О советской торговле
Советская власть в периодических изданиях, в романах, в учебниках, а также на митингах, собраниях громогласно кричит о созданном в Советской России бесклассовом обществе, о «великой, свободной» жизни в этом обществе, о равенстве всех слоев населения и небывалом в истории братстве. Ниже мы приводим фактические примеры из жизни граждан той же Советской России и проверим, так ли это на самом деле.
Внутри страны в Советской России существуют четыре вида основной торговли фабрично-заводскими промтоварами:
1. Кооператив для рабочих, служащих, колхозников, совхозников и прочих обыкновенных простых граждан.
2. Открытый распределитель для рядовых партийных — коммунистов, занимающих незначительные должности.
3. Госторг, ведущий торговлю по вольным, высоким ценам с целью наживы.
4. Закрытый распределитель для сановников-коммунистов, занимающих высокие посты. Местонахождение этого распределителя известно только немногим.
1. Кооператив. В магазинах товары продаются только тем членам, которые внесли заранее в кассу кооператива членские и паевые взносы полностью. Норму отпускаемого товара для одного члена устанавливает администрация кооператива, исходя из количества полученного того или иного товара, так как запасов магазины никогда не имеют. Сверх установленной нормы член кооператива не имеет возможности купить нужный товар, например литр керосина, кусок мыла для стирки белья и даже коробку спичек. Однако бывают исключения, когда магазин сам навязывает члену кооператива сверх нормы лишний товар, совсем ненужный ему, в виде зубного порошка, зубной щетки грубой работы, деревянные и роговые пуговицы и прочее. Этот вид продажи называется «нагрузка». Каждый член-покупатель должен мириться с этим положением и уносит купленный товар домой с «нагрузкой». Эти не нужные никому товары лежат на полках магазина месяцами без движения. Тогда как кооператив нуждается в оборотном капитале, и администрация попадает в затруднительное положение. Вот почему обязывают члена-покупателя приобретать ненужный ему товар сверх установленной нормы.
Здесь промтоварами называют самые необходимые предметы для жизни и домашнего обихода бедных, рядовых, беспартийных людей, как, например, спички, махорку, мыло для стирки белья, синьку, керосин, соду хлебную, соду для стирки белья, поджаренную сушеную малину, поджаренные сушеные яблоки в фабричной бумажной упаковке под названием «Брусничный чай», соль поваренную, нитки, иголки, зубные щетки из дерева, зубной порошок, деревянные, роговые пуговицы грубой работы и тому подобную мелочь. С более важными товарами, как то сахар-рафинад, сахар-песок, пряники, монпансье, леденцы, мануфактура бумажная, носки мужские и чулки дамские также бумажные, белье трикотажное бумажное, обувь и так далее, дело обстоит гораздо хуже, так как эти товары магазины кооператива получают с большими промежутками времени.
Из перечисленных товаров, как важных, более необходимых, так и второстепенных, член кооператива имеет возможность купить за наличные деньги не тогда, когда он пожелает или когда нужен тот или иной предмет, а когда прибудет товар в тот магазин, куда он прикреплен. В эти дни магазин полон народа, образовывается большая очередь. Люди толкают друг друга, спрашивают, какие товары прибыли в магазин и какую норму на этот раз дают. Спорят между собой, ругаются. Ругают также казенных приказчиков (работников прилавка) магазина тут же, перед их глазами, обвиняя их в бессовестном воровстве из магазина товаров и продаже их тайком на сторону по повышенной цене.
О качестве покупаемого товара, о красоте или фасоне его, о цвете или прочности здесь не принято рассуждать. Член-покупатель не разбирается в этих деталях и не спорит, он хорошо знает, что с его вкусом и желанием никто не будет считаться. Следовательно, всякий разговор по этому вопросу совершенно бесполезен. Выбора нет, нужно покупать то, что дают, не возражая, так как всякое лишнее неосторожное слово в адрес власти может попасть в дебет его лицевого счета по книгам ОГПУ.
2. Открытый распределитель. В магазинах этого распределителя чувствуется порядок, в них гораздо чище. Обращение работников прилавка с покупателями более сносное, но все же далеко не вежливое, как подобало бы. Здесь покупатели — исключительно члены партии, рядовые коммунисты. За покупками приходят в магазин главным образом их жены или члены их семей. У этих привилегированных покупателей вид самодовольный, несмотря на то, что они те же простые люди. Однако ведут себя приличнее, чем покупатели в кооперативных магазинах, не ругаются и не спорят. Очевидно, партийная дисциплина не разрешает им развязывать языки в общественном месте. Своей легкой заносчивостью эти люди сильно напоминают обедневших дворян старого царского времени.
В магазин могут заходить только коммунисты и члены их семей, обязательно с партийными билетами. Внутри магазина у входных дверей постоянно находится человек, который следит за каждым входящим в магазин. Многих посетителей он знает в лицо и пропускает их, не спрашивая, но у незнакомого нового посетителя спрашивает партийный билет. Однако при наличии смелости иногда можно проскочить в магазин и беспартийному просто нахально или якобы по ошибке. Хотя эта смелость или ошибка ничего хорошего ему не предвещает, кроме неприятностей. Во-первых, ни одну иголочку ему не продадут в магазине; во-вторых, по выяснении его беспартийности грубо выгонят из магазина. Одна ловкость нужна для того, чтобы проскочить в магазин незаметно, другая же ловкость нужна, чтобы вывернуться из этого неприятного положения, когда хитрость или ошибка беспартийного обнаруживается в магазине на глазах многих покупателей. Наилучший совет обыкновенному гражданину: не заходить в такие места, если же случилось несчастье и любопытство его подвело или он по ошибке попал в такой магазин, то ограничиться коротким пребыванием в нем, скромно осмотрев разные соблазнительные товары на полках. Как, например, делает голодная кошка под обильно накрытым столом, глотая запах жареного мяса, высоко подняв свой длинный хвост. Магазины эти тоже особенно не могут похвалиться обилием и разнообразием товаров. Однако в сравнении с магазинами кооператива здесь более прилично, и, главное, получение товаров не имеет случайный или отрывочный характер. Товар в магазинах имеется постоянно и отпускается покупателям-коммунистам также в каких-то пределах. Смотря какой товар, т. е. дефицитный он или недефицитный.
3. Госторг. Этот вид торговли ясен сам собой и особых объяснений не требует. Торговля здесь идет вольная, и любой гражданин может купить за наличные деньги любой товар из имеющихся в наличии в магазине по высоким, часто спекулятивным ценам. Спекуляцией здесь занимается само государство, точно так же, как занимался любой купец старого времени, с целью наживы и со стремлением того же купца как можно больше увеличить наживу.
Госторг имеет роскошные, хорошо обставленные помещения для своих магазинов. Созданы разные удобства для публики, на стенах висят большие зеркала, есть столики внизу для дам-посетительниц. Тем не менее в них нет того обилия и разнообразия товаров, которое подобало бы помещению и обстановке. Все же в этих магазинах можно купить много кое-чего свободно, без всякого билета или членского взноса.
Покупателями этих магазинов могут быть всякие люди, только с большими деньгами. Поэтому сюда ходят за покупками высокооплачиваемые служащие-специалисты, инженеры, директора разных предприятий, видные профессора и научные работники, видные коммунисты-сановники и вообще люди, получающие высокие ставки, а также иностранцы. Рабочим, мелким и средним служащим и колхозникам здесь не место, так как материальные возможности этих людей ограничены.
4. Закрытый распределитель. Этот распределитель, собственно, не имеет характер торговли. На самом деле он распределяет свои товары ежедневно необычным порядком. Распределитель доставляет на своем полугрузовом автомобиле товары каждому клиенту прямо на квартиру. Клиентами этого распределителя состоят коммунисты-сановники, возглавляющие местную власть. Ни сами сановники, ни члены их семей за покупками в распределитель никогда не приезжают. Они могут даже не знать, где он находится, так же, как не знают об этом простые граждане.
Что же касается товаров в смысле их количества, качества и разного ассортимента, то нужно сказать: здесь есть все то самое наилучшее, что имеет Советская Россия. Всевозможные дорогие продукты питания. Разные колбасные изделия: ветчина, сосиски и другие виды. Мясо: говядина, баранина. Кондитерские изделия: шоколад, конфеты разные, печенье, пирожные и даже торты по особому заказу клиентов. Мануфактура бумажная: шелка разные, суконные материалы, чулки дамские шелковые, папиросы и много других товаров роскоши. А также всевозможные напитки.
При отпуске товаров здесь не существует нормы. Отпуск товара не ограничен каким-нибудь пределом, зато нет здесь воровства ни со стороны работников прилавка, ни со стороны высоких клиентов. Не во имя чести, конечно, а от страха строжайшей партийной дисциплины. По каким ценам распорядитель отпускает товары своим клиентам с доставкой на дом и какой способ применяет для расчетов с ними, неизвестно, это их секрет.
Сравнивая между собою массу потребителей всех перечисленных четырех основных видов государственной торговли, возможно ли эту среду назвать социалистическим, бесклассовым обществом? Возможно ли найти вообще в этих видах торговли хотя бы один намек, один небольшой признак, напоминающий собой равенство? Следовательно, не пустой ли звук разговоры о равенстве в советской пропаганде?
Отрывки из советской жизни. Питание рабов
Голод — понятие растяжимое, его не всякий в состоянии понять. Запоздавший на обед на полчаса или час городской интеллигент, садясь за обеденный стол, горько жалуется своей нежной жене, что он проголодался как собака или голоден как волк. Это, конечно, далеко не голод, такой человек никогда не поймет, что значит настоящий голод в советских лагерях, тянувшийся не часами, не днями, не неделями и даже не месяцами, а годами. Питание заключенного состоит главным образом из черного хлеба, выдаваемого ему по его работе за предыдущий день, весом от 200 до 1 000 граммов на рабочий день, смотря какой процент он выполнил работы накануне от заданной ему нормы. Эти нормы выработки в лагерях на тяжелых работах настолько бессовестно и жестоко преувеличены против нормальных, что с напряжением сил из ста человек заключенных примерно пять-шесть в состоянии выработать 1 000 граммов хлеба, около десяти-пятнадцати человек — до 800 граммов, основная же масса заключенных вырабатывает 500–600 граммов. А изнуренные и обессиленные от долгой тяжелой работы, когда-то вырабатывавшие 1 000 граммов, теперь достигают лишь до 400 граммов.
