато чисто, с красивым сердцем прошли свой жизненный путь.

25 января 1951 г. 20 ч. 30 м.

Кое-чем занялся. Составляю подстрочники – с осетинского на русский язык.

И вот Арсен Коцоев. Перевел шесть его рассказов. И, боже мой, какого писателя мы потеряли! Какого гиганта-писателя! Это для меня открытие, что Арсен Коцоев такая прелесть. Ведь это же Чехов осетинский. Да я даже не найду слов, как его назвать, как выразить свое восхищение им. Такое мастерство. Великое уменье – простыми словами создавать такие картины. Вот «Встретились». Картина голода. Но можно ли описать более правдиво, более верно, более страшно голод. Вот «Карим». Цхинвальский базар. Да ведь автор создает такую обстановку, что ты, читатель, чувствуешь себя на этом базаре, в этих духанах, чувствуешь локоть проходящих. Мало того, чувствуешь запах базара, духанов. Да нет, я не умею сказать о нем то, что хочу, что надо сказать о нем. Только страшно жаль, что не знал этого при его жизни. Его-то я знал. Помню, как мы с ним отправлялись в столовую обедать (№4, на ул. Куйбышева), это в 1943 г., как там стояли в очередях… Помнить-то я его помню, да читать тогда я его не читал. А его нам надо было буквально носить на руках. А вместо этого, боже мой, стыдно вспоминать его последние дни и то, как мы к нему относились. Он, бедный, совершил свое последнее, страшно неудачное путешествие в Тбилиси. Где-то в Баку его арестовали, обокрали, посадили в тюрьму. Вернулся сюда почти голый, босой… И что-то с ним стряслось – стал пить страшно, пропивать вещи. Потом заболел, бросился под трамвай. Негде стало ему жить, и он ночевал в помещении Союза писателей, завшивел, и все такое. И вся эта картина нам казалась потешной (трагедия), мы порицали его высокомерно. Вместо того, чтобы понять его, войти в его положение. Помню, Созырко Бритаев говаривал: «Ну как ему не стыдно, старику, так опуститься», и все в этом духе. Да не только он. Даже Иван Джанаев, который его приютил на некоторое время в те дни, и тот всегда так хитро (как это он умел делать) улыбался, и нехорошо улыбался – все по адресу бедного Арсена. А его смерть, похороны? Все это носило такой характер – шутки, усмешки. Никто по-серьезному и не чувствовал, что хороним настоящего, очень большого писателя. Мастера слова, художника.

После Коста он – единственный настоящий художник слова в осетинской литературе.

* * *

Готовимся к неделе нашей литературы в Москве. И так нам недостает и Арсена Коцоева, и Ивана Джанаева, и Барона Боциева, и Георгия Джимиева. Теперь-то ясно, каких крупных людей мы потеряли. Как каждый из них был хорош по-своему.

12 марта 1951 г. 22 ч. 30 м.

Слава обо мне сложилась неважная – литературного громилы. Туаев, дескать, все равно разнесет в пух и прах. И меня боятся, как черт ладана. Моих рецензий на пьесы, на стихи. Но «разношу» ли я кого-нибудь зря? Ей-богу, никого. Не терплю фальши в произведениях, искусственности, безжизненности. Хочу, чтобы в них (в пьесах и т.д.) била живая жизнь, чтобы там были люди с чувствами, мыслями, характерами, а не манекены, чтобы была в них взволнованность, ум чтобы был в них. А большей частью не бывает в пьесах минимума этого, и как тогда говорить, что «хорошо»? Нет, идти против совести я не могу. (…)

31 марта 1952 г. 10 ч. 55 м.

«Пир Нартов». Огромное полотно размерами 5 х 4 метра, занимающее всю немалую стену комнаты. На полотне фигуры в натуральную величину. Вот в центре главная фигура – по краям чаши на носках танцует человек необычайно гибкого телосложения. В руках у него кинжалы. Вокруг него могучие люди, могучие лица. И какие люди! Живые, с яркими чертами, разнообразные по характерам. Это танец, веселье нартов, изображенное художником Махарбеком Тугановым30. Боже, какие он создал лица, характеры! Чего стоит там один Сырдон! А Хамыц? А Урызмаг? А… Да кто из изображенных не стоит того, чтобы о нем написать отдельный трактат? Главное, они – осетины, но это не современные осетины. Именно – это нарты, с могучими, характерными, крупными чертами лица. Вот девушки… Да, это действительно «нæртон рæсугъдтæ» – нартские красавицы. Прямые, открытые, строгие.