Норма получаемого хлеба заключенным на общих работах является мерилом его достоинства или качества его как рабочего животного. На основании этой же нормы хлеба ему выдается вонючая похлебка, измеряемая особыми половниками-мерками, их в общей кухне восемь видов, или размеров. Каждый половник по размеру приравнен к определенной норме хлеба — например, есть половник к 400 г хлеба и половник к 1 000 г хлеба. Кроме того, заключенный имеет из общего бака кипяток утром и вечером и к нему одну небольшую пачку на месяц так называемого брусничного чая, часто заплесненного в сырости и совершенно негодного к употреблению. Чай этот состоит из сушеных и поджаренных ягод, фруктов или овощей — например, брусники, голубики, испорченных яблок или моркови. Такой чай дает цвет, несколько напоминающий цвет настоящего чая, но вкуса и питательности не имеет. Зелень, даже простой лук, особенно чеснок, ценимый в лагерях, отсутствуют совершенно. Эти овощи заключенный может получать особыми почтовыми посылками из дома или от родственников, если они уцелели и живут на своих местах. О жировых веществах, о мясе или других питательных продуктах говорить, конечно, не приходится.
Сахар-рафинад выдавался с перерывами в таком количестве, что месячного пайка хватало лишь на пять-шесть дней в прикуску. Хуже обстояло дело с чаепитием, когда вместо рафинада нам выдавали ту же норму песком. В таких случаях мы применяли особый примитивный способ. Стаканов и ложек у нас не было, были кружки жестяные и эмалированные, у каждого своя собственная, лагерь не считал себя обязанным выдавать заключенному посуду. При чаепитии вы должны насыпать на ладонь песок с чайной ложки и держать руку на уровне рта стоя или сидя на нарах, так как ни стула, ни стола нет, другой рукой вы держите свою кружку с чаем. Кончиком влажного своего языка вы берете немного песка с ладони, затем делаете два-три глотка чая, и тут же нужно искать место, где поставить свою кружку на короткий момент, чтобы освободившейся рукой взять хлеб и наполнить им рот, потом опять опускаете язык на ладонь и повторяете столько раз, на сколько хватит у вас хлеба.
В Вишерских лагерях кроме перечисленного выдавали нам, работникам умственного труда, сибирское сливочное масло хорошего качества на лагерные боны по твердой цене, весом пятьдесят граммов в месяц на душу, что составляет один грамм и шестьдесят шесть сотых (1,66) в день. Неизвестно, из какого расчета или соображений исходила лагерная администрация, выдавая нам такой микроскопический паек масла. Не вдаваясь в глубину мудрой психологии начальства, мы называли эту подачку просто насмешкой, но не отказывались от нее. Один раз в месяц в назначенный день в часы обеденного перерыва мы становились в очередь у своего ларька. Каждый брал с собою ломтик хлеба из своего пайка и по получении масла тут же мазал на хлеб пальцами и съедал его с жадностью. Голод во всех советских концентрационных исправительно-трудовых лагерях одинаков, голод является бичом и основным злом в жизни заключенного. В советских лагерях голод создан искусственно, введен в жизнь заключенного умышленно с определенной целью и с особым расчетом, а потому нет никакой надежды на улучшение питания заключенного в будущем.
Испытав сам на себе этот умышленно созданный голод в лагерях в продолжение четырех лет моего пребывания в них, я неоднократно вспоминал один случай из моей жизни, происшедший в давно минувшем детстве. Мы жили тогда в селении большой семьей с патриархальным дедушкой во главе. Глубокий старик был неграмотный, но с житейским умом и опытом. В деревенской обстановке всегда ценят хорошую собаку как ночного сторожа, особенно на Кавказе, где каждый трудолюбивый сельчанин имел порядочное хозяйство. Однажды старая наша собака издохла и взамен ее отец мой откуда-то принес двух красивых пухлых щенков хорошей крупной породы. Я был вне себя от радости по этому случаю, вечно возился с ними и кормил их несколько раз в день. Как-то раз я смешал муку в молоке, получилась жидкая похлебка, и мои щенки надулись, как пузыри, я любовался ими, в это время застал меня мой дедушка.
— Вон как ты кормишь собак, — сказал он, наблюдая за еле двигавшимися от тяжести в желудках щенками. — Глупый ты мальчик, разве так можно кормить? Какие же караульщики выйдут из них, если ты будешь так их баловать? Сытая собака — плохой сторож, наевшись до отвала, она ляжет в укромном месте и будет спать всю ночь до утра. Собаку нужно держать всегда в полуголодном состоянии и никогда не ласкать ее. Иначе как можно развить в ней злость?
У каждого человека к старости вырабатываются свои особые взгляды сообразно его прошлой жизни и обстановке. Может быть, дедушка был прав в отношении собачьей породы, но здесь, в лагерях, советская власть имеет дело с людьми самыми лучшими в стране, отборными из всех слоев населения, превращенными насильственно в настоящих рабов древних времен. «Философский» подход «вождей народа» к вопросу питания заключенных в лагерях аналогичен «философии» моего умного дедушки в отношении собак. На самом деле, если раб будет сыт, одет и доволен своим положением, то он, наоборот, не будет лежать на одном месте, как дедушкина собака, его голова прояснится и начнет работать. Появятся мысли, какие-то желания, да еще начнет мечтать о свободе, о культурной жизни и прочее. Какой же будет тогда из него раб? Какой же выйдет из него работник? Не восстанет ли такой раб против мошеннических норм выработки, хищнически введенных на тяжелых работах в лагерях?
Третье отделение «Бамлага» (Байкало-Амурский исправительно-трудовой лагерь), находящееся при станции Ксеньевской, занималось строительством второго пути Забайкальской железной дороги протяжением около 1 500 километров. Десятки тысяч заключенных были разбросаны по линии железной дороги отдельными лагпунктами при каждой станции и полустанке. Работа была тяжелая, нормы выработки сильно превышены, а питание было скудное и нерегулярное, здесь голод особенно ощущался. Местность была пустынная, кругом сопки, покрытые лесом, и лишь при каждой железнодорожной станции ютились небольшие бедные поселки, жители коих голодали так же, как и заключенные.
В каждом лагпункте было несколько десятков рабочих лошадей. От времени до времени эти лошади дохли от плохого ухода на тяжелой работе и от разных болезней. С издохшей лошади снимали кожу, а потом зарывали ее. По ночам в поздние часы под страхом и с большим риском заключенные выходили тайком из бараков, шли на то место, где был зарыт труп лошади, отрезали куски мяса, разводили огонь, кое-как жарили мясо на вертеле и ели его, как голодные волки.
На одном из лагпунктов в сторону востока от нашего Управления 3-го отделения (название станции не помню) два заключенных были посланы в лес на заготовку дров неподалеку от лагеря. Они шли гуськом по узкой тропинке в густом лесу с топорами в руках. Пройдя некоторое расстояние вглубь, заключенный, шедший позади, озверевший от постоянного голода, размахнулся своим топором и одним ударом убил наповал своего товарища, шедшего впереди. Оттащил его в сторону от тропинки, разрубил ему грудь, вынул внутренности, печень, сердце, легкие и стал их жарить на разведенном огне. В это время по другой тропинке шла вторая партия заключенных из пяти человек также на заготовку дров из того же лагпункта, но из другой роты. Как у диких животных, от длительного голода у заключенных сильно развивается обоняние, об этом, наверное, науке известно. Люди из второй партии, шедшие сравнительно недалеко от того места, где жарилось мясо, почувствовали его запах. Они были удивлены этим необычайным явлением в таких местах. Затем, предполагая, что кто-нибудь из поселка случайно убил здесь зверя и жарит мясо своей добычи, пустились по лесу в разные стороны в надежде поживиться тоже этой добычей. Вскоре, благодаря их высоко развитому обонянию, они наткнулись на это место и застали человека у огня, жарившего на вертеле человеческие внутренности, и тут же недалеко лежал труп убитого заключенного.
Люди не только превратились в рабов, но и докатились до уровня дикаря-людоеда. Человек, живущий в нормальных условиях, не может понять положения заключенного в советских лагерях, его переживания в бесправном рабстве на тяжелых работах, всегда полуголодного, его душевное состояние, тоску по свободе, по родине и близким людям. Нужно побывать в его шкуре, хотя бы мысленно заглянуть в его душу, чтобы понять, до чего он разочарован в жизни, до чего он возмущен в глубине своей души, и как велик его внутренний безмолвный протест против насилия, и до какого чудовищного размера развилась в нем злость против поработителей. В этом дедушка мой был прав: злость можно сильно развить как у собак, так и у людей путем систематического голода и жестокого обращения с ними.
Предположим, что вы сельчанин-хлебороб, живший в старое царское время в деревне. Десятки лет вы трудились в сельском хозяйстве, работали, невзирая на дождь, холод или жару, и достигли относительного материального благополучия. У вас была хорошая семья, жена трудолюбивая, примерная хозяйка, дети подросли, старшего сына скоро уже нужно женить, а меньшие подрастают. Домик с небольшим двором был свой собственный, вы имели две лошади с телегами для работы, одну или две коровы, кур и прочие признаки благополучия сельского хозяина.
Вдруг меняется в корне система государственной власти. Новая власть отменила частную собственность, и вся ваша жизнь перевернулась в один день вверх дном, так стихийная сила страшной бури вырывает растущее дерево с корнями из земли. К вам в дом явились представители новой власти, осмотрели ваше имущество, составили опись всего того, что вы имели, включили ваше имя в список кулаков. Через два-три дня вас выгнали с семьей из собственного двора на улицу. Вы были вынуждены ночевать со своими малолетними детьми буквально под забором глубокой осенью. Таких, как ваше, в вашем селе были раскулачены десятки хозяйств, семьи ютились также по закоулкам под открытым небом. Ни родственники, ни соседи ваши не смели пустить вас к себе в дом под страхом расстрела. Вы были глубоко возмущены, но бессильны против страшной, жестокой силы новой беспощадной, неведомой власти. Однако вы принимали какие-то меры, бегали по всему селению, как ненормальный, встречались со знакомыми, друзьями, родственниками и с такими же кулаками, как и вы, передавали им свою трагедию, свои тяжелые переживания, возмущались, говорили громко, широко жестикулируя руками, а в это время местные агенты новой власти в лице комсомольцев и коммунистов следили за вашим поведением. И для того, чтобы вы перестали ходить по селению со своими жалобами и не болтали лишнего против мероприятий власти, вас арестовали, увезли в город и посадили в полутемный подвал ГПУ.