Картина еще не закончена, но, тем не менее, о ней можно много говорить, хвалить ее, не уставая. И вместе с тем, в ней немало недостатков. Кое на какие из них я указывал художнику. Например, тут состязание в танце Сослана с Бурафарныгом не на жизнь, а на смерть, а Урызмаг с другими нартскими стариками сидит в стороне и пьет из большущей чаши пиво. Но разве мог Урызмаг сидеть спокойно и пить пиво в такой ситуации? Никогда! Я обратил внимание автора на это обстоятельство. Он принял замечание, и что же? Теперь чудесно. Урызмаг хоть и держит огромную чашу пива в руках, но он всецело здесь, с молодежью, с Сосланом. Также и все старшие повернулись к танцующему Сослану, и на их лицах такие мужественные улыбки. Еще кое-какие пожелания Махарбек принял и выполнил. Но во второе посещение пришлось сделать еще замечания, хотя его самого и не было дома. Но сын его Энвер обещал передать их ему. А замечания серьезные, думаю. На картине нет Шатаны. А обходился ли нартовский пир без нее, «матери народа»? Конечно, нет. Не говоря о том, что Сослан ей сын.

Противник Сослана хмур, недоволен, но отчего он хмур, этого на картине не видно. А надо это показать. Кроме того, он отодвинут далеко, надо его подвинуть к Сослану, вывести на первый план.

Задний план картины надо связать с передним действием хотя бы реакцией танцующих симд (группы их) на танец Сослана.

Но главное – Шатана. Ее следует поставить не где-нибудь, а около стариков и должно чувствоваться, что она – «голова всему». Она умница, она властна, она жизнелюбива, она всеми любима и почитаема.

Посмотрим, что примет старик из моих замечаний. Вчера я его встретил в трамвае, он сказал, что, дескать, ничего, а вместе с тем чувствовалось, что «сами с усами».

5 июля 1952 г. 23 ч. 30 м.

Никогда так трудно не было мне писать в дневнике, как сегодня, вот сейчас. Потому что приходится заносить жуткие слова: «Сегодня мы похоронили Махарбека Туганова». Да, да, да! Мы его похоронили. Теперь он там, в могиле, в ограде музея Коста, рядом с Соломоном Таутиевым. Боже мой, боже мой, что только не приходится переживать, переносить человеку! Ведь он был еще так крепок, так молод, несмотря на свои 83 года. Так бодр, так полон творческих замыслов. И его уже нет. Я его видел в гробу, стоял около него, в той самой комнате, перед теми картинами на стенах, где я не раз беседовал с ним. Любовался его последним, величественным творением – «Пир Нартов». Он был такой же хороший, мягкий Махарбек, как и раньше, но, увы, уже не тот. Он лежал в гробу, и сосредоточенность его была непоколебима.

Умер он вчера утром, в 6 ч. 15 м. Когда Аза Хадарцева31, встретив меня на лестнице, сказала мне: «Давид, а вы знаете, умер Махарбек Туганов», я был ошарашен. Это было тем более неожиданно, что я только мельком слышал о его болезни, и то в таком духе, что, дескать, операция сделана удачно, теперь пойдет на поправку. А умер-то он так, что просто стыдно за него и за всех его окружавших. Мог не умереть, а умер. Получилось у него нагноение кишечника, и, обратись он своевременно, хотя бы на 3-5 дней раньше, к врачу, он бы был спасен. Но он был очень застенчив, а сын Энвер, будучи неплохим, оказался растяпой. Видит, что отцу день ото дня все хуже, а не позвал того же проф. Овнатаняна, к которому он обратился потом, когда отец уже был без сознания. Идя за гробом Махарбека, все это мне рассказывал сам Овнатанян.

И вот не стало Махарбека Туганова, чудесного художника, человека талантливого, необычайно богатого натурой, мыслями, чувствами. Человека очень чуткого, задушевного, полного дерзаний и планов. Я не могу не сказать, что он был очень внимателен к моему творчеству (хоть громко, но что же делать, так говорят). Мои вещи ему всегда нравились, и при всяком удобном случае он мне выражал свою благодарность и благосклонность. Он хотел портрет с меня писать. «С кого же еще писать портреты, как не с таких, как ты» – сказал он мне в ответ на мои слова о том, что «стоит ли тратить на это время?» А как он был чуток к моим письмам, которые я ему посылал в Сталинир по поводу того, что мне долго не слали денег. Он хлопотал за меня, и результаты сообщал мне письменно. Да, я счастлив, у меня штук 5-6 его писем ко мне.

Сколько знаний, сколько воспоминаний он унес с собой в могилу! Он был для меня живой связью с прошлым и настоящим. И чиновники не захотели воспользоваться его знаниями, воспоминаниями, отказались заключить с ним договор.

Дорогой Махарбек, своей смертью ты принес столько боли, столько горя мне и еще очень многим, что нет сил их высказать. Как так – нет больше среди нас Махарбека. Боже мой, Боже мой, мы стали намного беднее с его смертью.

7-го июля 1952 г. 10 ч. 25 м. (утра)

Все жжет мне сердце сознание того, что Махарбек не здесь, вот недалеко, на Покровском переулке, у своей картины, а там, в сырой глубокой могиле, на горке. Сознание того, что не встречу я его больше, сутуло идущего по улице, и не спросит он меня своим бархатным басом: «Ну, как здоровье, Давид? Лечиться надо, тебе еще рано болеть», – не продолжит он больше своего разговора. Да, обидно, страшно тяжко, что нет его уже с нами. И горько от сознания того, что при жизни-то мы не ценим наших людей. Ведь ему так тяжело жилось, а кто проявил к нему внимание? Ходит, бывало, целыми днями по учреждениям, по редакциям, чтобы получить свое же заработанное. Нет его, а чем, кем закрыть огромную брешь, образовавшуюся в нашем искусстве с его смертью?

Да, я плачу горько, горько. Невидимые слезы душат меня.

9 июля 1952 г. 23 ч. 30 м.

Сегодня рано утром встретил сына Махарбека, Энвера. Он рассказал, что картину «Нарты» оценили в 11 тыс. руб. Да ведь там каждая фигура стоит 11 тыс. руб. Один только Сырдон не имеет цены. А Хамыц, а еще многие другие! Находят в картине много недостатков. Может быть, в ней и есть недостатки. И все же это творение настоящего мастера, таланта, поэта, художника. И вот – 11 тыс. руб. Это Цопанов рассчитывает. Дескать, 9–10 тыс. руб. взял аванс, ну, еще на налоги, и как раз 11 тыс. руб. Мелко, очень мелко!

12 июля 1952 г. 23 ч.

Был вчера вечером у Езетхан Уруймаговой32. Она живет в гостинице «Интурист», пишет свою пьесу. Было 10 часов вечера; она, могучая, крупная женщина, встретила меня в коридоре и затем пригласила к себе в номер. Умная, интересная, а как она говорлива! Говорили целый час; я тоже, против обыкновения, оказался очень говорлив. Но все же она переговорила меня. Хотел было сказать ей, что я бы дал ей гораздо больше советов, и более ценных, чем редакторы ее романа «Навстречу жизни», что в нем осталось немало недостатков, да было поздно. А начни я, кончил бы не скоро. Под конец она сказала, что ей очень нравится моя пьеса «Фатима» и что ей хочется написать по этой пьесе роман. Я, конечно, ей сказал, что не возражаю, более того, очень хочу, чтобы она выполнила свое обещание. «Да, я займусь этим непременно», – заключила она. Посмотрим…

18 июля 1952 г. 22 ч. 45 м.

Заходил сын покойного Махарбека Туганова, Энвер. Просил одолжить ему денег. Едет завтра в Тбилиси, везет картину Махарбека «Пир нартов», может, там оценят ее выше. Может быть, и оценят. Даже, наверное, оценят это великое творение искусства. И какое тогда бесславие – картину на ее родине не оценили, и она ушла. А потом будем ездить в Тбилиси смотреть картину.

27 февраля 1953 г. 2 ч. ночи

Осетинский театр решил возобновить мою «Мать сирот» – «Сидзæргæс». Они над нею уже работают. Я вслед за ними ее подправляю. И вот опять и опять я рыдаю над ее судьбой. Сколько я слез пролил, когда писал ее. Поистине, она написана кровью сердца и слезами.

* * *

Как болит сердце. Ну что оно не дает мне ни жить, ни работать? До каких пор оно мне будет мешать? Ну вот – так больно, так оно сжимается, бьет в руку, в бок и еще не знаю куда. Впрочем, может ли оно не болеть, когда я так зверски с ним обращаюсь? Почувствовал себя немного крепче и так нажал, что сижу с 8 ч. утра и до 11 ч. вечера, а то и до 2-х ч. ночи. Впрочем, у меня нет другого выхода. Пан или пропал – так стоит вопрос. Либо я напишу пьесы, тогда и я буду жить, и детки мои, либо – голодный, другого выхода нет. Мне помогали, но Асах Токаев33 мне прогрыз все печенки, что, дескать, ты проел деньги Литфонда. Сегодня его пробрали в газете – будет совсем злой, а мне завтра с ним говорить…

А боли все сильнее и сильнее. Чем их заглушить?