Там, в глубоком подвале, вам постепенно впускали через вены в кровь страх расстрела — для того, чтобы испугать вас на всю жизнь, чтобы вы забыли старое свое благополучие, забыли свою любимую дорогую семью, своих милых детей, без которых вы не могли сесть за стол обедать. Чтобы вы отреклись от своих старых понятий, от всего святого, чистого, от Бога и от религии. Для того, чтобы превратить вас в трусливого, безвольного животного, лишив вас самых элементарных прав человека. Через несколько месяцев после такой обработки в подвалах ГПУ вам прицепили кличку как «кулаку-кровососу» «враг народа», «бандит», «контрреволюционер», «вредитель», применив к вам 58-ю статью с ее разными пунктами, тройка ГПУ заочно присудила вам 10 лет принудительных работ в концентрационных исправительно-трудовых лагерях. Вы не успевали одуматься, несчастья сыпались на вашу голову одно за другим, голова кружилась от всех новых неслыханных наказаний и от жестоких расстрелов на ваших глазах.
В это время в один день с передачей пищи извне вы получили маленькую записку, где близкий родственник пишет вам, что вся семья ваша исчезла из родного села. Старший сын ваш и взрослая дочь, боясь ареста, тайком уехали куда-то, жену власть выслала на север, в сторону Архангельска, а малолетние ваши дети вывезены в какой-то другой город. После этих душераздирающих трагических известий вас забрали из подвалов ГПУ и повезли на Дальний Восток в «Бамлаг», где в данное время вы находитесь на строительстве второго пути Забайкальской железной дороги в одном из многочисленных лагпунктов 3-го отделения в числе десятков тысяч таких же обездоленных людей, как и вы, в качестве раба-невольника. Каково будет тогда ваше моральное и нравственное состояние? Не потеряете ли вы тогда душевное равновесие? Хватит ли у вас сил, чтобы не превратиться в животное или в первобытного дикаря?
Мы, заключенные, работающие в Управлении Архангельского лагеря «Архперпункта» на улице имени Павлины Виноградовой, жили особо от других заключенных, находящихся на общих физических работах и живущих в особых бараках на краю города. Черного хлеба, выдаваемого нам на пять дней вперед, хватало ровно на три дня при самой скромной еде. Остальные два дня из пяти мы буквально голодали. В эти дни язык мой не ощущал вкуса хлеба, в таком же положении были и все остальные, живущие тут, в общежитии. От постоянного, систематического недоедания кружилась голова, мысли путались во время занятий, в ушах всегда был шум то падающей с высоты воды или водяной мельницы, то звон далеких колоколов. Наяву и во сне мысли всегда были заняты только едой, особенно хлебом. Никакой другой вид пищи, даже самые лучшие блюда, в том числе мясные, молочные или сладкие, не вспоминаются и не снятся голодному так, как самый простой черный хлеб. Страдания и переживания от длительного голода жестоки и настолько мучительны, что передать их словами невозможно — в особенности тому, кто не испытал голод. Вероятно, поэтому сложилась народная поговорка «сытый голодного не разумеет». Поговорка эта имеет большую давность. Тем не менее, едва ли во всем мире найдется хоть несколько человек среди сытых людей, которые бы поняли голодного, до какой степени он жалкий и несчастный.
Положение наше было тяжелое: правда, мы не падали от голода и не умирали сразу, но силы наши как физические, так и умственные уменьшались с каждым днем. Кругозор суживался, культурный мир с его радостями постепенно отодвигался назад все дальше и дальше. Мы вступали как бы в густой мрачный туман, постепенно превращаясь в какой-то особый вид живого существа, нечто среднее между разумным человеком и животным. Сознание может мириться с таким положением потому, что другого выхода не было, но желудок стоит выше разума, он настойчив и требует свое.
В Архангельском лагере с разрешения начальника У.Р.О. иногда двум-трем из нас, пользующимся особой привилегией, удавалось попасть под конвоем на так называемый базар. Это большая бывшая базарная площадь в городе, где горожане продавали с рук разные свои старые вещи. Продукты питания на базарной площади отсутствовали совершенно, а мы имели в виду купить только хлеб, краденный из разных казенных пекарен и кооперативных ларьков и продаваемый здесь не всегда, но иногда под большим страхом. Тут не нужно ходить по базару, толкаться в густой толпе в поисках хлеба или спрашивать у людей, где он продается, все это бесполезно и ни к чему вас не приведет. Нужно иметь свой разум и опыт сообразно с окружающей особой обстановкой. Самый лучший способ — стоять на одном месте где-нибудь на краю площади и оттуда наблюдать внимательно. Если вы заметите мужчину, стоящего в стороне от толпы, и под мышкой у него видна выпуклость на пальто, значит, он имеет хлеб. В этом случае вы должны пройти мимо него близко и не спеша с таким расчетом, чтобы успеть на ходу спросить у него цену, получить ответ, отойти немного дальше и приготовить деньги, т. е. ту сумму, которую он запросил за буханку или полбуханки. Повернув обратно и наблюдая вокруг, не следит ли кто-либо за вами, вы можете опять медленно пройти мимо продавца хлеба, который также следит за вами. Не останавливаясь перед ним, в одну секунду вы должны схватить с его рук хлеб, быстро всунуть его в свой бушлат, а другой рукой в этот же момент вручить ему стоимость хлеба, и сделка совершена.
Такой способ улучшения питания для заключенных был отнюдь не легким, удавался не каждому из нас и связан был с трудностями, а также и с большим риском. Во-первых, необходимо иметь разрешение начальника У.Р.О. идти на базар, потом неизвестно, какие конвоиры попадутся. Во-вторых, за наши лагерные боны на базаре хлеб не продавали, нужны общегосударственные деньги, а мы лишены права иметь их при себе. Даже деньги, получаемые на имя заключенных почтовым переводом от родных, нам выдавали лагерными бонами, небольшими суммами. В-третьих, покупать на базарной площади среди белого дня заведомо известный краденый казенный хлеб чрезвычайно опасно, ибо за такое преступление наш начальник лагеря, жестокий чекист Дурново, свободно мог бы любого из нас отправить с первым этапом на остров Вайгач, что равносильно расстрелу, так как оттуда возврата не было вообще.
Однажды мы потерпели неудачу, на базаре не нашли хлеба — по-видимому, была строгая слежка со стороны власти за продавцами краденого хлеба. Мы были сильно разочарованы, так как получить разрешение вновь от У.Р.О. в скором будущем надежды не было. Мы стояли на краю большой базарной площади, опечаленные неудачей. На другом конце, далеко от нас, перед высоким дощатым забором виднелись люди, стоящие гуськом в очереди. Мы уговорили наших конвоиров пойти туда и посмотреть, что там продают. Они сами тоже заинтересовались, и мы все направились в ту сторону. На дощатом заборе было пробито небольшое окошко, а за ним виднелась скромная будка для продажи хлебного кваса. В очереди стояло человек тридцать-сорок. Она постепенно удлинялась, мы также поспешили встать в нее. Ждать долго нам не пришлось, очередь продвигалась быстро, так как каждому отпускали только один стакан. Впереди, подходя к окошку, люди снимали головной убор, сперва мы не могли понять, в чем дело, и, только когда уже мы были совсем близко, выяснилось, что шапки у покупателей отбирались казенным продавцом в качестве гарантии за порожный стакан на тот короткий момент, пока стакан будет находиться в руках покупателя.
Прежде чем получить стакан с квасом, покупатель снимал шапку, передавал ее с заранее приготовленными деньгами продавцу, сидящему внутри будки, только после этого он выдавал ему квас в чайном стакане. Покупатель тут же выпивал его, возвращал обратно опорожненный стакан и в обмен получал свою шапку. Если у кого было желание выпить еще стакан кваса, он мог вновь встать в самый хвост очереди с новоприбывшими, и так можно повторять до желаемого предела. Тут же, где люди выпивали квас, облокотившись о забор, стоял хромой пожилой человек в рваной старой одежде с целой пачкой местной газеты. Он ежеминутно кричал во весь голос:
— «Северный край», «Северный край»!
А потом, понизив голос, прибавлял:
— Большая газета на тонкой бумаге.
Каждый гражданин отлично понимал этот намек хитрого старого газетчика. Бумага газеты «Северный край» на самом деле была нетолстая, она шла в продажу как курительная для махорки, так как папиросной бумаги на рынке вообще не было.
Заключенные числом около тридцати человек, работающие в самом управлении «Архперпункт», помещались отдельно от других в бывшем частном доме на углу Печорской и другой какой-то улицы (название коей не помню). Дом этот был давно конфискован ГПУ, а хозяева высланы куда-то далеко, в другой край страны. Двор был небольшой, с флигелем и двухэтажным деревянным зданием на улицу. Сам же лагерь с главной массой заключенных находился вдали от нас в конце города. Там, во дворе лагеря, находился продуктовый амбар, где всегда имелся запас печеного хлеба на четыре-пять дней для всего лагеря. Один из нас, пяти счетных работников и одного экономиста, переведенных из «Вишлага» сюда, по фамилии Рожков работал счетоводом в этом продуктовом амбаре. В месяц раз он приходил к нам в управление с отчетностью лагеря, которую принимал я для проверки и составления сводного отчета всех отделений «Архперпункта». Между делом мы болтали о своих личных делах, главным образом о голоде. Добрый Рожков однажды обещал мне достать сколько-нибудь хлеба из амбара. Мы назначили время, когда я должен был прийти к нему в лагерь за хлебом под видом проверки лагерных книг.
На след[ующий] день с соответствующим пропуском от управления я направился в лагерь без конвоира, прошел через вахту и большой двор прямо в контору. В присутствии своего начальства Рожков принял меня официально, будто он не ожидал моего прихода. Затем в удобную минуту, пока начальник и его помощник вышли во двор по делу, он позвал меня в свою конурку тут же рядом с конторой, где он спал по ночам. Он дружески улыбнулся и стал всовывать в пазухи моего арестантского бушлата ломтики лагерного хлеба, нарочно нарезанные для меня.
При входе в лагерный двор меня осматривали на вахте поверхностно, при выходе же не исключена была возможность обыска более серьезного, тогда пропала бы не только моя голова, но и жизнь бедного, добрейшего моего друга Рожкова. Мы оба хорошо знали, что в случае обнаружения такого рода воровства нам пощады не будет и расстрел неминуем хотя бы для того, чтобы этим напугать будущих воров, как это практикуется вообще в лагерях. Мысль эта сильно беспокоила меня еще по дороге, когда шел сюда за хлебом. Пусть погибну сам, думал я, хотя бы даже за кусок хлеба, который мне нужен как задыхающемуся свежий воздух, но погубить чужую жизнь, да еще Рожкова, я считал сверхъестественным преступлением. Думал по дороге, напрягал жалкие остатки своего разума, нападал на самого себя с обвинением и в то же время шагал, шел в лагерь на авось с надеждой на Бога, на судьбу. С того же момента, как куски хлеба очутились за моими пазухами, страх мой возрос во много раз, и я едва держался на ногах, беседуя с вернувшимся в контору лагерным начальством.