11-ое апреля 1953 г. 1 ч. ночи

«Завтра», т.е. сегодня уже могу записать, что я счастлив. Да, вновь счастлив, как бывал счастлив много-много раз после премьер. Да, теперь вижу, что моя «Мать сирот» удалась, что она живет на сцене полной жизнью. Сегодня я почти нехотя пошел ее опять смотреть, и чем дальше, тем больше видел, какая разительная перемена в ходе спектакля по сравнению со вчерашним днем. Он шел в темпе, с чувством, с темпераментом. Сегодня аплодисменты возникали и там, где их раньше не ожидали. А вообще их стало гораздо больше. Но и слез было гораздо больше, чем вчера. Потому что игра актеров была искреннее, вернее.

Так что я теперь доволен тем, что «Сидзæргæс», моя любимая «Сидзæргæс» вновь живет. «Сидзæргæс», написанная не чернилами, а слезами, для Гыцци, ради ее памяти.

Устал. Хочется спать.

29 мая 1953 г. 23 ч. 45 м.

Знаменательный день для меня. Сегодня осетинский театр исполнял 200-й спектакль «Пæсæйы фæндон». Собственно говоря, 200-й спектакль «прозевали». Это было 208 раз. Но спохватились, 8 «отрезали», и получился «200-й спектакль». За это время «Пæсæ» просмотрело 100 000 зрителей.

Таким образом, «Пæсæ» – это пока первая пьеса, выдержавшая столько спектаклей на сцене осетинского театра. (…)

Так все-таки, о 200 спектакле «Пæсæ», как таковом. Геор Хугаев34 перед началом сказал несколько теплых слов. Затем началось представление. Опять захватило меня то, что смотрел десятки раз. Своей правдивостью, искренностью, естественностью. Но скоро начались мои муки. Петя Цирихов (Цола), желая 200-й спектакль сделать особенно хорошим, увлекся собственным творчеством. Ему не хотела уступить Сима Икаева. Баллаев, как все 199 раз до того, так и на 200-й раз тоже не знал текстов песен, путал эти тексты, и ни одну из них не спел по-человечески, а во многих местах просто блеял – ей, ей, не преувеличиваю. Такие песни, такие слова, мелодии такие прекрасные, спеть бы их, да нет, так и остался он – без чувств, без вдохновения. В 3 акте – особенно поразительно – и Сланов35 (Мысост) и тот же Баллаев (Ахсарбек) просто ходили по сцене и говорили все, что угодно, только не текст. Получалась пустота, никакой наполненности. Не было прежней «Пæсæ» – наполненной, вдохновенной, активно движущейся вперед. Впрочем, этого давно не стало, и с тех пор «Пæсæ» перестала быть любимым спектаклем. И, собственно, праздновалось не то, что есть, а то, что было еще года 2-3 назад. Праздновалось хорошее воспоминание о «Пæсæ». Ну, и зритель тем же стал платить театру. Он пришел – не густо. Правда, это во многом благодаря художествам администраторов театра Беслана и Руслана, которые на 29 мая назначили сразу 3 спектакля. И зритель так и не знал, что же будет – то ли «Пæсæ», то ли «Замирæт», то ли «Мать сирот». Ну, и во многом потому, что «художества» артистов не всем уже нравятся, вернее, никому не нравятся.

Да. И пришел я домой злой, как часто приходил и прихожу со своих спектаклей. Потому что, боже мой, как плохо они играют! Жутко плохо. Будто нарочно. И мне кажется, даже нарочно плохо.

Но, как бы то ни было – 200-й спектакль «Пæсæ» состоялся.

7-ое июля 1953 г. 18 ч. 30 м.

Я должен, наконец, рассказать историю создания «Пæсæйы фæндон». Идет дождь, тоска, не работается. А рассказать надо. Есть к этому причины.

Было начало 1943 года. Из нашей республики прогнали фашистов. Я был в горах (в эвакуации). Поехали туда с Темболом Балаевым36 в начале октября. Я сразу же там включился в работу. До моего приезда Зарамагская гидростанция находилась на замке. Еще в Мизуре председатель райисполкома Бада Ревазов вручил мне ключ от нее, сказав, что ее «хозяин» Дзиу Туаев арестован, и я, в порядке особого поручения райисполкома, должен был обеспечить бесперебойную работу этой станции. Это было очень важно. Тогда там, в Зарамаге, по всей Военно-Осетинской дороге стояло много воинских частей, проходил транспорт из Грузии.

Она, эта дорога, стала тогда именно военной дорогой. По ней происходило снабжение войск, находившихся в этом ущелье от линии фронта – от Тамиска – до перевала.

И вот я должен был обеспечивать энергией и селения, и воин-ские части.