Через вахту я выходил обратно с дрожью во всем теле, а куски хлеба, казалось, превратились в горячие угли и обжигали мои истощенные бока. В этот момент я понял, что своровать даже кусок черного хлеба — нелегкое дело. Счастье мое не изменило и на этот раз: охранник, стоявший у вахты, посмотрел на меня подозрительно, но не обыскал. По дороге в общежитие ежеминутно я вспоминал момент, когда Рожков с дружеской улыбкой и с заботливостью близкого родича запускал свои руки с кусками хлеба в мои пазухи. Мне было стыдно и страшно за него, сознательная его жертвенность глубоко тронула меня. Я раскаивался, жалел о своем поступке самым искренним образом, ведь я мог погубить человека. Так шел со своими мрачными мыслями, осторожно оглядываясь назад. Когда отошел немного от лагеря, меня нагнал наш истопник. Он сильно напугал меня: почему-то мне показалось, что он гонится за мною для того, чтобы задержать меня с хлебом по приказу начальства лагеря. Однако ничего подобного не случилось, и мы пошли мирно вместе в общежитие.
Всякое дело, какое бы оно ни было простое, требует ясности — плана. Воровство, наверное, тоже имеет свои правила и особенности, я же приступил к краже без всякого предварительного плана, поэтому по приходе в общежитие опять очутился в безвыходном положении. Время было обеденное, все наши заключенные пришли с работы, дом превратился в муравейник, поднялся шум, слышались громкие разговоры. Все спешили в кухню с чашками, мне тоже нужно идти за рыбной похлебкой, но вынуть хлеб из пазухи не могу, кто-нибудь заметит из моих сожителей. Если бы даже мне удалось тайком вынуть хлеб, все равно кушать его при них невозможно, ибо каждому известно, что сегодня четвертый день, как мы получили хлеб, следовательно, ни у кого не осталось и куска. Какое объяснение мог бы дать я своему лагерному хлебу, тем более все знали, что я ходил в лагерь и только что вернулся оттуда.
В небольшой квадратной комнате с двумя окнами на улицу нас было шесть человек, я готов был поделиться с ними своим хлебом, но это было сопряжено с большим риском. Здесь, в этой обстановке, и родной матери нельзя довериться, кто-нибудь из моих же сожителей выдаст меня сознательно или проболтается нечаянно, тогда пропали мы оба с Рожковым. Оставалось два выхода: или нужно идти в уборную во двор и там скушать наскоро куска два хлеба, быстро вернуться обратно и залить их горячей похлебкой, или же полезть под две деревянные койки, рядом стоящие у стен, предварительно выдумав какой-нибудь повод, и там проглотить хлеба сколько-нибудь. Я остановился на последнем, как мне казалось, более удобном. Под моей койкой всегда хранились собственные мои запасные ботинки, их-то я выбрал в качестве предлога. Нарочно я стал искать их и сделал недовольный вид, полез под койки, обвиняя кого-то громко, кто забросил вглубь далеко мои ботинки. Под койками долго ворчал, высказывал свое недовольство, пока вынимал хлеб из-за пазухи там, в глубине и тесноте.
И тут вышла у меня опять неудача: койки были слишком низкие для моего роста, я вынужден был лежать на животе, растянувшись во весь рост, а длинные мои ноги торчали из-под коек наружу. Попробуйте-ка вы в таком положении вынуть куски хлеба из-за пазухи наглухо застегнутого бушлата, хватать их с жадностью голодной собаки, быстро глотать, не задохнуться сухим, черствым хлебом и в то же время с переполненным ртом отвечать на вопросы своих товарищей, которые удивлены вашим долгим пребыванием в темноте под койками. Другое дело, если бы с самого начала я мог лежать на спине. Тогда руки были бы свободны, легко можно вынуть хлеб из-за пазухи и глотать удобно. Эта возможность также исключалась, так как при виде моих ног снаружи носками вверх могло создаться подозрение и, пожалуй, кто-то бы еще заглянул ко мне вглубь узнать, чем я занят. В общем, дело кончилось благополучно, я успел проглотить два ломтика, остальное спрятал после под одеялом и в ту же ночь, лежа в постели, уничтожил их окончательно. Тогда же я поклялся, дал слово себе никогда больше не подвергать опасности чужую жизнь, даже за целый вагон хлеба.
По соседству с моей стояла койка обрусевшего интеллигентного немца с большими усами по фамилии Вейц. Он был хорошо образован, начитан, прекрасно умел говорить, поэтому считался лучшим собеседником в общежитии. Однажды ночью во время сна кто-то толкнул меня в бок, я быстро проснулся, посмотрел вокруг и не успел еще сообразить, что это могло быть, как в полумраке Вейц протянул руку в мою сторону. Через секунду я ощутил на моей ладони что-то горячее, и в тот же момент приятный, вкусный аромат печеного картофеля ударил мне в нос. Вейц вытянул шею, приблизился лицом ко мне и совсем тихо проговорил:
— Кушай!
Разумеется, в ту же минуту картофель был мною съеден, и сейчас же у меня возник вопрос: откуда? Не ожидая моего вопроса, Вейц стал излагать мне шепотом обширный план возможности иметь каждую ночь печеный картофель в количестве до четырех штук. Тон его разговора был настолько деловой и серьезный, будто речь шла о заготовке нескольких тысяч тонн картофеля. Комната наша находилась рядом с общей кухней, через нее мы каждый раз проходили во двор, это было одно ее преимущество перед дальними другими комнатами. Наверху весь второй этаж с парадным ходом на улицу был занят чекистами — сотрудниками 3-го отдела, холостяками. Обеды и ужины для них готовил у нас в общей кухне наш повар Сережа, быв[ший] матрос Балтийского военного флота, необычайно крупного телосложения и физической силы, осужденный по 58-й статье на десять лет. Он готовил для чекистов особо разные мясные блюда: жаркое в масле и тому подобные яства. Приятный запах всегда проникал к нам в комнату через часто открываемые двери, и мы с удовольствием вдыхали его. Это уже было второе преимущество нашей комнаты. Вейц же открыл третье преимущество, никому еще не известное до сих пор, довольно простое, но хитрое.
На кухне, через которую мы проходили во двор, в старом деревянном корыте по утрам всегда был картофель для стола чекистов. Проходя через нее во двор мимо этого корыта будто по делу, Вейц на ходу быстро схватывал один-два картофеля тайком от повара и его помощника и прятал их в карман. Возвращаясь обратно опять через кухню, он повторял то же самое, и у него накапливалось 3–4 штуки за два коротких рейса. На этом, собственно, кончалась по плану Вейца заготовка картофеля. Конечно, успех или промах в данном случае, как и во всяком деле, зависели от ряда непредвиденных случайностей. Далее, действуя по своему плану, Вейц прятал картофель под своей постелью до наступления ночи.
В ту же ночь, когда все ложились и спали глубоким сном, Вейц продолжал свой план: вставал с постели, осторожно открывал дверцу голландской печи тут же в нашей комнате, предварительно слегка бесшумно отодвинув засов наверху, чтобы запах уходил по трубе. Сюда он клал под горячую золу и жарил свой заготовленный картофель. Дело было зимою, голландская печь ежедневно аккуратно топилась вечерами в определенные часы. Поздно ночью комната наша всегда была натоплена, а печка открыта. Вейц оставлял свой картофель в печке на определенное высчитанное время, затем вынимал его наскоро и быстро закрывал дверцу. В руках он держал плотную тряпку, слегка увлажненную, для заглушения запаха вынутого картофеля, быстро заворачивал его в нее и так же быстро прятал под свою подушку. Здесь заканчивалась самая трудновыполнимая часть плана Вейца. Оставалась самая последняя, самая легкая и приятная, т. е. кушать горячую печеную картошку в темноте с наслаждением, втихомолку, лежа в постели, и переживать приятное ощущение в животе, затем быстро уснуть.
Вейц открыл мне свой секрет совершенно искренне, с целью помочь мне, но в компании не нуждался, он прекрасно сам справлялся с делом и занимался этим промыслом с самой осени, как только начали топить голландскую печь в нашей комнате. Мы с Вейцем заключили словесный договор на равных товарищеских началах, т. е. делить добычу пополам. Со следующего дня приступили к работе совместно, предварительно не разделив труд между собою: оба мы занимались и «заготовкой» и печением картофеля как попало. При заготовке мы старались хватать не слишком крупные и не мелкие, а средние. Несколько штук одного и того же размера испекались единовременно, и это давало нам большое удобство при выемке их из печи. На долю каждого из нас приходилось по три и даже по четыре штуки. Наслаждение от еды горячего картофеля для нас было большое. Однако полного удовлетворения мы никогда не чувствовали. Во-первых, потому, что от такой еды мы сытыми никогда не были. Во-вторых, какой бы этот картофель ни был вкусный и приятный для нас, все же он был ворованный. В-третьих, наслаждаться тайком, ночью, в присутствии своих спящих товарищей, таких же голодных и несчастных, не так уж приятно и нечестно, хотя, кто знает, быть может, у каждого из них есть свой способ добывания побочного питания. Как, напр[имер], недавно 3-й отдел обвинял одного заключенного из нашего общежития в том, что он по дороге из Управления в общежитие зашел на квартиру какой-то женщины.
Наступала северная весна, короткие зимние дни увеличивались, а в нашей жизни не было никаких изменений, никакого просвета на будущее. Вдруг совершенно неожиданно меня сняли с работы, я получил приказ от У.Р.О. готовиться в дорогу. На следующий день меня отправили с поездом на Дальний Восток в «Бамлаг» в сопровождении одного чекиста 3-го отдела.
Хохаг
Отрывки из советской жизни. Путь к социализму
Город Дзауджикау (бывший Владикавказ) расположен на реке Терек у северного подножия Кавказских гор, отсюда берет начало Военно-Грузинская шоссейная дорога, пересекающая горный хребет на юг. Бывший областной город, довольно красивый и благоустроенный, теперь является столицей Северо-Осетинской автономной республики. В этом когда-то мирном городе в самом центре подвалы ГПУ были переполнены людьми, арестованными группами, малыми или большими, главным образом среди горского населения, исключительно по политическим мотивам. Здесь были сельские «кулаки», неудачные колхозники, городская интеллигенция, врачи, юристы, счетные работники, учителя и прочие бывшие служащие советских учреждений.
После четырехмесячного пребывания в этих нудных, мрачных подвалах в тяжелых условиях большую партию арестантов перевели в тюрьму в другой район города, так называемый ИТД, что значит «Исправительно-трудовой дом». Через месяц там же нам объявили приговор тройки ГПУ, осудившей нас заочно по 58-й статье на тайном своем заседании на 10 лет.
Пребывая в этой тюрьме, однажды поздно ночью в таинственной обстановке из общей массы заключенных выделили семьдесят человек, исключительно северокавказцев, осужденных на десять лет, как очередной этап для отправки его в концентрационные исправительно-трудовые лагеря. Официально не было объявлено, куда идет этап, но слухи были об отправлении его в Уральский лагерь, на Северный Урал. Наряду с этим был слух также, что нас вовсе не отправляют куда-то, а просто ведут на расстрел, а сроки наказания администрация объявила нам для того, чтобы прикрыть свое намерение. Этот последний слух в ту ночь нагнал на нас неописуемый животный страх, так как он был очень правдоподобен. Однако оказался он неверным, нас повели глубокой ночью прямо на железнодорожную станцию под большим конвоем, со всеми предосторожностями. Двадцатидвухдневное путешествие с Северного Кавказа на далекий север Уральской области было тяжелым испытанием и казалось бесконечным.
Арестанты были сельчане-хлебопашцы, получившие от Советской власти кличку «кулаки», и лишь мы, два человека горожан, попали в их среду. Часть пути нас везли в арестантских, так называемых классных, вагонах с решетками на окнах снаружи и с железными из толстых прутьев клетками внутри, точно для крупных диких зверей. Клетки были расположены на одной стороне длинного вагона и занимали приблизительно три четверти ширины его, остальная часть служила проходом вдоль вагона. Дневной свет проникал в клетки через окна с лицевой стороны, тогда как задняя стена вагона была совершенно глухая. Вагоны эти назывались почему-то столыпинскими — очевидно, «гуманная народная» власть Советов надеялась найти хоть какое-нибудь оправдание своим жестокостям, дав звериным вагонам подобное название, и этим самым относя мысль создания этих вагонов и их конструкцию к старому царскому времени.
Каждая клетка внутри вагона имела три этажа, совершенно изолированные друг от друга. Я не был ни во втором, ни в третьем, поэтому не могу точно описать, как себя чувствовали в пути арестанты, занимающие эти этажи над нами, но мы, попавшие в нижний, в числе десяти человек со своими походными вещами буквально сидели друг на друге, задыхались в тесноте и неимоверно страдали. Главное зло заключалось в том, что пол второго этажа клетки, служивший одновременно нашим потолком, был настолько низок, что не было никакой возможности выпрямить шею и поднять голову хотя бы на один миг, не говоря уж о спине, которая начала ныть через несколько часов после посадки. Мы сидели, неестественно свернувшись в три погибели с низко опущенной головой, спина страшно болела, и временами казалось, вот-вот лопнет.
Другое зло, не менее нудное, мы имели от сухого горячего пара, исходящего от трубы отопления паровоза внизу у глухой стены вагона. Однако, настрадавшись еще в подвалах ГПУ под постоянным страхом расстрела и испытав всевозможные пытки, системные и бессистемные, теперь мы были довольны, каждый из нас благодарил судьбу и в душе был рад даже настоящему нашему положению, ибо мы вырвались буквально из бойни, где на наших глазах расстреляно было множество людей, таких же, как мы. И чем быстрее шел наш поезд в сторону России, чем дальше удалялись мы от любимой родины, тем, как ни странно, на душе становилось веселее, будто уменьшалась опасность, угрожающая нашей жизни. А там, позади, осталось все то, что принято называть дорогими и высшими ценностями человеческой жизни. Мы лишились жен, детей, братьев, сестер, родственников, друзей, имущества и, наконец, элементарных человеческих прав.
Сидя согнувшись в нижней части клетки, в первый момент мы еще не замечали весь ужас нашего положения. Мы не унывали, шутки сыпались за шутками, часто остроумные и соответствующие нашим странным причудливым позам. Однако через некоторое время все притихли, усталость взяла верх, а несколько позже стали охать и ахать от сильной боли в спине, к тому же мы умирали от жажды. Пить хотелось не так, как обычно бывает жажда после обильной еды, а как-то она ощущалась особо остро и причиняла неимоверные страдания, все внутри как будто горело в огне. Сухой язык во рту плохо повиновался, голос изменился, и настолько мы невнятно говорили между собою, что с трудом понимали друг друга, часто прибегая к мимике. А поезд шел на северо-запад, унося нас все дальше и дальше от дорогой родины. И лишь мирный стук тяжелых колес и свистки паровоза при прибытии на новую станцию или отходе от нее напоминали нам, что мы не в аду, а в советском раю.
Дневальный, постоянно прохаживающий[ся] по длинному коридору вагона, давно перестал отвечать на наши мольбы дать нам хотя бы по одному стакану воды. Он даже перестал пускать в ответ свои многоэтажные похабные ругательства в наш адрес. Он просто устал от наших стонов и ежеминутных требований воды. Страдали не только люди, находящиеся в нашей клетке, страдали все заключенные во всем вагоне. Мы кричали насколько могли громко, просили, умоляли, требовали, но воды не давали. Много позднее, когда ознакомились с жестокой лагерной дисциплиной, мы поняли, почему нам не давали воды напиться.
Причина эта имела троякое положительное и практическое значение: во-первых, раздача воды семидесяти человекам в тесных клетках хотя бы по одному стакану представляла из себя совершенно нежелательную работу для конвоиров; во-вторых, по мнению как самого начальника этапа, так и его подчиненных красноармейцев войск ГПУ, мы, заключенные в этих клетках как «политические преступники», не заслуживали никакого внимания, кроме того, причиняемые нам страдания вполне соответствовали инструкциям ГПУ; в-третьих, если бы нам давали пить, то, естественно, появилась бы потребность хождения в уборную, что вовсе нежелательно было для конвоиров, так как ни у кого не было желания возиться с нами, открывать дверцы каждой клетки с громадным висячим замком, выпускать по одному людей, сопровождать их в уборную в конец вагона и обратно, затем опять закрывать двери на замок. Разумеется, гораздо проще не давать воды людям, тогда одновременно легко достигаются все три перечисленные цели. Что же касается страдания, то оно преходяще, а главное, отвечает общему порядку в Советской России и суровой дисциплине, существующей в этой стране для здравомыслящих людей. Большое дело для власти, если даже половина заключенных умрет в этих клетках, не доехав до места назначения. Какая ей разница?
Первая кошмарная ночь прошла в страданиях, о сне никто и не думал, наступило утро, к нам в глубь клетки проник божий свет, и вместе с ним пришли бодрость в какой-то мере и лучший друг каждого заключенного — надежда. К утру, очевидно, топку уменьшили, труба наша не испускала больше с такой силой удушливый пар, и дышать стало легче. Но жажда от этого не уменьшалась, пить хотелось до боли, и мы с нетерпением ждали, что будет дальше. Наконец принесли нам хлеб по 400 граммов на человека и по мерке горячего кипятка. Мерка эта равнялась примерно полутора чайным стаканам и далеко не была достаточна для каждого из нас, но возражать было невозможно. Кипяток пили мы без сахара, осторожно, чтобы не пролить его, нужно быть действительно настоящим арестантом, прошедшим все невзгоды каторжной жизни, чтобы в этой обстановке приловчиться пить горячую воду из кружки. Надо же хоть сколько-нибудь приподнять голову для того, чтобы глотнуть кипяток. А как это можно сделать? Особенно когда вы дошли до середины кружки?
Поезд шел с большими остановками, часто происходили маневры — очевидно, прицепляли к нам по пути следования вагоны с арестантами. Многим из нас эта часть бывшей Владикавказской железной дороги хорошо была знакома, даже названия станций, тем не менее мы никогда не знали, на какой станции находимся и вечно терялись в догадках. Конвоиры из войск ГПУ, сопровождавшие нас из Дзауджикау, были очень суровы и жестоко обращались с нами, называли нас гололобыми и басурманами, хотя между нами не было ни одного мусульманина. Характерную кличку в виде оскорбления «гололобый» северокавказские горцы получили сто лет тому назад во время Кавказской войны с тогдашней Россией за то, что воины Шамиля, постоянно находясь вне домашней обстановки, с целью гигиены брили себе головы, а многим со стороны русских казалось это настолько диким, что кличка дожила до наших дней.
Однажды на какой-то большой станции, по-видимому Ростов-на-Дону, стражу нашу сменили, в коридоре вагона появились новые красноармейцы. Как провинившаяся собака смотрит на хозяина, мы смотрели в их лица, следили за каждым их движением в коридоре, прислушивались к каждому слову. Они произвели на нас впечатление гораздо лучшее, чем предыдущие конвоиры, хотя новые были тоже из войск ГПУ. Дело это произошло утром, а к обеду наше впечатление оправдалось, обращение к нам новых конвоиров заметно было мягче, даже на наши вопросы отвечали без ругани, но тяжелое положение наше не менялось. Все члены онемели, спина неимоверно ныла, как от сильного удара тупым орудием. В эти дни каждый из нас готов был пожертвовать несколькими годами своей жизни за один час времени, чтобы выпрямить свободно спину. Чувствуя лучшее отношение к нам, мы стали чаще отпрашиваться в уборную, эти недолгие минуты хождения по коридору до конца вагона и обратно, вытянувшись во весь рост, давали нам некоторое облегчение. Как-то поздно ночью нашему новому начальнику этапа понадобились часы, красноармеец, проходя по коридору, заглядывал в нижние клетки и спрашивал, кто имеет часы. Только тогда вспомнил я, что в кармане у меня лежат часы, давно не заведенные. Я отдал их красноармейцу без особого сожаления навсегда, ибо в этой обстановке меня ничего не интересовало вообще, кроме избавления из нашего отчаянного положения. На следующий день мне, страдающему от жажды, как всегда, тот же красноармеец принес стакан настоящего чая с сахаром.
— Это тебе от начальника за то, что ты одолжил ему свои часы, — сказал он.
Красноармеец стоял за решеткой клетки, пытался передать стакан между толстыми железными прутьями, но это оказалось невозможным, стакан не проходил между ними. Пришлось звать дневального, который открыл дверцу. Некоторое время я держал в руках стакан с чаем, обдумывая, как с ним быть. Выпить его самому на глазах моих товарищей по несчастью я считал неприличным, для всех же одного стакана, конечно, мало. Оба красноармейца стояли у открытой дверцы нашей клетки в ожидании, но не торопили меня. А чай издавал приятный соблазнительный аромат у самого моего носа. Не придя ни к какому решению, я быстро сделал один глоток, так же быстро передал стакан ближайшему соседу и следил за тем, как он поступит с ним. Сосед мой также после одного глотка передал стакан дальше третьему. Тот тоже в свою очередь передал его четвертому, воспользовавшись только одним глотком. Таким образом стакан прошел через руки всех девяти заключенных. Задача, первоначально не ясная для меня, разрешилась сама по себе. Никто не был в обиде, вышло даже красиво, и, главное, каждый из нас промочил горло хоть одним глотком жидкости. Красноармейцы, сидя на корточках, следили за нами, прислушивались к нашему разговору на непонятном для них языке. Судя по их глазам, одобрительно следящим за нами, нетрудно было догадаться, что им понравился наш поступок в чаепитии и они тоже довольны.