Помню, солнце скрывалось за Адай-хохом, когда я открыл, только что приехав, не добравшись даже до дому, двери электростанции. Стал пробовать ее пускать. Пришлось долго повозиться. Уже почти стемнело, когда открыл вентиль. И вот я пустил станцию, включил рубильники – и всюду – и в Мамисоне, и в Наре – вспыхнули яркие лампочки. Это было неожиданно и для сельчан, и для войсковых частей. И как мне потом передавали, все были очень рады этому обстоятельству.

Итак, я организовал работу электростанции. Подучил обслуживающий персонал, наладил электромолотьбу. Осень была богатая, а стога еще стояли необмолоченные.

Вот я и проработал по этой части все свое эвакуационное время. Причем, не знал покоя. Потребителей стало очень много, нарушалась работа, не ладилось с водой – замерзало головное сооружение. Бывало – уже ночь, 10, 11, 12 часов, а я или пешком, или верхом – скачу из Тиба или из Нара. (…)

Словом, прогнала немцев наша армия. Из гор высыпали сначала воинские части, затем и гражданские люди. Вернулся и я в Орджоникидзе, в холодную, нетопленую квартиру.

Через некоторое время обком ВКП(б) организовал из писателей 3 бригады. Мы поехали по бывшей оккупированной территории Осетии с целью записать злодеяния немецких оккупантов. И вот в Ардоне мне рассказали историю о сбитом советском летчике, которого укрыли колхозники и которого выдал предатель, сын одного из колхозников. Эту историю мне рассказали плача, со слезами. Она меня очень тронула – и я решил изобразить ее в пьесе. Приехал даже раньше срока – отпросился у нашего бригадира Бритаева Созырко, и сейчас же в осетинский театр, к Цопанову. Так и так – хочу писать такую-то пьесу. А он так недружелюбно: «Такую уже пишет Джимиев, две пьесы на тему оккупации – неинтересно». Меня это очень огорчило. Я вижу, и писать зря буду, и делать что-либо другое тоже не могу. Цопанов при очень многих своих хороших качествах – тугой человек: скажет «нет», так не собьешь. Хожу сам не свой. И этой пьесой не могу заняться, и чем-нибудь другим тоже.

Это было в феврале 1943 г. В это время в нашем городе гастролировала какая-то концертная группа из Армении. Встречает меня Налбандов Иван Оганесович – директор Северо-Осетинского ансамбля песни и пляски, и говорит мне: «Сходи на армянский концерт, посмотри и напиши что-нибудь в этом духе для нашего ансамбля».

Это меня окрылило. В тот же вечер я был в Доме офицеров на концерте. Да, было что посмотреть, чему поучиться. И сразу у меня блеснула в голове песня «Пæсæ». Чудесная мелодия, был бы хороший дуэт. Я – в поиски текста этой песни. Обратился, помню, к ныне покойному И.В. Джанаеву, к Х. Ардасенову, к Д. Мамсурову, но все они отнеслись к этому делу как-то холодно. Я все ищу историю Пæсæ, текст песни, спрашиваю одного, другого. Помню, спросил я Ольгу Николаевну Туаеву37, что знает она про эту Пæсæ. Она с горечью в голосе и с большой обидой ответила мне: «Дорогой мой, я о себе ничего не знаю, не только о Пæсæ». Она, бедная, осталась в девицах – и понятна ее обида (она сейчас очень больна, а я, свинья, даже не схожу навестить ее).

Далее – поехал я в поисках «Пæсæ» в села, искал в архивах. И вот, чем больше я искал, тем больше я находил и другие песни, лирические, девичьи, шуточные. И все, как правило, они были испорчены (удивительный народ осетины, они так любят пакостить свои песни, где только это возможно!), и мне уже казалось, что мало одного дуэта – можно многие песни связать в единую драматизированную цепь, и получится целое представление. В этой мысли меня поддержали и Налбандов, и Маркова38, и еще кое-кто. И вот я работаю с увлечением, не зная усталости, и вижу, у меня получается уже много, а остановиться не могу. Тогда Маркова Елена Гавриловна мне и говорит: «Пишите, пусть будет оперетта». Стал писать оперетту. Текст почти всех песен пришлось переделать – они в таком виде не были приемлемы, написал и новые песни, – словом, получилось уже совсем солидно.

Приезжает весной-летом 1943 г. из Москвы комиссия, она знакомится с моим материалом и говорит: «Это очень хорошо, но это не для ансамбля песни и пляски – это для театра». Тем временем я уже написал еще и «Хистхортæ» («Поминальщики»), и их поставили в осетинском театре.