Я воспользовался моментом расположения к нам красноармейцев и попросил их купить мне на ближайшей большой станции почтовую открытку. Мы помнили, в какой таинственной обстановке поздно ночью вывели нас из тюрьмы и вели через весь город на железнодорожный вокзал. Помню, как родной мой дядя, сидевший с нами в тюрьме как «враг народа», в ту ночь заранее оплакивал меня. Он рыдал горько, как ребенок, полагая, что нас ведут не на вокзал, а на расстрел. Никто из родных не сопровождал нас до станции, следовательно, никто не знал ничего об уходе этапа вообще. Утром родные наши были встревожены неизвестностью нашего положения, вот почему мне хотелось сообщить домой весть о себе и своих несчастных товарищах. Позднее я узнал, что открытка моя дошла по назначению и произвела целый переворот в умах наших родственников, друзей и вообще доброжелателей. В продолжение десяти дней они не знали, где мы и что стало с нами, буквально сходили с ума, бежали друг к другу, спрашивали, наводили справки, обращались в ГПУ, но никак не могли добиться истины. В таких случаях ответы от чекистов всегда бывают умышленно запутанные, они никогда не говорят правду — для того, чтобы побольше нагнать страха на людей. С получением же моей открытки все злополучные слухи о нашем расстреле исчезли, прошло и тревожное состояние. Люди, сочувствующие нам, тайком приходили к нашим родным с поздравлением и выражением радости. Из дальних сел приезжали родные моих несчастных товарищей к нам домой в город, чтоб узнать самим истину, подержать в руках ту самую открытку, где я писал, что мы все до единого живы, невредимы и здоровы. Открытка моя долго ходила по рукам, ее носили по домам близкие люди, читали, и каждый выводил свое заключение, наконец, ее завезли куда-то в дальнее село. <Все эти подробности я узнал со слов моей жены, которая через два года со специальным разрешением ГПУ отважилась приехать ко мне на свидание в концлагерь и привезла с собою нашего единственного сына трех лет.>
Красноармейцы закрыли дверь клетки и ушли с пустым стаканом, а эшелон наш все шел в глубь страны. Возникшему еще в ИТД в ту ночь слуху о том, что этап должен следовать в Усольский исправительно-трудовой лагерь, мы вынуждены были верить, а теперь, выходит, нас везут прямо в Москву через Воронеж. Пути и дела всесильного ГПУ неведомы никому, кто знает, почему оно избрало такой маршрут для нас, когда можно было ехать другим путем, гораздо более коротким. Воронеж был конечным пунктом наших страданий в клетках «столыпинского» вагона. Поезд наш остановился на запасном пути, где-то далеко от самой станции. Мы давно покорились судьбе и ничего особенного не ожидали в этом пункте. Вдруг, к великой нашей радости, красноармеец, проходя по коридору, закричал:
— Готовься на высадку.
Готовиться мы никак не могли при всем желании, в этой конуре невозможно даже переменить позу или протянуть ногу на десять сантиметров дальше, не говоря уже о том, что голова всегда находилась в наклонном положении. Весть эта сильно ободрила нас, мы радовались, как будто нам объявили свободу.
Вылезали из нашей клетки по одному, как куры рано утром из курятника во двор через узкую дыру. Накинуть на себя верхнюю одежду можно было только в коридоре вагона, а на дворе была зима. У меня была овчинная теплая шуба с приличным верхом из шерстяного материала темно-синего цвета. Очутившись в коридоре, я сразу же старался выпрямить спину и стать прямо, но оказалось, не так-то легко это сделать. Спина болела, все онемело, и мне не без труда и усилий удалось надеть свою шубу. Помню, был яркий солнечный день, ни одного облачка не видно было на небе, кругом блестел величественно-чистый глубокий снег. В один миг настроение изменилось, на душе стало веселее, появилась надежда на улучшение нашей участи. Окинув взором еще с площадки вагона чистый высокий небосвод, я подумал: «Как велик и широк Божий мир, и как ничтожны людские дела. Бог велик, и, быть может, он как-нибудь спасет нас от гибели». А жить хотелось больше, чем когда бы то ни было.
Я спускался с площадки вагона по ступенькам на землю с чемоданчиком и аккуратно свернутым одеялом на плече. Перед выходом из вагона снег был очищен, образовался довольно широкий проход, по сторонам же были высокие сугробы. По бокам длинного прохода стояли тесными рядами вооруженные новые красноармейцы, они то и дело задевали каждого проходящего между ними заключенного разными колкими, неприличными словами и злорадно смеялись. Я лично тоже получил свою долю оскорблений — один из красноармейцев, предварительно выругав меня по матери, пустил в мой адрес фразу:
— А этот долговязый бандит как будто собрался ехать на дачу.
Мы давно привыкли к подобным грубостям и проходили мимо них молча, не замечая никого. Внимание наше было поглощено прекрасной погодой, мы старались побольше набирать чистого воздуха в легкие, делать движения, менять позы, выпрямиться в струнку, поднять голову как можно выше. Это был настоящий праздник для нашего сильно упавшего духа и изнуренного тела после неимоверных страданий в пути в продолжение восьми дней и восьми ночей в тесной конуре. Цель нашей высадки нам не была известна, мы не знали, что намерены делать с нами наши хозяева, но это нас ничуть не беспокоило, важно то, что мы избавились от клеток, хуже не будет. Через некоторое время нас всех, горцев, подогнали к товарным вагонам с арестантами, и последовал приказ:
— Залезай в вагоны.
В этих случаях неповоротливых или слабых заключенных, остающихся в хвосте, красноармейцы безжалостно бьют прикладами винтовок, вдобавок здесь же, в Воронеже, опять сменили наших конвоиров, мне даже вернули часы, и теперь подгоняли нас совершенно новые красноармейцы.
Людской состав нашего товарного вагона-теплушки оказался довольно пестрым. При посадке второпях, точно на пожар, заключенные вообще не имеют возможности выбора, кто с кем желает быть в одном вагоне, всякий лезет куда попало, лишь бы поскорее, чтобы не получить удар прикладом. Сюда попало несколько наших горцев, в вагоне оказалось много казаков из Армавирского и Туапсинского районов, несколько человек из Баку, Ростова и прочих городов и районов. В вагоне были нары в два яруса, рассчитанные на сорок человек, а посередине стояла высоко над полом большая железная печь, которая топилась дровами.
Дверь вагона давно уже была заперта, мы ознакомились с новыми нашими обстановкой и положением и собирались растянуться на нарах на уже намеченных местах, как опять двери открылись и к нам влезли две женщины-арестантки со скудными вещами. По внешнему виду мы сразу догадались, что они казачки. Одна была совсем молодая миловидная девушка 17–18 лет, другая — женщина средних лет, но пережившая кое-что. Обе женщины обвели взором весь вагон и сильно были смущены, их, вероятно, обманули, <когда сажали их в наш вагон, они думали, что здесь женщины>. Было ясно: их посадили с нами умышленно. Это один из видов пыток, применяемых чекистами.
— То есть как это? — возмутился рядом со мною сидящий бородатый арестант, глядя в упор на двух растерявшихся женщин у закрытой двери. — Что это значит? Почему их посадили с мужчинами, а не в женский вагон?
— А потому, дорогой гражданин, — ответил ему из угла вагона молодой арестант, — чтобы поиздеваться над несчастными женщинами и чтобы мы, мужчины, твердо запомнили силу советской власти.
Бородатый арестант сильно покачал головой, сжал губы и бурчал:
— Изверги, нехристи.
Женщины оказались кубанскими казачками, осколками раскулаченных семей, подобные осколкам взорванной скалы. Отец молодой девушки был расстрелян в Краснодаре после раскулачивания, мать с восьмилетней девочкой была вывезена в сторону Архангельска, а сама девушка сидела три месяца в краснодарской тюрьме, и теперь ее везут в исправительно-трудовые лагеря на пять лет как политически опасный элемент.
Женщина средних лет также получила пять лет каторжных работ в тех же лагерях. Муж ее расстрелян в том же Краснодаре, хозяйство их раскулачено, т. е. отняли у них все, что они имели. Она сидела также несколько месяцев в тюрьме, а троих малолетних детей потеряла из виду и теперь не знала, где они. Женщина эта всегда была серьезная, скучная, говорила медленно простым народным языком, никогда на ее лице не было улыбки, она всю дорогу грустила. Арестант с бородой с первого момента стал покровителем этих двух женщин. Он устроил их в конце верхнего яруса, девушку поместил в самый угол, рядом с ней женщину, а потом сам расположился, занимая третье место от боковой стены, как бы замыкая собою вход к ним. Они старались всегда быть наверху, никогда без особой надобности не слезали вниз.
Вскоре поезд наш тронулся в сторону Москвы, мы же, горцы, только что вышедшие из клеток «столыпинского» вагона, растянулись во весь рост на нарах и блаженствовали. Захотел — встал и стой, ни голову не наклоняя, ни спину не сгибая, а то сиди, держа корпус прямо, или ложись опять и растянись как угодно. Ну не прелесть ли это? И эту свободу мы получили сегодня нежданно-негаданно, как же не радоваться? А что будет завтра с нами и почему мы арестованы, или за что вот нас везут в далекую Сибирь, как рабочую скотину, — это совсем другое дело. Каждый благоразумный заключенный, желающий сохранить свою жизнь, никогда не должен ставить эти вопросы. День жизни прошел более или менее сносно — скажи: «Слава богу».
Мы легли с вечера и всю зимнюю ночь спали как убитые до позднего утра, беспрерывная равномерная тряска вагона и усталость способствовали глубокому сну. И только от чрезмерно громкого разговора утром уже давно поднявшихся остальных арестантов мы проснулись. Как только я успел открыть глаза, так сразу почувствовал приятный запах жареного мяса. Мой голодный желудок сразу насторожился, ибо подобного вкусного запаха мое обоняние давно не ощущало. Мне почудилось, что кто-то из заключенных жарит мясо на печке. Крайне заинтересованный этим необычным явлением в нашем положении, я поднял голову и наблюдал. Вокруг накаленной печки стояли три человека и по очереди держали над самой печкой свое нижнее белье. Сухой горячий пар оглушал многочисленных вшей на белье, они сыпались вниз на накаленную плоскую поверхность печки и сейчас же лопались, производя звук лопающегося минетюрного пузырька. Арестанты работали умело, с ловкостью, видно, они не первый раз занимались этим делом. Подходили новые люди, голые по пояс с бельем в руках, и проделывали то же самое, и чем больше сыпалось насекомых на печку, тем больше получалось минетюрных звуков, а запах жареного мяса, уже противный, усиливался по всему вагону. Мне никогда не приходилось видеть такое множество вшей на теле живого человека, а также подобный способ уничтожения их.
Брезгливость — чувство довольно неприятное, она является как бы своего рода болезнью, однако она легко излечима. Через два-три дня мне стоило только вытащить из своего тела, далеко запустив руку под нижнее белье, несколько пар этих зловредных «зверьков», и моя брезгливость значительно уменьшилась. Окончательно же я вылечился и избавился от нее тогда, когда встал рядом с другими арестантами близко к горячей печке со своим бельем.
Мудрые китайцы вовсе не знают о существовании брезгливости. Когда-то давно я был свидетелем в городе Харбине, как несколько десятков человек бедноты расположилось под забором на его южной стороне. Дело было ранней весной, солнце приятно грело, и китайцы усиленно и самым внимательным образом углубились в поиски вшей, причем каждый раз, когда кто-то из них находил насекомого, он как-то ловко бросал его в рот и раздавливал между передними зубами, затем выдувал губами скорлупу обратно. На заданный вопрос китаец дал «философский» ответ:
— Эти вши созданы моим телом и питаются им, — сказал он, — следовательно, какая же тут брезгливость может быть?
Если все законы, созданные советской властью для ее политических противников, вся система ГПУ и его террор ведут этих несчастных заключенных к уровню первобытного дикаря или вьючного животного, то что значат вши, грязь или сантиментальная брезгливость?
Мы еще не окончательно опустились до дна, так как это было только начало пути к социализму, мирились со своим положением и обстановкой. Однако если нет худа без добра, то, вероятно, нет также добра без худа. Мы питались скудно, воды пили мало, но все же время от времени куда-то нужно было ходить по естественным надобностям. Около противоположных дверей, постоянно закрытых, на полу вагона была пробита насквозь круглая дыра, вот это и была наша «уборная». Крайне неприятные минуты переживал каждый из нас у этой дырки на виду, хотя эта похабная система для каждого советского арестанта не нова. В подвалах ГПУ бывало еще хуже. В каждой камере была своя параша для нужд 10–40 человек круглые сутки, и лишь один раз в двадцать четыре часа выносили опорожнить эту позорную советскую посудину.
Особое положение в вагоне занимали наши дамы. Они не меньше других страдали от многочисленных противных вшей, но к тому способу, которым мы их уничтожали, они никогда не прибегали. Они вообще чувствовали себя плохо среди стольких чужих мужчин, однако самым критическим моментом для них было время нахождения в «уборной» на виду у всех. Как вообще принято у казачек, наши дамы были в широких юбках, что давало им возможность прикрывать друг друга в «уборной», но это далеко не защищало их от многочисленных пытливых мужских взглядов.
Это была одна из разновидностей многочисленных пыток системы ГПУ, один из способов его постепенно доводить людей до уровня животного, убить в них гордость, лишить духовной жизни, обессилить их физически и тогда без морали и нравственности, без религии и совести подогнать их к тернистому узкому проходу в социализм, а за ним по широкой дороге, усеянной красными цветами, прямо в царство коммунизма — в самый центр земного рая.
Долгое пребывание на колесах зимою, беспрерывная тряска товарного вагона в пути, большие нудные остановки на узловых станциях, всегда где-то в стороне, вдали от людей в наглухо закрытом вагоне, всегда голодные, грязные, немытые, во вшах, мы сильно утомились, устали от всего и болезненно тосковали по нормальной свободной жизни.
Каждый день бросали нам в вагон по 400 граммов на душу черного черствого хлеба, утром и вечером по мерке кипяток, вот все наше питание. И только незначительные запасы домашних продуктов, еще вывезенных из тюрьмы, выручали нас.
Сегодня двадцать второй день с той ночи, как вывезли нас из родного города, эшелон наш остановился опять на какой-то станции. Беготня конвоиров вдоль состава была большей, чем обычно, они говорили громко и озабоченно. Прислушиваясь к их разговору, выяснили, что мы прибыли на станцию Соликамск, т. е. в конечный пункт. Отсюда до города Усолье, судя по географической карте, недалеко, а сам лагерь, может быть, еще ближе. Когда открыли двери вагона и один из конвоиров крикнул: «Вылезай с вещами!» — мы обрадовались, точно как дети, рвущиеся на прогулку, считая такую перемену в нашей жизни за счастье, хотя будущее было покрыто мраком неизвестности.
Очутившись на ровной пустой площади в нескольких шагах от железнодорожных путей, далеко [от] самой станции в полном сборе, мы стали осматриваться вокруг, вдыхая полной грудью свежий морозный воздух. Огромная толпа исхудалых грязных людей с длинными волосами на голове и небритыми бородами, с нищенскими домашними вещами, выставленными перед каждым заключенным, стояла по-военному длинными шеренгами вдоль полотна. Далеко на другом конце была видна особая группа женщин, тоже стоящих рядами. В тот же день выяснилось, что женского вагона в составе вообще не было. Оказывается, в каждый мужской вагон помещались на всю дорогу по две-три женщины. Эшелон наш состоял из двадцати пяти товарных вагонов и одного классного для начальника этапа и конвоиров. Тут были вагоны из разных городов, начиная с южного Кавказа, — тифлисский, бакинский, северокавказский, армавиро-туапсинский, ростовский, воронежский, орловский, несколько московских и из прочих городов необъятной России. Теперь только нам стал понятен маршрут наш, выработанный ГПУ через центр страны и, в частности, через Москву, где нам ничего не пришлось ни видеть, ни узнать что-либо даже о той станции, где мы так долго стояли.
Сосчитать общее число арестантов не представлялось возможным, но, судя по количеству вагонов, здесь было около тысячи человек. Была сибирская холодная зима, кругом лежал снег, легкий туман покрывал весь горизонт. Суровое мутное серое небо, пустынное белое пространство производили невеселое впечатление и наводили на мрачные, беспросветные мысли. Небольшой ледяной северный ветер до боли обжигал лицо и руки, арестанты кутались, ежились в своей убогой домашней одежде. Кругом стояла большая охрана с винтовками, обращение было строгое, нам запрещали двигаться с места и разговаривать между собою. Начальник этапа, жестокий чекист лет 35 с красным упитанным лицом, обратился к нам с короткой речью:
— Вы преступники, бандиты и враги народа, — говорил он, — вас всех следовало расстрелять на местах, но сердобольная народная власть советов подарила вам жизнь, понятно или нет? Имейте в виду это, если кто-нибудь из вас вздумает бежать, то знайте, что беспощадная стрельба будет открыта не только по убегающим, но по остающимся на месте, не успевшим прилечь на землю.
Угроза начальника была совершенно лишняя, никто из нас о побеге не помышлял. Куда бежать и как бежать по снегу в лютый мороз без куска хлеба?
Затем последовал приказ:
— Садись!
Каждый арестант подложил под себя свое барахло и присел на месте, не нарушая ряды. Прошло порядочно времени, но наше положение оставалось прежним, мороз проникал до самых костей, слезы текли по щекам и замерзали на них же, каждый переживал свою трагедию молча. Страх охватил нас, в голове неслись недобрые мысли: что будет с нами, если нас продержат здесь в этом положении всю ночь до утра? А мороз крепчал, лица людей приняли грязно-синий цвет, руки, ноги и щеки онемели, создалось невыносимое положение, но спросить у конвоиров о чем-либо никто не смел. С каким величайшим удовольствием и с какой радостью сейчас вернулись бы мы обратно в свои грязные вшивые вагоны, которые теперь казались нам раем. Только под вечер нас сняли с места, красноармейцы, стоящие вокруг на некотором расстоянии, теперь подошли к нам вплотную, махая винтовками с громкими криками, как будто перед ними было стадо баранов.
Как выяснилось потом, среди нас было много людей из высшей интеллигенции: профессора с громкими именами, инженеры, врачи, художники, писатели, поэты, городские жители, бывшие служащие советских учреждений, главная же масса арестантов состояла из сельских «кулаков», колхозников и рабочих промышленных предприятий, не угодивших советской власти. Были также уголовники, воры, мошенники, разбойники и убийцы с большим прошлым.
Не вовремя поднявшиеся слабые старики, больные или остающиеся в хвосте получали жестокие удары, будь то почтенный старый ученый или больной обессиленный рабочий — все равно, для озверевшего конвоира из ГПУ все они враги, он всех бьет без разбора.
Этап погнали на противоположную сторону через станционные железнодорожные пути, где стоял состав товарных вагонов с открытыми дверями с одной стороны. За составом, дальше от полотна, видно было много лошадей, только что выгруженных из этих вагонов.
— Залезай, — скомандовал стоящий в стороне конвоир.
С большим трудом, напрягая последние силы, люди карабкались наверх в вагоны через высокостоящие широкие двери, падали на землю, опять поднимались второпях и вновь лезли, насколько позволяли им окоченевшие руки и ноги. Вагоны были буквально набиты битком, без всякой меры озябшими арестантами, в них не было ни нар, ни печки, из них только что вывели лошадей, очевидно привезенных сюда из центральной России для лагерей. К нашему счастью, они оставили в вагонах свой навоз, смешанный с соломой, весь пол был устлан им целым слоем. И, когда за нами закрылась дверь, мы сразу почувствовали тепло в какой-то степени и относительный уют, стоя на свежем конском навозе.
Как выяснилось позже, на запрос нашего начальника Усольский лагерь ответил отказом принять этап в эту ночь за неимением места, тогда начальник этапа решил поместить людей на ночь в эти вагоны, а лошади еще не были выгружены, вот почему держали нас на морозе несколько часов. Ночь, проведенная нами в этом вагоне на конском навозе, была самая длинная в моей жизни. Мерзлый навоз под нами постепенно превращался в мякоть от тепла множества людей, издавал характерный запах конюшни, и вместе с тем от него несло теплом. На нем мы провели длинную ночь в абсолютном мраке, как в могиле, в разнообразных карикатурных позах, а на дворе трещал мороз. Мы прижимались друг к другу поближе, дрожа от холода, ни кипятка, ни даже простой питьевой воды нам не дали, все удобства и относительное благополучие увез с собою наш состав с теплыми вагонами. Всю ночь мы спали куриным сном, ежеминутно толкая друг друга в неимоверной тесноте, то просыпаясь от неожиданного толчка в бок, то вновь впадая в сонное состояние на минуту, до следующего толчка. Меняя позу уставшего тела, никак нельзя было не задеть кого-нибудь или не толкнуть наседавших со всех сторон людей.