Прошло лето. Осенью Зарифа Бритаева и Арсен Макеев приходят ко мне (ходили два дня), слушают мою пьесу, которую я еще как-то переделал, и остаются ею очень довольны. С их слов, уже пошла слава о Цола, о Мысырхан39. О песнях. И вот чтение в осетинском театре. Первое впечатление – хорошее, но не совсем хорошо, еще работа, еще чтение – решили ставить «Пæсæ».

«Зæрдæйы фæндон – æнæсæттгæ æндон» («Желание сердца – несокрушимая сталь») – так звалась у меня тогда пьеса. И вот работа в театре над «Пæсæ» – работа с увлечением, с азартом. Актеры дают советы, делают «находки». Сима Икаева неистощима в своих находках. Мало отстает от нее и Варя Каргинова40, дают и другие. Я все их пожелания быстро подхватываю, реализую, и наша «Пæсæ» растет день ото дня. Но растет благодаря моей активности, главным образом потому, что я быстро творчески воплощаю в пьесе то хорошее, что рекомендуют актеры. Много в нее внес режиссер Бимболат Борукаев. Он оказался чудесным постановщиком и «Сидзæргæс», и «Пæсæ».

А знаменитая реплика «Уæ бæх ма къуылых у?» («Ваш конь еще хромает?») подсказана Геором Хугаевым, за что ему вечное спасибо.

Ну, вот 26 января 1944 г., 8 час. вечера. И впервые на сцену выходят мои герои из «Пæсæ».

Никто тогда не подозревал, какая жизнь ждет эту пьесу. Но покойный Георгий Джимиев говорил с первых спектаклей, что песни Пæсæ пойдут в народ.

Так была создана «Пæсæ». И никак иначе, даже не так, как я сам говорил на банкете по случаю 200-го спектакля 26 мая 1953 года. Уважаемой Серафиме Георгиевне Икаевой почему-то показалось, что она инициатор создания «Пæсæ». Ну, я уже не стал перечить, да только «виновником» этого дела был Налбандов Иван Оганесович. Спасибо ему, что надоумил меня.

8 июля 1953 г. 22 ч. 5 м.

Вчера я рассказывал историю создания «Пæсæйы фæндон». Я чувствую необходимость рассказать и историю «Сидзæргæс». Так, для себя, для дневника. Мне надо с кем-то говорить, вот и буду говорить со своим дневником.

Был год 1939. Волею судеб я остался один, вот в этой самой квартире, за этим самым столом, стоявшим на этом самом месте. В мае того года я переехал из Мизура в город, остался один, и меня потянуло к перу.

В том году умерла Козиан – бедная вдова, жена моего двоюродного брата Сергея, умершего давно, очень давно. Она осталась с сыном, отделилась от остальной семьи и стала одна воспитывать сына. Бестау – так его звали. Жила бедно, преодолевая большие трудности, как все матери сирот. Вот сын ее вырос, она его женила. Потом он в 1938 году ушел в армию. Козиан, хорошая, добрая женщина, осталась одна со снохой, заболела и осенью 1939 года умерла. Я, поехав в горы после ее похорон, долго оплакивал ее смерть. Бетъе даже мне заметил (муж моей тети Нади), что стыдно так плакать мужчине. А я плакал потому, что так горестно сложилась ее судьба: осталась молодой «сидеть» из-за сына, вырастила его, столько мук перенесла, а когда умерла, так этого сына не оказалось около нее. И еще потому, что жизнь и смерть ее мне напомнили жизнь и смерть моей родной Гыцци. Обе они были матери сирот – сидзæргæстæ – жили рядом, помогали друг другу, очень дружили. Козиан всегда нам помогала то в уборке сена, то в уборке хлеба, то еще в чем-либо. Но и мы с Гыцци также не оставались в долгу перед ней.

И вот, вернувшись домой, я в тот же вечер сел за стол, взял тетрадь и написал на ней первое слово: «Сидзæргæс».

Нужно сказать, что мысль эта – написать пьесу о жизни матерей сирот – давно жила у меня в голове.

Я чувствовал потребность рассказать об их жизни. Мне казалось, что я обязан это сделать – рассказать про их муки, про вечную нужду, про тяжелую жизнь там, в теснинах гор, без работника в доме, без земли. Чувствуя этот долг за плечами, эту обязанность перед памятью родной Гыцци, я и решил это делать. А ведь сколько их было! Вот Абион, вот Текиан, вот Козиан, вот Ката, и еще, и еще. Да. И я решил, что лучше всего я это сделаю в пьесе. К этой форме, нужно сказать, меня влекло вообще давно.

Еще в 1920-21 гг., когда мы издавали домашний журнал «Мечты», меня все время тянуло к тому, чтобы написать пьесу.

И вот я стал писать ее. Где-то, кажется, хранятся первые (да и бесчисленные последующие) черновики «Сидзæргæс».

Писал я страстно, увлеченно, вдохновенно. Так втянулся. Перестал ходить куда бы то ни было. Дошел до третьей, четвертой и последующих картин. Сколько слез я пролил над этой пьесой! Поистине, она написана слезами, кровью сердца.

И вот уже скопилось очень много тетрадей. И чем больше я писал, тем большее облегчение чувствовал. Казалось, я освобождаюсь от какой-то великой тяжести.

До конца осталось дописать не очень много, и все же я решил проверить дело на ком-либо. В то время я стал чаще посещать осетинский театр. Именно в 1936-37-38 гг. я к ним часто захаживал, приглашая их приехать показать спектакли в Садоне. Тогда я познакомился с Арсеном Макеевым. Кроме того, мой хороший знакомый, Кодзаев Заурбег, был тогда администратором театра. И через него я стал просить Арсена Макеева прийти и послушать мою пьесу. Он долго собирался. Наконец собрался, пришел часов в 5 вечера. Сел на диван и стал слушать. Я читаю очень плохо. Цопанов всегда мне говорил: «Не читай сам свои пьесы – это портит впечатление». Но я читал. Арсен, уткнувшись головой в руки (помню его позу и теперь), сидел и слушал. Слушал час, слушал два, может, и больше. А я ничего не замечал и все читал и читал. После 5-ой картины я его все же спросил: «Ну, как, Арсен, может быть, не нужно больше читать?» Он, не поднимая головы и помолчав немного, ответил: «Да… Должен тебе сказать, что из всего того, что ты прочел, на сцену можно вынести только конец 4-ой картины, где Амырхан поздно вечером приходил к Зориан».

Я пригласил его к столу, выпили, закусили. Тут он еще больше разнес мою пьесу да, кажется, забраковал и ту картину. Говорил он еще и про сюжет, про образ, про конфликт – все эти вещи были для меня как китайская азбука.

Арсен ушел, убедив меня в полной непригодности моей пьесы. Но это меня почти не обидело, не огорчило. Ведь я все же написал, сделал все, что мог. Я оплатил свой долг перед теми, кому был должен. И все. Сложил тетради, свернул их и положил в ящик шкафа.

Прошло несколько месяцев, праздновалось 80-летие рождения Коста Хетагурова. В газетах появлялось много статей, воспоминаний о Коста. Я тоже написал статью «За что я люблю Коста». В ней я писал о том, как еще с детства полюбил Коста, певал пастухом его песни. Статью отнес в редакцию газеты «Пролетарий Осетии». Захожу в соответствующий отдел…

Ладно, уже половина двенадцатого ночи. Дождь опять хлещет за окном. Повадился он теперь каждый день. И грусть еще больше сжимает сердце.

11-ое июля 1953 г. 22 ч. 30 м.

Продолжу рассказ о своей «Сидзæргæс». Выше я остановился на том, как принес в отдел культуры и литературы «Пролетария Осетии» свою статейку о Коста. Зашел. На меня так вопросительно посмотрел один очень молодой человек, я к нему и направился. Сказал, зачем пришел, и протянул ему свою рукопись. Он развернул ее и быстро стал читать. Прочитал и говорит: «Хорошая статья, мы ее поместим в завтрашнем же номере». Его внешность (одет он был бедно, неважно) и его годы мне не внушили доверия, и я ему ответил: «А нельзя ли видеть тут кого-нибудь постарше?». А он: «Я и есть здесь самый старший по этим делам. И больше никого не надо видеть. Я заведующий отделом, Кулаев». Я был тогда обрадован. На следующий день читаю в газете свою статью, только под другим названием: «Певец народных дум». В остальном все осталось без изменений. Служил я тогда главным инженером «Союзсельэлектро», и, возвращаясь домой со службы, опять встретился с Ладемыром на бульваре напротив редакции. Он мне рассказал, что статью мою на «пятиминутке» все похвалили и спрашивали, есть ли у меня еще что-нибудь написанное. Я рассказал ему историю с «Сидзæргæс», о том, как я ее читал Арсену. Он выразил желание послушать ее сам. Я согласился прочесть ее еще раз. Договорились. И вот в один из ближайших вечеров Ладемыр Кулаев пришел ко мне. Я стал читать пьесу и ему. Он сидел, сидел, потом стал, вижу, нервничать, встал, нервно зашагал по комнате, заложив руки за спину, и начал приговаривать: «Вот чудак Арсен. Вот чудак Арсен». Я остановился – «в чем дело» – спрашиваю. Он требует, чтобы я продолжал читку пьесы. Я опять стал читать. Ладемыр мой то смеялся, то грустил, а потом и прослезился, когда Нуца говорит свой монолог в 4-ой картине. Дочитал я все, что было у меня написано. А написано было немало. И Ладемыр мой опять повторил свое «Вот чудак Арсен». Потом он мне и говорит… Впрочем, я уже давно понял, что пьеса ему понравилась. Но все-таки я хотел послушать, что он скажет. А сказал Ладемыр следующее: «Да, это чудесно. Конечно, это еще не готовая пьеса, но в ней уже есть главное – есть чувство, есть мысль, есть жизнь. И обидно, что Арсен этого не понял. Поэтому