На рассвете утренний свет стал проникать в вагон через единственное решетчатое окно, остальные окна были наглухо закрыты. Мрак постепенно таял, на той стороне состава, сейчас же за железнодорожным полотном, несколько левее, где вчера стояли лошади, виднелся длинный холм наподобие высокой насыпи земли. Весь верх его белел снегом, как вся площадь кругом, но конец его, обращенный к нам, а также видимый бок на всю длину чернели, производя впечатление не то крутого обрыва, не то сплошной темной стены. Как ни напрягали мы свое внимание и зрение, никак не могли определить в полумраке, что это за одиночный холм на ровном месте и так близко к железнодорожным путям, и только дневной свет помог нам открыть эту тайну-загадку. В вагоне оказался арестант из северян, который пробрался к окну, встал на носки, вытянулся, долго смотрел на загадку и рассмеялся.
— Весь этот громадный холм состоит из плетеных из древесной коры лаптей, — сказал он тоном знатока. — Они предназначены как обувь для сельского населения центральных областей Советской России. Выделываются эти лапти где-то здесь недалеко, в лесу, на севере Урала, везут их сюда осенью для отправки партиями по железной дороге. А там, на местах, распределяют по колхозным кооперативным лавкам как товар для продажи колхозникам и колхозницам. Плетеные лапти из древесной коры не боятся сырости, мороза или жары, они легки в носке, правда, неизящны, но эластичны и на ходу производят нежный скрип, а по цене самая доступная обувь в мире.
Воистину достойная обувь для высококультурного, цивилизованного свободного гражданина Советской России, члена социалистического бесклассового общества, самого гордого, самого счастливого во всем мире.
Лучи восходящего солнца падали на длинный бок холма, обращенный на восток, в бесчисленном количестве в беспорядке свисали вниз длинные шнурки из древесной же коры, сильно скрученные и прикрепленные к лаптям. Сквозь висевшие шнурки в промежутках между ними были видны сами лапти, сложенные в беспорядке.
Многим из нас никогда не приходилось видеть эту дешевую, но чудесную обувь, арестанты с любопытством смотрели через окно на холм, в это время двери вагона открылись, сразу холод ворвался в вагон, и мы стали мерзнуть. К нам поднялся красноармеец, стоя на самом краю у дверей, теряя равновесие. Минуту балансировал, а потом схватился другой рукой за стенку. Ни к кому не обращаясь, он озабоченно смотрел внутрь вагона через головы арестантов и внимательно считал людей, беззвучно шевеля губами.
Любопытство — странное качество, иногда оно проявляется у отдельных людей как болезнь. Лично я принадлежал к этой категории людей, и мое любопытство мне вредило много раз со дня моего ареста, когда я сидел в подвале ГПУ, а потом в Домзаке. И теперь вот черт дернул меня, я посмотрел в упор на красноармейца, хотя стоял я вдали от него, в глубине вагона. Он был высокого роста, и моя голова возвышалась над толпой, я был заметно выше других, и мы встретились на один момент взглядами через массу голов. В этот момент он поднял руку и стал мне делать знаки указательным пальцем, затем крикнул:
— Выходи. Да скорее.
Не будучи уверенным, что он обращается именно ко мне, я в свою очередь пальцем указал на себя без слов, и тогда он крикнул:
— Да, да, вылезай живо, бандит.
Я растерялся, ибо неизвестно, по какому делу он вызывал меня одного и почему выбрал именно меня, а не другого из рядом стоящих с ним арестантов. С большим трудом, толкая людей и пробивая себе дорогу к дверям, я проклинал свое любопытство, свою судьбу. В глубине души я ощущал острую боль, причиненную мне моей же неосторожностью. Я спрыгнул вниз за красноармейцем, он приказал мне идти вперед вдоль длинного состава товарных вагонов, переполненных заключенными. Далеко впереди у одного вагона с открытыми дверями стояла толпа арестантов, окруженных конвоирами. Только успели мы подойти к ним, как мой красноармеец остановил меня и приказал:
— Снимай шубу и расстилай ее на земле.
Я снял свою шубу, несмотря на сильный мороз, весь дрожа от холода и от злости, разостлал ее лицом вверх, не понимая намерения красноармейца. Присмотревшись, я понял, что здесь отпускают рыбу для заключенных. В это время один из красноармейцев поднес к моей шубе небольшой ящик, из которого стекала струями вниз мутная ржавая жидкость. Он вывалил на мою шубу все содержимое ящика с оставшейся жидкостью. Полусгнившая мокрая мелкая рыба темно-синего цвета издавала неприятный тухлый запах. Она хранилась в бочках слегка отапливаемого вагона, но теперь на морозе постепенно покрывалась коркой льда. Шуба моя пропиталась обильно вонючей жидкостью, а потом также стала местами твердеть. Мне было больно видеть состояние моей шубы, ибо она была единственной опорой и надеждой на спасение от сурового сибирского мороза. По приказу моего красноармейца я взвалил рыбу, аккуратно завернутую в шубу, на плечо, и мы пошли обратно в наш вагон. Никто из арестантов не был рад этой рыбе, она была не только вонючей, но и настолько соленой, что ее нельзя было взять в рот. Голод и холод сильно обессилили нас, мы нуждались в тепле, в горячей пище, ежеминутно жаловались друг другу, беспрерывно перебирая ногами, утаптывали конский помет.
— О господи, если бы сейчас выпить горячий чай, не советский, а настоящий, вот было бы дело, — слышен был голос из дальнего угла вагона.
— А горячего жирного супа не хочешь? — отвечал ему другой.
— И не чай, и не суп, а бутылочку крепкой водки, вот где наше лекарство, — говорил третий голос.
Через некоторое время нам раздали кипяток по кружке. К нашему огорчению, он быстро остывал на морозе, и мы пили его только в теплом виде. После чаепития весь этап был высажен на ту площадь, где вчера стояли лошади. Проходя мимо целой горы лаптей, мы имели возможность видеть их вблизи, хоть и на ходу. Арестанты были выстроены в длинную колонну по четыре человека в каждом ряду, затем конвоиры начали считать людей. Процедура эта продолжалась бесконечно долго — очевидно, при подсчете они путались, и мы окончательно озябли. Наконец, к великой нашей радости, этап тронулся в путь и шел быстрым шагом с разрешения самого начальства. Очевидно, и конвоирам, и самому начальнику тоже нелегко было возиться с нами в такой холод. Наконец мы подходили к Усольскому лагерю, впереди были видны широкие и высокие ворота, открытые настежь. Большая вывеска полукругом висела над воротами концами вниз, на ней блестели белые крупные три буквы «ГПУ», а несколько ниже символическая надпись: «Через труд — путь к социализму».
Громадная площадь пустынной местности, называемой лагерным двором, была обнесена оградой колючей проволоки пятиметровой высоты. Примерно в ста метрах друг от друга вдоль ограды стояли вышки, на которых виднелись зоркие часовые с винтовками. Многочисленные деревянные бараки заключенных стояли длинными рядами, образовывая улицы в длину площади двора с промежутками между ними в десять-пятнадцать метров. Изнуренный, усталый этап наш входил через ворота во двор лагеря, люди жаждали приюта, надеялись найти здесь спасение от голода и лютого мороза. Кто мог предугадать тогда, что многие из нас никогда больше не выйдут отсюда обратно живыми, а найдут вечное успокоение здесь, вдали от родины, в чуждой земле. Слабые, окончательно обессиленные жалкие старики и больные отставали и плелись в хвосте этапа, их подгоняли конвоиры многоэтажной руганью, громкими криками, точно гнали упрямых ленивых ишаков, немилосердно пуская в ход приклады винтовок.
Нас пустили в длинный деревянный, так называемый карантинный барак, совершенно неотапливаемый. По всему было видно, что барак этот, стоящий в стороне от других, только недавно окончен постройкой и в нем еще никто не жил. Вокруг валялись в беспорядке неубранные стружка и остатки лесного материала. Внутри барака был почти такой же холод, как и на дворе, и чувствовалась неприятная сырость от свежего, недавно срубленного и распиленного леса. В таком помещении в нашем положении согреться было невозможно. Вдоль барака во всю длину тянулись трехэтажные поперечные нары до самого потолка, а посередине был узкий проход. Вся внутренняя площадь была разбита как бы на отдельные клетки в три этажа с нарами, обращенными друг к другу, и с узким проходом между ними. На нарах по обе стороны каждой клетки разместились по десять человек по норме из расчета семьдесят пять сантиметров ширины на душу. Ни столов, ни скамеек для сидения не полагалось, но, если бы даже они были, их негде было ставить. Таким образом, одна клетка, имеющая примерно 7,50 × 4,00 метра полезной площади, вмещала 30 человек на всех своих трех этажах.
Барак, пустующий еще час тому назад, теперь превратился в настоящий муравейник, заключенные врывались в тесные клетки со своими убогими вещами, грубо толкая друг друга, стремясь занять лучшие места на нижних нарах. Поднялся шум. Громкий говор многочисленных людей, отдельные грубые окрики, дерзкие споры и нарекания, звон летевших сверху и падающих на головы чайников или кружек создавали общий неимоверный гул. Если жизни каждого отдельного советского гражданина на воле грозит опасность в какой-то степени, но все же имеет меру, то здесь, в лагерях, нет никаких гарантий жизни любого политического заключенного. Он может погибнуть от холода, от истощения при постоянном голоде, от тяжелой, непосильной работы, от побоев чекистов в изоляторе, если он вольно или невольно нарушил лагерную дисциплину, и, наконец, может быть расстрелян.
Сознавая свое шаткое, безнадежное положение, заключенный постепенно теряет устойчивость и душевное равновесие. Даже лучшие интеллигенты, профессора, научные работники или люди с высшим образованием вообще здесь часто проявляли себя настоящими дерзкими грубиянами. Сантиментальные нежности в лагерях отсутствуют, здесь среди заключенных иногда большое значение имеет грубая физическая сила. Борьба за жизнь здесь имеет совершенно другие формы, другие приемы, нужно быть сильным, никогда не падать духом, быть смелым и зорким во всех случаях тюремной и лагерной жизни, иначе гибель неизбежна. Именно по этим причинам поднялся шум и гвалт среди заключенных нашего этапа, они врывались валом в барак, точно шли в атаку на неприятеля, и спешно занимали места, это был один из моментов борьбы за жизнь людей обездоленных, лишенных всех человеческих прав и болезненно цепляющихся за слабую нить надежды на спасение, как утопающий хватается за соломинку.
Двадцатидвухдневный тяжелый путь кончился, но это был лишь первый шаг в сторону социализма, и наши переживания в нем были только цветиками, а там, впереди, ждал нас обильный урожай горьких ягод.