его и зову чудаком. И я ему завтра же это скажу».

Конечно, отзыв Ладемыра Кулаева меня обрадовал, окрылил. Он был в восхищении от того сумбурного материала, что я ему прочитал, и сказал, что пьесу непременно надо закончить. «Что еще есть у тебя? – спросил он. А я-то, между прочим, написал еще комедию в одном акте «Æрра фыйау» – «Сумасшедший пастух»…

Страшно хочу спать, рука не слушается, глаза слипаются, допишу в следующий раз.

ПРИМЕЧАНИЯ

1. Джанаев Иван (псевд. Нигер) (1896–1947) – известный осетинский поэт, литературовед, общественный деятель и публицист.

2. Бритаев Созырко (1892–1961) – прозаик, переводчик, писатель-сказочник.

3. Коцоев Арсен (1872–1944) выдающийся осетинский писатель, один из зачинателей осетинской художественной прозы.

4. Боциев Барон (1901–1944) – поэт, прозаик.

5. Джимиев Георгий (1907–1944) – драматург, кинорежиссер.

6. Черджиев Хазби Саввич (1908–1988) – директор СОНИИ.

7. Скитский Борис Васильевич (1884–1959) – историк, профессор Северо-Осетинского педагогического института.

8. Мамсуров Дабе – (1906–1966) – известный осетинский писатель.

9. Цаликов Маирбек (1911–1998) – актер осетинского театра.

10. Плиев Харитон (1908–1966) – поэт.

11. Гулуев Андрей – (1892–1980) – поэт, переводчик.

12. Таутиев Соломон (1909–1946) – актер осетинского театра.

13. Речь идет о пьесе «Семья Татаркана».

14. Абаев Василий Иванович (1900–2000) – выдающийся ученый, иранист, осетиновед.

15. Бритаева Зарифа (1919–2001) – режиссер осетинского и русского театров.

16. Макеев Арсен (1902–1967) – режиссер осетинского театра.

17. Темина – старшая дочь автора.

18. Люба – Любовь Батырбековна (урожд. Саламова), жена автора.

19. Гыцци – Анна Туаева (урожд. Бигулова), мать автора.

20. Пус, Техтæ, Хуссар, Кæбæгътæ – названия местностей в Мамисонском ущелье, на родине автора.

21. Албег – старший брат автора.

22. «Куывд» – ритуальный пир.

23. Серби – Туаев, родственник автора.

24. Дзидзо, Бете – односельчане автора.

25. Китья – «детское» имя старшей дочери автора.

26. Ардасенов Хадзыбатыр (1911–1968) – поэт, переводчик, литературный критик.

27. Цирихов Петр (1911–1973) – актер осетинского театра.

28. Бритаев Елбыздыко (1881–1923) – основоположник осетинской драматургии.

29. Цопанов Хаджумар Газеевич (1904–1991) – драматург, первый директор осетинского театра (1938–1945), впоследствии министр культуры.

30. Туганов Махарбек (1869–1952) – выдающийся осетинский художник.

31. Хадарцева Аза Асламурзаевна (1919–1999) – известный литературовед.

32. Уруймагова Езетхан (1905–1955) – писательница.

33. Токаев Асахмет (Ашах) (1910–1994) – писатель, драматург, переводчик.

34. Хугаев Георгий (1922–2005) – режиссер, драматург.

35. Икаева Серафима (1909–1993), Баллаев Владимир (1911–1995), Сланов Коста (1926–1998) – актеры осетинского театра.

36. Балаев Темболат (1912–1995) – поэт.

37. Туаева Ольга Николаевна (1886–1956) – первая в Осетии женщина-профессор, зав. кафедрой Северо-Осетинского педагогического института.

38. Маркова Елена Гавриловна (1904–1993) – первый режиссер осетинского театра.

39. Цола, Мысырхан – герои пьесы «Пæсæйы фæндон».

40. Каргинова Варвара (1908–1975) – актриса осетинского театра.